Яма на двоих

Сазерленд Туи «Драконья Сага»
Фемслэш
Завершён
NC-17
Яма на двоих
Golden_Fool
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
«Как много крови пролито за эти годы. Сколько криков потонуло в темноте посмертия. И все ради чего? Ради новой войны?». Она сидит за письменным столом, повторяя позу наставника, и не понимает, как может в человеке помещаться столько горя, ярости, любви и жалости. Ведь он такой маленький, этот человек. «Когда ты снова призовёшь нас, о Король-Феникс?». Смотрит на себя. Видит его бородатое, сердитое отражение. «Цунами, - зовёт её мечта по имени Ореола. - Ты мне так нужна…».
Примечания
1. События происходят во вселенной «Сияния Рождества», «Просто царапины» и «Дома» (Аркейн). Также вся эта АУ послужила основой «Морского фрукта», из которого, в связи со страхом автора быть не понятным, было порезано много материала, и который я так и не дописала (но обязательно к нему вернусь). 2. Надо бы придумать этой АУ название… 3. Много чего непонятно с первого прочтения, признаю. Но, надеюсь, работа вызовет у вас сильный эмоциональный отклик. 4. Весёлые фанфики тоже будут. Но, возможно, не так скоро, как хотелось бы. 5. Фанфик дописывается.
Посвящение
Жэнёк! Созвездие Кассиопеи! Movchannya! Все-всем-всем читателям, каждому забредшему сюда ночному страннику! Двум моим новым котам! Недавнему совершеннолетию! Любимому делу!
Поделиться
Содержание

Глава 4

      Я тряслась всем телом. Мне было плохо: вены, как березы, исходили соком, из глотки рвался беззвучный плач, из сухих глаз — слёзы. Я думала, что сотворила. Нет, я не думала о перерезанных венах. Я думала о том, что решила не наполнять ванну, и теперь умираю медленно, мучительно медленно и мучительно больно. Но вскоре боль затупилась — как меч о камень. И я прикрыла веки. Темнота грохочущая. Темнота пульсирующая. Как сердце, нет, как барабаны.       — Зачем? — спросила она, и её голос сорвался. Она поднимает меня с заботой, о которой я не догадывалась или забыла, возможно, потому что никогда не принимала во внимание… или не считала нужным ценить. — Зачем?..       Я хотела ответить: мне больше незачем жить. Теперь, когда Яда больше нет, Потрошитель вне закона, и каждый вправе убить его, наши дочери умерли также медленно и отвратительно, прах Джамбу я развеяла по ветру, а все остальные — семья по Братству, — по миру… меня тоже не было. Ничего не осталось. Только плоть, раздавленная муха на белой скатерти мироздания.       Но слов не прозвучало.       Тогда кто-то другой обнял нас обеих, и густой мужской голос, знакомый мне, как собственное отражение, произнёс:       — Цунами, отдай. Я могу вылечить её.       — Нет… Ори… Ори… ты слышишь?..       — Она жива. Дай её мне. Всхлип. Вопль. Проклятия. Цунами обещала, что убьёт его, если он прикоснется ко мне. Звук удара. Звук упавшего тела. А потом в меня заструилось тепло, холодное и горячее, так что и теплом обычным оно не было. И в то же время… я никогда не чувствовала себя так плохо. Внутренний ресурс, от которого остались одни крошки, истощился полностью, обноски, висевшие на костях, истончились. Я могла пересчитать каждый позвонок, каждое ребрышко, измерить длину лёгких и прикинуть вес своего сердца.       — Плохо, — сказал голос. — Самоубийство — это не выход, Ореола. Когда выход есть, конечно.       — А он разве был? — спросила я, вынырнув из небытия, открыв глаза. Оказалось, мое тело, непослушное, будто и не мое, лежало на белой чистой простыне. На белой скатерти. И я была чистенькой — не дохлой мухой, не пятном её крови, а столовым прибором.       Убийца посмотрел на меня.       — Был. И всегда будет. Обещаю.       Он вышел, оставив нас с Цунами одних. Она держала меня за руку с неимоверной нежностью, с какой, к примеру, коллекционер держит книгу. Я где-то слышала, что мужчину можно назвать хорошим по его отношению к двум вещам: женщинам и книгам. Только Цунами не мужчина, редко читает книги и написанное, как учитель-убийца, сжигает. Она больше не спрашивала: «Зачем?», видимо, подозревая, что тогда я врежу ей и от усилий потеряю сознание. Она даже не смотрела на меня: её взгляд был прикован к невидимой точке между раздвинутыми носками ботинок.       — Ты как? — спросила Цунами.       — Будто проглотила пылесос, — я уставилась на неё. — Ну, будто меня высосало изнутри.       — А, — она кивнула и вдруг улыбнулась, робко, дрожащими губами. — Из тебя поэт и то лучше, чем из меня.       Я рассмеялась хриплым, но веселым смехом. Потом мы обнялись — Цунами придерживала меня и гладила за острые плечи, за сухие грязные волосы, и прижималась щекой к моему уродливому бледному лицу, — и плакали.       Я долго смотрю в её записи, капельку завидуя, капельку ненавидя, капельку любя и грустя — то есть, испытывая смешанное чувство. И уже подношу бумагу к догорающему алому язычку свечи. Именно я тогда слышу: Ореола зовёт меня, стучится в дверь, и я просто не могу не ответить. Про свои очерки, она, небось, уже забыла, так как писала в пьяном угаре, и я забрала их — чтобы она не сожгла, чтобы прочесть и сжечь самой.       Ореола стоит на пороге, и её округлый живот даже сейчас вызывает тянущую сладкую горечь между желудком и горлом.       — Идём, — говорит она. — Военный совет.       — Тебя позвали на военный совет? — ляпаю я.       — Да, — невозмутимо пожимает плечами Ореола. — Тебя что, удивляет, что я, беременная, интересуюсь внешней политикой Империи?       Я не признаюсь, что да, удивляет. Я думала, после смерти всех наших детей и с появлением нового, она будет только и думать, что о своей беременности, о скорых родах, и о всем том, о чем думают будущие мамы.       И пока мы идём вниз по лестнице, пока я напряжённо вглядываюсь в её спину, готовая поймать свою ненаглядную в любой момент, пусть она отлупит меня за подчеркивание её нынешнего состояния, думаю о прочитанном. Ореола хотела умереть и предприняла попытку. То была первая, вторая, как позже Ореола сама мне призналась, могла бы случится через пару лет, когда меня не стало. Я растворилась. Пропала. И нить, протянутая судьбой между нами, оборвалась. Она сказала: я держала нож у сонной артерии, как ты учила. Она сказала: я хотела быстро, но больно. Она сказала: я струсила, не смогла, или дело было в том, что в тот же момент мне пришло на ум: «Если я сдохну на балу в честь победы, будет скандал».       Какому-то извращенцу льстило бы, что ради него были готовы прервать жизнь, но меня мутило от понимания этого, и чувство вины ни за что снедало. Ореолу сломали. Над Ореолой ментально, душевно надругались, и надругались все мы, все, кто умер преждевременно, и кто бросил её в трудный час. Ореола не видела смысла существовать, когда время сомкнулось на местах, где когда-то были мы. Я, наши дети, наши друзья, её брат.       Я просто иду, не зная, что уже через месяц буду готова принять смертельный яд.       На юго-западе неспокойно, говорят. Эфларцы опять угрожают нам войной, но теперь мы должны ответить им. Обнаружен новый кладезь Серебра. Второй мы смогли отбить. При словах о Серебре я отворачиваюсь. Да, именно там, в этой огненно-ледяной, сладкой, как мука, и острой, точно оргазм, магии я умерла. И вернулась, но ненадолго. И вернулась, но ещё позже — чтобы помочь, когда случится Поглощение.

«Ты должен исчезнуть в этом закате, Раствориться, как в озере тьмы. Увитый тенями, мне уж не страшен День, когда ты погиб».

      Откуда эти слова? Кажется, кто-то из близких друзей написал их.       Смотрю на Ореолу, пропуская мимо ушей невнятное, ленивое и потому скучное бормотание. Рядом с ней стоит Сумеречный Волк, и пускай они даже не встретились глазами, я вижу, как им не терпится поговорить. Волк спросил бы, как там его маленький брат. Ореола ответила бы, что пихается и вызывает рвоту. Я бы добавила, что из-за него Ореола вот-вот отравится, потому что пару дней назад она жаловалась, как невыносимо ей хочется попробовать мел, а до этого — асфальт.       А я ищу глазами отца — того отца, что видел, как я расту, подарившего мне самодельную затяжку для груди, отмывшего свой носовой платок и отдавшего мне, когда пошла месячная кровь, научившего лишать жизни безболезненно или нарочито продлевать страдания жертвы. Я ищу его, своего убийцу, втайне желая, чтобы он знал, у меня будет ребёнок, и я снова счастлива. Но Король-Феникс не приходит на совет. И подумалось детской мыслью: наверное, просто ему безразлична его ученица. Много позже он узнает, что спас Ореолу, чтобы та снова погрузилась в депрессию и сошла с ума, а я это безумие не поддерживала, но и не отрицала. Но сейчас я встречаюсь с Глином, Звездокрылом и Солнышко… они улыбаются мне… Глин пожимает мне руку, Солнышко ухмыляется, заметив, наверное, как бережливо я обхватываю плечи Ореолы, Звездокрыл — смеётся, радуется, рассказывая, как полторы недели назад побывал на Олимпе — самом настоящем Олимпе, говорит он, что расположен на Эмпайр-Стейт-Билдинг.

***

«Последний танец — танец надежды, Зыбкой, как сон и дым. Я покину зал, не в силах смотреть, Как легко ты кружишь с другим».

      Я нахожу этот желтый, смятый лист в конверте, который неизвестно сколько лет пролежал среди моих орудий: некто спрятал его меж склянками с ядом и забросал мешочками с порошком, а после, видимо, уже я, прикрыла плащом и хлопнула крышкой тяжелённого дубового сундука с металлическими вставками. Я знаю этот почерк, знаю, когда это стихотворение было написано и кому предназначалось. Не мне. Но оно было у меня. Как? Почему?

«Последний танец — танец надежды… Тяжек прощанья гнет. Пусть та, другая, к кому ты уйдешь, Крылья тебе вернет».

      Тот же поэт, что написал об озере тьмы, об утрате, о невыносимой боли, которую она приносит, когда из тебя, будто корень из земли, вырывают любовь. Бедолаге тогда не везло. Крупно не везло. Нам всем, Рыцарям, ветеранам и новичкам, старикам и детям, не везло, как детям из книг про тридцать три несчастья. Но ещё я думаю, что это стихотворение мог бы написать и Потрошитель, когда стало понятно, что Ореола выбрала меня, и я, когда она, казалось, выбрала Сноу. По молодости, разумеется, мы все совершали глупости. Но это произведение не сколько о несчастной любви, сколько о расставании родственных душ, двух половинок целого.       Три дня назад мы потеряли ребёнка, и я думаю, что нет лучше наказания за мою профессию, чем забрать мою надежду… зыбкую, как сон и дым. Вот расплата за эти порошки, зелья, ножи, потайные кармашки, тихие убийства посреди ночи. Я вздыхаю, собираюсь уже хлопнуть крышкой и отправить в прошлое то, что наполняло мою жизнь смыслом столько лет. И тут слышу — шаги. Ничего удивительного, я же в том родном домике посреди вечной мерзлоты, и стоит прекрасная ночь, раскрашенная северным сиянием. Кто-то из Братства узнал, что я здесь, или не знал и просто хотел полюбоваться красотами этого мира.       Оборачиваюсь — и смотрю в глаза Королю-Фениксу. За это время, время траура, у него заросло лицо, белки вокруг зрачков налились кровью, и одежда провоняла, смялась. Мы одни. В доме, где я встретила своё первое Рождество и цеплялась за жизнь после битвы, битвы, которая могла бы закончится смертью, битвы, в которой я дралась против него — Короля-Феникса, своего названного отца, наставника-убийцы. Неловко ли мне? Сложно сказать.       — Я не вовремя?       — Да, — говорю тихо и хрипло. Он вздыхает, снимает корону и кладёт на пыльный стол.       — Может, поговорим?       — Нет, — мне хочется кричать, рыдать, что угодно, потому что при Ореоле я не могу, при друзьях не смею. Я должна оставаться сильной, но сил не осталось. И я шепчу.       Поворачиваюсь к нему спиной, гляжу в листок. Он приближается, его походка — тихая, без скрипа и шороха, достойная нашего ремесла. Он опускает глаза, читает, его губы беззвучно шевелятся, а затем расплываются в печальной улыбке. Тут я вспоминаю, что стихотворение было адресовано ему.       — Откуда оно у тебя?       — Не знаю.       Он смотрит на меня, будто оценивает, гожусь ли я ещё для работы, готова ли я сунуть голову в петлю. Я ведь знаю, как он смотрит, и этот взгляд — только для меня. Глаза убийцы, осматривающие убийцу. Он как бы спрашивает: «Перережешь ли ты горло спящему человеку, если я прикажу? Подсыплешь яд ничего не подозревающей женщине? Устроишь ли резню в замке, полном детей?». Но я ошибаюсь. Он кладёт руку мне на плечо, по-отцовски стискивает и чуть грубым тоном говорит:       — Возвращайся. Ты сейчас нужна ей. Я надеюсь, ты понимаешь, что твое горе не складывает твоих обязанностей перед семьей.       Говорит по своему опыту, ведь семья была важнее всего и всех, важнее его боли, его страданий, его счастья и заслуженного покоя. Но что говорить, когда твоя боль равносильна боли любимой? Является ли эта боль сильнее и слабее? И кто должен встать на ноги, чтобы понести на спине другого?       Вспоминаю. Смеюсь, уже не пряча слез:       — Фитц, я вчера рассказала маме о случившемся. Знаешь, что она ответила?       — Что, волчонок?       — Что и хорошо, что помер. Она сказала откровенно, не тая торжества, потому что я давно перестала быть ей дочерью: «Лучше мёртвый бастард, чем бастард, рождённый дракомантией, от радужной королевы-шлюхи в человеческом теле». Я хотела её убить. Броситься, вгрызться клыками в глотку… или, когда она уже забудет о сказанном, придушить в её покоях, или смазать ядом край кубка, из которого она по вечерам пьёт вино.       Он ждет продолжения.       — Я… я совершила измену. Я правда была в её комнате, пряталась в шкафу, ожидая ночи. И прогадала, потому что ничего толком не планировала: Коралл не пребыла в Летний дворец, а плыть в Подводный мне не хотелось, потому что, три великие луны, я не смогла бы убить её!       Убийца цокает языком.       — Я не такому тебя учил. Мы не прячемся в шкафу, за шторами или под кроватью, особенно, если это особа голубых кровей, — натянуто улыбается. — Мы прокрадываемся, быстро убиваем и исчезаем. Дожидаться черт знает сколько времени, когда жертва придёт и каким-то чудом не заметит душегуба — это не так работает.       И я истерически смеюсь.       После всего… после того, как он неловко обнял меня — прижимать мое тело к себе ему было труднее, чем ранее описанные действия, — после того, как напомнил, что преданность династии превыше всего, но он всегда будет на моей стороне… Фитц просто ушёл. И я просыпаюсь, стряхивая паутину сна со своего оплывшего лица, думаю: знал ли он того, чего не знаю я, или так только кажется? Потом мне приходит новая мысль, и с ней я засыпаю.       «Мы потеряли ребёнка. Глин, Звёзд и Солнышко потеряли племянника. Он потерял внука. Или племянницу? Или внучку?».       Мы так и не поняли, чем оно было.

***

      Ореола нашла те старые потертые свитки на неизвестно какое утро после того, как квартира погрузилась в заряженное напряжением молчание. Им гудел воздух. Им вспыхивала, как искры пожара, пыль. Ореола пробежалась глазами по написанным столько лет назад строчкам и успела лишь пожалеть себя — еле-еле… и, скомкав, бросила в мусорное ведро под раковиной. Интересно, почему Цунами сожгла столько бумаги, но не избавилась от её жалких писательских потугов. Не потому ли, подумала она ещё, что возраст сделал её излишне сентиментальной?       Цунами спала. На часах четыре утра. Ореола стояла на кухне, курила, затем потушила, бросила сигарету к дурацким воспоминаниями о попытке бессмысленного самоубийства (а имеет ли оно вообще смысл?) и вернулась в спальню. Они все ещё спали вместе, но отвернувшись друг от друга. И Ореола не знала, как исправить это. Как сделать так, чтобы Цунами, пусть даже случайно, повернулась к ней во сне и прошептала её имя.       — Я не сумасшедшая. Не сумасшедшая, — повторяла, как заевшая пластинка. Она верила своим глазам. Она видела их мертвого ребёнка или нечто в его гниющей плоти. Значит, все это было. И удушье, и запах, и ужас. Но Цунами, единственный человек, на которого она могла положиться, не верил.       Ореола закрыла глаза.       Что осталось? Нераскрытая тайна Той Стороны, призрак в доме, ссора с возлюбленной, переезд, продвинувшийся лишь на словах, на деле же и не переезд — побег, лишь бы чокнутый Король-Феникс не забрал у неё Цунами. Куда ни глянь, везде мрак.       Сегодня ей снилась Ткачиха, что создавала паутину созвездий и, закончив, раскинула по вселенной: от планете к планете, и каждая нитка — мост. Это Рыцари сотворили паутину? Или паучиха, твердившая: «Это не иллюзия, глупый маленький мальчишка — это вечность, Моя вечность…»?       Она посмотрела на календарь. Двадцать пятое мая. Молчание продлилось слишком долго, как молчание потустороннего, как молчание истины. Как их пребывание здесь. Что скажет Цунами? Она наверняка согласится уехать. Но как начать разговор? Вот так сразу? «Прости, что так долго не говорили. Нам нужно сваливать, пока Фитц не нашёл тебя». Будь все иначе, будь они просто друзьями, и Ореоле было бы совершенно плевать на чувства свои и Цунами, она бы так и сделала.       Глин звонил несколько раз, и на звонки никто не ответил. Написали ВКонтакте, кажется, какой-то чувак, которого друзья по цеху в шутку называли «Лицо со шрамом», только шрам у него был от ожога. Он спрашивал, какого хрена Ореолы так долго не было в сети, куда она делась. Его сообщения потонули в тонне других — из беседы «За кадром», которую вёл местный сумасшедший, считавший, что все Рыцари герои фанфика, от друзей и друзей их друзей. Ей на секунду даже показалось — написал Потрошитель, но он оставался мертвым, и это лишь зрение подвело.       Когда Цунами проснулась, Ореола решила, что она больна. Бледная кожа, мешки под глазами, неловкая, вялая походка, рассредоточенный взгляд выдавали в ней болезнь, однако Цунами не была больна.       — Померь-ка, — Ореола впервые обратилась к Цунами за все эти дни и почувствовала стыд. Она протянула ей ртутный градусник, и, сев, Цунами сунула его подмышку. Нормальная температура, все тридцать шесть с хвостиком. Насморка не было. Кашля тоже. Может, отравилась?       — Нет, — ответила Цунами. — Я чувствую себя нормально.       Они переглянулись. Ореола не поняла, кому больше неловко, и отвела глаза. Кто виноват? Разумеется, обе, и особенно, считала Ореола, я сама, так как взялась строить глупые теории и обижаться почем зря. Она хотела уже сказать об этом, извиниться, а потом увидела — Цунами снова спит, уткнувшись лицом в стол. Что ж, теперь понятно, почему чувствует она себя не важно. Не доспала ночью. Но почему?       «Как хорошо, что сегодня воскресенье».       Цунами сказала, что ещё ночью у неё ногу свело судорогой, и боль была такая, что хотелось выхватить из воздуха топор да и отрубить пульсирующий жаром, будто отвергающий чужеродное тело, кусок. Ну или отгрызть. Волки отгрызают лапу, угодившую в капкан. Ореола помогла ей дойти до постели и приказала ждать, потому что сейчас уйдёт в аптеку за обезболивающим. Думая о проблеме другого человека, собственные блекли и теряли значимость.       Она вспомнила, что оставила Цунами одну, без присмотра, когда вернулась, и уже приготовилась биться против целой армады Рыцарей. Встретил её окрик Цунами. Ореола поцеловала её в щеку, принесла воды, и та выпила целую таблетку. А после, когда боль прошла, задремала.       В синем предвечерье Ореоле почудилось копошение в туалете, и она поспешила включить свет. Никого не было. И фигура, серая и влажная, как рыба, что танцевала в душевой кабинке, исчезала, когда Ореола оборачивалась, уже готовая к тому, что периферия зрения не обманывает её. Потом кто-то позвонил Цунами, и Ореола, сама не зная зачем, ответила. Но из трубки послышалась тишина, такая пустая и мертвая, что Ореола пугливо сбросила вызов. Поздним вечером произошло чудо — написал Сумеречный Волк.       «Дорогая матушка.       Я знаю, странно писать сообщения, похожие на письма на бумаге, такого толка. Однако пишу, как меня учили. Со мной все хорошо. Мы сейчас с принцессой Лучик, младшей сестрой Солнышко, и отрядом ночно-радужного племени находимся на пограничье: где-то в ста километрах от Панталы и около семидесяти миль прочь от Пиррии. Ядожалы или как они себя зовут пока не заметили нас. Лучик предлагает лететь на соседний архипелаг, где можно затесаться между камнями и деревьями, и оттуда послать двух радужных на разведку. Когда я одобрил её идею, один из драконов, Ананас, плечистый и желтый, заявил, что я не имею права решать, как и она: так как я ублюдок, а она песчаная. Я напомнил, что, пускай я полукровка-бастард, я избран Крыльями Лидерства, и только мне суждено спасти Пиррию.       Звучит пафосно? Да, даже слишком. Однако письмо помогала составлять Би, а ты знаешь — её поэтические проблески вкупе с пророческом даром рождаются воистину жуткую смесь. Кстати, о ней не было никаких вестей вот уже три месяца. Я боялся за неё, мама, и не знаю, как сказать ей об этом. Почему я не могу сказать ей «Я боялся за тебя»? Потому что она моя пророчица, и у нас чисто деловые отношения? Или потому что от деловых отношений и след простыл, и она ни капельки мне не безразлична? Объясни. Кажется, я слишком мало понимаю.       Ну, думаю, вот и все, чем я могу поделиться. О Рыцарях ни слуху, ни духу. С Глином, Звездокрылом и Солнышко не виделся с тех пор, как покинул Пиррию. Стараюсь сохранять спокойствие, но что-то мешает. Ощущение… ощущение чего-то, чего я не понимаю.       Я люблю вас, мама. Передай это второй маме. Сумеречный Волк».       Ореола была уверена, что он снова пропадёт на долгие, томительные месяцы, и все-таки написала ответ.       Утром она зачитала Цунами его послание, и та улыбнулась сквозь боль, впиваясь пальцами в колено — ногу прихватило в момент, когда она, как ни в чем не бывало, направлялась на кухню.       — Дурачок он еще, — сказала Цунами.       — Это да, — намазав масло на хлеб, кивнула Ореола, но думала о другом: как бы завести разговор и, скорее всего, потревожить едва зажившую рану. Она вдохнула поглубже и произнесла на одном дыхании, готовая и к молчанию, и к скандалу: — Когда собираемся переезжать?       А потом были вопросы: что подумала Цунами? «Она хочет переехать из-за своего безумия или страха перед Рыцарями?». «Что на это ответить?». «Как болит!».». Ореола перечислила все варианты, когда морская просто тряхнула плечами.       — Не знаю. Посмотрим, — был ответ.       Ореола прикусила щеку, чтобы не ляпнуть ничего, о чем она будет жалеть.       — Ты злишься?       — Злилась, — призналась Цунами. — Но недолго.       Судя по сдавленному голосу и коротким фразам, боль нарастала, и Ореола, прежде чем Цунами успела встать, поспешила дать ей таблетку. Этот разговор был окончен ещё несколько дней назад, и назревал другой, но его женщины начинать не желали.

***

      Цунами хотела понять Ореолу, но все реже это становилось возможным. Чего она хотела? Чтобы Цунами поверила в призрака? Она верила. Но не в этого. А ещё она верила, что в ноге у неё завелись черви и они методично, смакуя, пожирали её плоть. Боль была нестерпимой, и ходить, даже от кровати на кухню, от дивана в туалет, равнялось пытке. Ходить на работу в таком состоянии было бы самоубийством, и, тем не менее, она ходила, ходила в сопровождении Ореолы до самой остановки, чтобы спуститься с её помощью с лестницы, если лифт долго не приезжал, не споткнуться и не взвизгнуть. Потом ей дали дали больничный. И Цунами стала отговаривать Ореолу от вызова врача.       Во-первых, потому что ей не хотелось, чтобы Ореола о ней заботилась, как о маленькой, а во-вторых, потому что ей казалось чистым безумием пустить в квартиру постороннего человека и дать ему осмотреть её ногу.       — Не хочешь этого? Ну давай Глина, — предложила Ореола, потому что ему они обе доверяли.       — Мне не нужен врач.       — Я могла бы…       Цунами дёрнулась — судорога оказалась внезапной и яркой, как взорвавшаяся в руке петарда.       — Ты хочешь свалить отсюда? — как ни в чем не бывало спросила Ореола.       — Да, — прошипела Цунами.       — Тогда мы должны понять, что с твоим телом, иначе перемещения, не важно какие, могут усугубить это состояние.       — Я знаю, что с моим телом. Это называется старость.       — Или анемия. Или тромбоэмболия. Или опухоль.       — Это все связано с малокровием и образованием тромб. А опухоль — это уже раком попахивает.       — Верно, — кивнула радужная. — Но что-то из этого могло послужить причиной. К тому же, если ты не заметила, а я уверена, что заметила, во время судорог больная нога становится холоднее здоровой.       Цунами не могла понять, почему гробовое молчание прервалось. После того, как ей стало плохо, или после того, как Ореолу снова стал беспокоить переезд? И почему её это беспокоит? Из-за неё, из-за Цунами? Вряд ли. Цунами хотелось в кои-то веке пожалеть себя и внушить себе, что никто её не любит, особенно Ореола, которая столько лет так небрежно относилась к ней. Но это были детские, эгоистичные мысли, и, если бы Ореола узнала о них, Цунами причинила бы ей боль.       Тот день выпал из череды однообразия, когда Ореола не дошла до Цунами, которая позвала её, когда потребовалось встать — теперь даже немного переносить вес на ступню было больно, и нога начинала неметь и не слушаться. Она слышала шаги Ореолы. А потом все стихло.       — Ореола? — спросила Цунами. — Ори?       Полный мочевой пузырь сдавило ледяными когтями страха, и морской почудилось, что она обмочилась, обмочилась в их постели, как младенец в подгузник. Послышался грохот — так только стеклянный стакан падает на пол. Дикий инстинкт охватил разум, и животная паника вместе с горькой тошнотой подкатила к горлу. Цунами — дракон и убийца в теле обычной стареющей женщины, — забыла, как дышать, забыла, что нельзя вставать, и встала. Она тут же упала, и ужас, грохотавший в ушах эхом разбившегося стакана, подгонял её вперёд. Она успела многое вообразить, многое, чего не должно случаться в мирной семейной жизни. К ним пробрались враги, кто бы этими врагами ни был. Или простые воры. Или Рыцари.       Последнее слово некто выжег раскалённой кочергой в сознании Цунами, и паника стала в стократ сильнее. Она ползла, пытаясь встать, и каждый раз, не чувствуя ногу или чувствуя её слишком хорошо, она выкрикивала имя. Успела, прежде чем снова грохнуться, схватиться за дверной косяк, и вместе с её рукой взметнулся лоскут дешевых обоев, а под ним — не запачканный, ждавший пробуждения кинжал.       — Ореола, я иду!       «Ползу», — мысленно рассмеялась Цунами.       Сердце билось пойманной, отчаявшейся птицей. Она не нервничала так с тех пор, как Ореола оказалась заперта в проклятом ресторане, полном одержимых роботов. Или когда та перерезала себе вены, и кровь каплями виноградного сока стекала с её запястий…       Цунами доковыляла до кухни, боясь увидеть Рыцарей, боясь, что не услышала, как они шумели и убили её Ореолу, боясь, что они уже разбрелись по квартире. Придётся прорываться с боем, говорил убийца в ней, целься в шею, так ты убьёшь их быстрее всего. Но боя не было. И шума. И растянувшееся до бесконечности время продлилось всего пару мгновений. Вот она затесалась в дверной проеме, выставив перед собой кинжал и жалко держась на одной ноге, а Ореола стояла к ней спиной и смотрела, как сквозняк развевает шторы.       Внутри все онемело, как чертова конечность. Стало трудно дышать… и волосы как-то странно прилипли к холодному затылку… и в глазах помутнело… Перед Ореолой никого не было. Но она стояла, добела стиснув пальцы на рукояти кухонного ножа, и вся тряслась, как в приступе эпилепсии.       — Ори, — горло сжалось, потому что только слово «сжалось» подходило этому чувству лучше всего, в груди болезненно екнуло. — Там никого нет. Здесь никого нет.       — Он коснулся меня, — губы её едва шевелились.       Этими словами можно было убить. Цунами так и подумала, что сейчас умрет, свалившись на холодный пол, понимая, что они видят оторванные пуповины и всматриваются в подкроватную темноту, потому что сходят с ума.       — Я увидела его лишь мельком, ещё пару дней назад, и он танцевал в душе, а потом, этой ночью, я увидела своё отражение в его глазах… и теперь он был здесь… я видела, он сидел на столе, и от его пупка до самого пола сползала… — Ореола давилась чем-то, но не слезами, будто все внутри высохло от страха, горячего, как дыхание вулкана. Стол был пуст, пол чист («Нет, — говорила Цунами, в чьих руках она лежала, которая кинула её в огонь. — Пуповина оставила кровавый след. Ты видела»).       Паника схлынула, как морская вода, лизнувшая берег перед отливом, и силы покинули её. Цунами выронила кинжал, сама упала и заплакала. Причин было много — она сумасшедшая, Ореола сумасшедшая, ногу хотелось отсечь, такой невообразимо сильной была боль. Она пряталась в сухожилиях, протыкала кожу, сужала вены и лопала сосуды. Это точно были или опухоль, или малокровие, или тысячи тромбов. Слёзы лились, царапая пылающие щеки, щекоча подбородок и заливая одежду, как кровь из раны.       — Там никого нет! — в отчаянии выкрикнула Цунами. — Тупая ты сука, там никого нет!       Она не заметила, как оскорбила Ореолу. Но ей было уже плевать. Всю её поглотили отчаяние, ужас и боль, а может, она состояла из них, и они заменили ей молекулы тела. Так она не плакала уже давно. В последний раз, когда умерла мама, которой сама Цунами желала смерти, и узнала, кто убил её и почему.       Интересно, почему она сказала «Тупая» вместо «Чокнутая»? Может, это более четкое, правильное осмысление вертевшихся перед сном мыслей? Тупая Ореола. Чокнутая Ореола. Но от этих мыслей так стыдно, так отвратительно, точно Цунами сожрала дерьмо и запила мочей, и кисловатый вкус экскрементов играл на языке и благоухал под нёбом, когда она обнажила перед собой свою душу…       Как они относятся к друг другу? Кто они друг другу? Почему она волнует об этом именно сейчас?       — Ты слышишь себя? — прошептала Цунами. — Нет.       Ей хотелось, чтобы этот день был навеянным болью кошмаром. Вот Цунами проснётся, и не сорвалось с языка роковых слов, и вообще ни о чем таком она не думала. Но Ореола повернулась к ней, положила дрожащей рукой нож, и переспросила:       — Нет? Чего нет, Цунами? Этого? — она указала на пятно размазанной по кафелю крови. — Ты хочешь сказать… хочешь сказать, что я…       «Не говори этого, не говори, не, не, не…».       — …сумасшедшая?       Повисла тишина. Цунами боялась говорить: в горле так пересохло, что даже глотание слюны было на редкость болезненным. Вместо этого она кивнула, не зная, врет ли себе или соглашается, потому что верит в это. Ореола рассталась с рассудком.       Её нижняя губа задрожала, и она оскалила неровные зубы. Палец, которым она указывала на вновь ставшее невидимым пятно, дернулся. Она плакала, и Цунами видела в этом уродливой картине свою вину. Будто нарочно отойдя от вражеского меча, чтобы задело стоявшую за её спиной Ореолу. Затем она медленно опустила на колени голову, и длинные серые волосы рассыпались по лихорадочно дрожащим рукам и полу.       — Тупая?       — Нет, — пролепетала Цунами.

***

      Вот о чем ты всегда думала, Цунами, и когда мне было плохо, и когда стало плохо тебе. Тупая Ореола «шизит», как Джек Николсон в «Сиянии». Сперва она ничего не ощутила, а потом обиделась, как ребёнок, и упала. Ведь Цунами оскорбила её, а это удар не только по гордости, но и шаткому, как у того же Джека Николсона в «Сиянии», пониманию реальности.       «Сука», — так ей сказал Потрошитель, которого она бросила грубо, жестоко, как если бы садист отрывал бинты от едва зажившего кровоточащего живота.       «Ты сама не знаешь, чего хочешь», — сказал Джон Сноу, когда, переспав с ним, застыдилась и после попыталась вернуть Цунами.       «Ленивая радужная», — Кретчет.       «Миловидное личико, красивые крылышки, пустое сердечко», — чьи это слова… Пурпур, воспринимавшей Ореолу не более, чем игрушку?       «Гребанная шлюха»…       Она повернулась к месту, где блестела в свете электрической лампы кровь. Там ничего не было. Только летали шторы, и спина, покрытая только длинной кофтой, обросла мурашками, а также покраснел нос, затряслись руки.       — Нет? — Ореола вскинула голову. Голос её сорвался деревом, растущим на краю обрыва. — Тогда кто я? Чокнутая? Что делаю? Мешаю тебе? Обременяю?       Цунами стиснула зубы, отвернулась. Они обе сидели, о что-то облокотившись, и плакали под стоны сквозняка. Волосы их трепал ветер. Кожу кусал мороз. Ореола искала в себе ответ, что же она чувствует, и он ускользал от неё. Слишком много и непонятно. Слишком больно. Слабость навалилась на неё, когда мысль о младенце подкралась к уголку сознания, точно его тень, маячащая за спиной Цунами.       Но… точно ли он здесь был?       Ореола почувствовала себя сломанной, неудавшейся ещё на станке куклой, уродливым недоразумением, появившимся лишь по чистой случайности: безымянные радужные просто совокупились и произвели на свет её и, может, ещё парочку безызвестных малышей. И все это ради того, чтобы сидеть здесь, в грязи и холоде, и слушать в свой адрес оскорбления.       — Нет, нет, нет… — Цунами медленными, но порывистыми шагами, как раненый хищник, стала подходить к ней. — Ори, прости меня, если сможешь. Я не думаю так. Я не хотела причинить тебе боль.       По измученному лицу Цунами было видно, что она и сама себе не верит. А Ореоле показалось, что между ними наконец разверзлась пропасть, которую невозможно перепрыгнуть и перелететь. Потом наступила пустота. Ранее вытянутые к Ореоле руки она опустила, и уставилась стеклянными, застывшими глазами в пол. Она тоже была сломанной. Она говорила не то, что должна, причиняла всем, кого любит, боль. В точности, как Ореола.       Чувства переполнялись её, тысячи вопросов заточенными клинками царапали надлом на сердце, но она нашла в себе кроху от былых сил, чтобы вернуть себе голос:       — Ты говоришь это. Прямо сейчас. И думаешь, думаешь… что я не поняла? — после рыданий в голову, как обычно, ударила боль. Ореола положила горящую ладонь на лоб. — Цунами, что ты думаешь? Я сошла с ума? Да?       Тишина.       — И я тупая? — она даже умудрилась вымучить из себя любимую саркастичную ухмылку! — Тупая радужная, требующая от тебя слишком многого, предавшая тебя… — замолчала. Коснулась мокрыми от слез подушечками пальцев губ. И понял: она именно так и выглядет. Живущая в своих кошмарных фантазиях, заблудшая во времени и прибившая жаждущую свободы Цунами к одному единственному маленькому месту, не отмеченному на карте — к себе. — О…       — Ори, посмотри на меня, — она не подчинилась, она бы не смогла выполнить даже собственную просьбу. Тогда Цунами, которая каким-то образом оказалась совсем рядышком, взяла её лицо в свои мозолистые руки и подняла её голову. Тёплые пальцы прошлись по скользким, влажным щекам, ноги переплелись, как жирные, ленивые змеи. Холодный кафель врезался в копчик. Было неудобно и больно. — Послушай меня, пожалуйста. Я не мастер речей… я даже говорю, знаешь, немного и сбивчиво.       Ореоле не почудилось: сердце Цунами билось, как заведённое, и ему вторили стучащие друг о друга зубы и руки, как и все тело, трясущиеся. С лица схлынули краски, сделав кожу серой, не живой. Под глазами выступили черно-синие полумесяцы.       — Ты можешь сказать мне, что угодно, и я могу поступить также, но это не изменит того, какие чувства мы испытываем все эти годы, — бормотала она. — Да. Я только что сказала это. Прости. Но нет, кажется, нет, я не считаю тебя сумасшедшей… ох, Ори… я держала её и бросила в пламя, эту пуповину… или мы обе, как ты сказала, сошли с ума…       Ореола заплакала уже от того, насколько несчастной сделалась Цунами. Куда делась вся сила духа? Что стало с выдержкой убийцы?       — У нас замечательный сын, — продолжила морская, и голос её из слышного стал шепчущим, как умирающий ветерок. — И до него были невероятные, храбрые дети. Мы боролись плечом к плечу. Мы протягивали друг другу меч, когда теряли оружие, и руку, когда падали и не могли подняться. Я хочу сказать, что… что… что бы это ни было, я буду рядом. Не нужно думать, что ты не достойна помощи.       Наверное, стоило ответить тем же. Сказать, что ни в чем случившемся в прошлом нет её вины. Цунами прекрасна, пусть и убийца. Она не должна корить себя за раскол в семье, за смерти стольких любимых. И Цунами не обязана сидеть здесь и обещать невозможное: поверить в безумие Ореолы или согласиться, что она тоже съехала с катушек. Сколько боли они причинили друг другу. Сколько боли Ореола причинила Цунами и даже не понимала этого.       Она шмыгнула носом и прижалась разгоряченным лбом к шершавой, сухой, как пергамент коже возлюбленной. Цунами обняла её, поглаживая спину, и давая время снова поплакать, глухо ревя ей в грудь.       «Нас, наверное, соседи уже ненавидят», — подумала Ореола, и эта мысль рассмешила её. Только смех получился нервным, похожим на частую икоту.       Они закрыли окно, убрали клинки, отряхнули одежду. Ореола, сама шатаясь, помогла Цунами доковылять до туалета и протянула в полуоткрытую дверь чистые трусы и свою длинную юбку. Затем Цунами, видно, чтобы совсем их разорить, заказала «Якиторию». Они ели на диване, молча, до сих пор пребывая в шоке. Головная боль усиливалась, не помогли лекарства, кромешная тьма и тишина. Ореола засыпала. Недостаток сил вгонял её в вязкое, как трясина, состояние.       — Как нога? — спросила она одними губами.       — Болит.       «Тупая радужная спрашивает очевидные вещи!».       Одна часть Ореолы хотела позаботиться о Цунами, смотрящей в никуда, бесцветной, встревоженной. В пепельно-серых волосах сложно найти седые пряди, но Ореола была уверена, что они есть и они покрывают большую часть головы. Наверное, сегодня, седины прибавилось. А другая… друга часть её желала отомстить за слова, которые лишний раз напомнили, кем она, радужная, является для всей Пиррии.       И по радужному разумению она уснула, совсем не заботясь, что без её помощи Цунами не может передвигаться. Ореоле снилась чёрная ледяная вода в собственных лёгких, боль и тяжесть от медленной смерти. Она попыталась выбраться из тревожного снова, но после бросила бессмысленные попытки. Проснулась, когда за окном было темно. Цунами не было. Пластиковые контейнеры от роллов пропали со столика. Ореола сжала зубы, щеки вспыхнули. Она заснула, дала себе волю, когда это Цунами в кои-то веке нужна её помощь. Тупая сука. Старая, сумасшедшая сука.       Морская полулежала на кровати и, надев очки на нос, читала «1984». Выбор произведения мрачно позабавил. Смотря на разрез этого на первый взгляд идеального современного мира, только Оруэлл и вспоминается. Тут же, как будто что-то щелкнуло, Ореола вспомнила, как ловкие пальцы Цунами играли Цоя, особенно его въевшуюся в сознание русских людей «Перемен». Было время, подумала с горечью Ореола, когда мы были сами себе на уме, шлялись по городским улицам, как бездомные собаки, и единственным их богатством была украденная гитара.       Она погладила её ногу. Холодная.       Цунами будто не замечала судорогу.       — Привет, — сдавленным голосом сказала она и оторвалась от чтения.       — Привет, — Ореола сначала не знала, что делать. В ушах ещё звенели слова, и они были больнее стеклянной крошки под веками. Она искала в душе ответы, как им теперь быть, верят ли они друг другу, верят ли они в друг друга и что будет дальше?       Затем она вздохнула. Успокоила рвущиеся из себя чувства. Что бы Цунами ни сказала, до этого она ползла по полу, готовая сражаться с незваными гостями и беспокоясь об Ореоле. И таких мгновений, когда действия морской говорили лучше слов, было предостаточно, чего не скажешь о самой Ореоле. И кому доверять? Тем, кто говорит, что слова ранят больнее ножа, или тем, кто заявляет, что не словами выражают любовь, а поступками, тем самым обесценивая первое заявление?       Она встала на колени и поцеловала Цунами в щеку, медленно и осторожно, словно могла обжечь губами. Она корила себя за то, что целует Цунами после сказанного, но на самом деле целовала её после сделанного.       — Обезболивающее? — голос звучал незнакомо, хрипло.       — Выпила, — сказала Цунами. Поморгала, отгоняя сонливость. И добавила: — Прости меня.       — Лучше мне просить прощание, — натянуто улыбнулась Ореола. Цунами поморщилась, отвернулась. Ореола не понимала, почему, но в её глазах горело чувство вины. Она присела так, чтобы не задеть ногу, и заглянула в книгу. — Кажется, я перечитала её сотню раз.       — Хочешь сказать, это твоя любимая книга?       — Ну нет. «Неточку Незванову» и «Рассказ служанки» я перечитывала и больше.       — «Рассказ служанки»? — Цунами нахмурилась. — Она тебе нравится?       — Да.       — Недожато, по-моему.       — А у Оруэлла слишком утрировано.       — Все антиутопии возведены в абсолют, — заметила морская. — Тем не более, я не говорила, что люблю «1984». Выбирая между антиутопиями, я бы выбрала «51 градус по Фаренгейту», а в чисто любимых книг внесла какое-нибудь молодёжное дерьмо, потому что оно увлекательно.       Они обе улыбнулась. Едва-едва. И Ореоле показалось, что в квартире стало чуточку теплее.

***

      До основных событий осталось совсем немного, дорогой читатель. Но об этом не знала Цунами. Впрочем, Цунами не знала, что вообще что-то будет, и она в этом, предположительно, сыграет ключевую роль.       Сейчас она плакала от собственного бессилия, видя, что творится, оборачиваясь назад и понимая, что ни тогда, ни сейчас Рыцари уйдут в тень, будто их нет, будто они не при делах. Она плакала и думала об Ореола, о себе, о них обеих, о Сумеречном Волке, и сердце её разрывалось. Что скажет сын, когда узнает, что его матери сошли с ума? Окончательно исчезнет из их жизни или, решившись заодно сломать и свою, вернётся?       «Что там, на Той Стороне?».       О, Ори. Ты знаешь, ты видела. Но не всего. Ты видела монстра в небе, ты видела распахивающиеся, точно цветок, усеянные зубами пасти, ты слышала вопли и леденящий кровь вой. Ты вгоняла в их плоть свой меч, вытаскивала товарищей из их изогнутых когтей. Но ты видела Ту Сторону через призму Этой. Ты понятия не имеешь, как тяжел воздух там, как лёгкая, неприятная прохлада зудит на коже, и как сильна тьма. Ты это хочешь услышать?       «Ты боишься Фитца?».       Боюсь? Нет. Ненавижу? Нет. Это нечто другое. Это не-страх, похожий на страх. И не-ненависть, похожая на ненависть. А ещё любовь, беспринципная, твёрдая, как кирпич, и прямая, точно вера. Эта любовь абсолютна. Это любовь ребёнка, обретшего родителя, и ученика, нашедшего наставника. Это любовь клинка и плоти, крови и воды. Когда Цунами была молодой, она всегда спрашивала его совета, а когда, после заварушек, из которых знала, что не выберется целой, выползала, оставляя за собой кровавую дорожку, она направлялась к нему. Он успокаивал её своей магией, лохматил волосы своей рукой и чинил дух своим голосом: «Ты тупица, но ты молодец».       «Что делаю? Мешаю тебе? Обременяю?».       Создаёшь во мне жизнь, которой давно и след простыл. Заставляешь сердце биться дальше. Ты мой воздух. Ты мое пламя. И ты имеешь власть надо мной, которой не имела ни перед кем, которую не имела даже я перед своими жертвами. Не касаясь меня и не произнося проклятий ты способна причинить мне боль, которая выжигает, как смерть, но оставляет нетронутым тело. Я улыбаюсь, лишь завидев тебя. Мои мышцы наполняются силой, и я, кажется, могу свернуть горы, когда ты говоришь: «Ты нужна мне, Цунами», «Я верю в тебя, Цунами», «Я люблю тебя, Цунами».       Я люблю тебя, и ради тебя я могу убить.       Наверное, так бы она и сказала, если бы умела говорить нормально, если бы язык не заплетался и зуб на зуб попадал. Она бы написала об этом, но не умела писать. Все свои неудачи она сжигала. И пуповина, яркое доказательство её бессилия, она бросила туда же, в огонь. А ведь эта пуповина была. Она была такой же реальной, как, сука, все вокруг, как летящие друг на друга планеты, Дьявол, белые ходоки, Рыцари, говорящие корабли, чудовища из темноты.       Цунами открыла мокрые, красные глаза. Сил пошевелиться не было. Все лицо опухло от плача и чесалось от слез. Нога в моменты между судорогами была невесомой и какой-то ненастоящей. Она ничего не может изменить, кроме своей маленькой, как песчинка, жизни. Эта вселенная огромна, невозможна по своей сути, и все же — одна из множества таких же. Ни на что, кроме песчинки в этой бесконечности, она не способна повлиять. Ореола спала рядом и не слышала, как плакала Цунами. Сползла с кровати, опираясь на стену, дошла до компьютера. И стала писать, попутно думая, куда они сбегут.       Через несколько дней, одиннадцатого июня, они стали паковать вещи. Утром и вечером Ореола всаживала в ягодицу Цунами шприц, и каждый раз Цунами вгрызалась в подушку. Она подала на увольнение. Начался процесс выселения. Квартира, в которой они прожили всего несколько месяцев, так и не стала настоящим домом для драконих, поэтому прощались с ней они без грусти.       За день до прыжка они позвонили друзьям, и те примчались, как только смогли. Выследят, не выследят, значения уже не имело. Они шли по пустым, залитым золотым светом и обросшим зеленью улицам Москвы, но не видели в этом души. Прекрасный фасад не мог спрятать нарыв, росший с каждым часом. Цунами мало что помнила из этого времени. Только как она обнялась с Глином, они с Солнышко извинились друг перед другом, Звездокрыл плакал. Дыхание, хрупкое и осторожное. Прикосновения, чувствительные и нежные. Звуки, нежные и печальные. И тишина, набухшая от невысказанных слов.       — Последние новости?       — Как-то неспокойно везде…       — Король-Феникс со мной говорил…       — У Сумеречного Волка проблемы…       Неприятности. Сплошные неприятности. Куда ни плюнь — кто-то что-то требует, не думая об остальных, кто-то чем-то недоволен, считая, что его недовольство должно касаться всех. Голова трещала, сколько всего происходило, пока Цунами и Ореола сидели в тени.       — Эй.       — М? — Глин посмотрел на неё. Цунами сжала его ладонь.       — Спасибо, что предупредил.       Он улыбнулся.       — Это меньшее, что я мог сделать.       Когда они остались без квартиры, у ног было по чемодану, а на них самих — крайне не типичная для этого мира одежда, — Ореола прильнула к Цунами и прошептала:       — Давай.       А потом была вспышка.