Второстепенное и не очень

Внутри Лапенко
Джен
Завершён
R
Второстепенное и не очень
liset.
автор
Описание
На раз и на два всё переделываем, переписываем, заменяем и изменяем. А кто, если не мы?
Примечания
Очень, ОЧЕНЬ локально, читать отчаянно не советую. Мне это просто за надом. Воспринимайте как ориджинал, на крайний случай. https://vk.com/records_loser — группа в вк, там всё и даже больше. https://vk.com/topic-154054545_48938227 — вся информация о работе, эстетики на ау и прочая важная лабуда. https://vk.com/album-154054545_284795622 — сокровищница с артами от Арбузянского. https://ficbook.net/collections/26267844 — собрание всех работ.
Посвящение
Айрис Линдт.
Поделиться
Содержание Вперед

Про руки, пятёрки и декабрь

      Вторая четверть восьмого класса отметилась бушеванием снежно-ломкого декабря за надёжно заколоченными школьными окнами, засохшими маленькими головками гвоздик в глиняном кувшине на гладком коричневом столе напрасно-романтичной учительницы литературы и дурацкой зацепке на колготках, появившейся из-за не менее дурацкого старого стула со сколовшимся куском дерева.       И руками.       У нового практиканта из университета были очень красивые руки. Изрядно накрахмаленные белоснежные манжеты, запонки с драгоценными камнями — кажется, чёрный агат, тонкая вязь нежно-голубого (витиеватый узор вен) под шаловливо отогнутой тканью — то ли просто красиво, то ли очень красиво. Длинные пальцы, короткие ногти, тонкая кожа на ладонях… Можно зажмурить глаза и вспоминать так, по памяти. Небрежно снятый чёрный пиджак, сиротливо ютящийся на спинке стула (пахнет кофе, табаком и чем-то запретно-пряным), бесконечно испачканная меловая тряпка, напряжённо-близко находящаяся рядом с идеально отутюженными чёрными брюками.       И череда троек. Бесконечных, постоянных, извечных троек, от которых не было возможности отыскать спасения. От колючих глаз в знаменательном разрезе — тоже, оттуда так и плещет что-то студёно-явное, будто горный ручей, ключом бьющий через нависшую скалу; по ушам бьёт воображаемый звон праздничного хрусталя, а от кожаного портфеля почему-то пахнет бенгальскими огнями и мятно-свежим январским морозом, хотя до конца декабря ещё унизительно много уроков математики и не менее унизительно мало возможности исправить тройку, которая под кожей буквально чешется, как заползший жук.       Ксюша — лирически-отстранённо, конечно, никакой суицидальной серьёзности — уже подумывает вспороть запястья, вытащить обнаглевшего таракана (это определённо таракан) и раздавить его каблуком форменный туфли с неожиданно проснувшейся жестокостью. Тут что угодно проснётся, не только жестокость. Скачущие ряды формул и вычислений домашнего задания на черновике безвольно-слабо покрыты следами слёз, всё заляпано чернильными кляксами, задорно подмигивающими по-жабьи широкими ртами, и, конечно, целый ворох ошибок. Она выдирает, комкает, решает заново. И так по кругу, забывая о новёхонькой книжечке в цветной обложке, об остывшем кофе, о том, что помимо математики следует прочитать ещё и биологию… Это всё не суть важно.       Суть важно — другое, смущающее до одури, почти смешное, некрасивое, написанное тайком на полях и зачёркнутое, замаранное старательно, чтобы слова не разглядеть. Каждый раз Альберт Зурабович ставит вопросительные знаки возле этих жутковатых рож — мол, что ты хотела этим сказать? Ксюша, честно говоря, не знает. Все всё знают, а она не знает.       Школа гудит сплетнями с начала четверти. Практикант в безупречно-белой рубашке уже женат (так рано? ему всего-то двадцать один, не больше), есть маленькая дочь (она видела его с детской коляской в местом парке), но, в конце концов, на руки-то смотреть можно, это законом не запрещено. Вроде бы.       Даже если ему жутко нравится её мучить. Извечная жертва у доски, когда весь класс торопливо стихает и пригибает макушки к партам, чтобы, не дай Бог!.. Не дай Бог не вызвал, но Ксюша там бывает чаще, чем… Чем где угодно. Смотрит на цифры и буквы — цифры и буквы, цифры и буквы, которые надо понимать, решать, выстраивать и понимает обречённо-растерянно, что в голове н и ч е г о. Перекати-поле, сплошная пустота, пустыня Сахара с парой тухло-зелёных кактусов. Она прячет руки за спину, неловко шаркает ногой и дёргает щекой. Взгляд предпочитает держать на уровне чужих ботинок — кожаных, начищенных, с острыми носами…       — Я не помню, как это решать, — признаётся отрывисто. Почему-то жутко рада тому факту, что юбка длинная и зацепки на коленке не видно.       Альберт Зурабович только хмыкает — едва-едва слышно. Пальцами задумчиво постукивает по пухлому учебнику, щедро начинённому непонятными инквизиторскими значками.       — У нас с вами, Ксения, есть целых сорок пять минут, чтобы вспомнить. Начинайте.       — Сорок.       — Я посчитал перемену.       — Тогда пятьдесят.       — Тем более. Почти час. Управимся.       Он подаёт ей учебник на уже открытой странице с номером, тонко подчёркнутым карандашом. Она принимает, предпочитая смотреть не на лицо, а на обнажившуюся кожу. Как-то растерянно думает, что они уже дважды соприкоснулись пальцами за эту неделю — абсолютно случайно, конечно.       За час не управляются. За два тоже. Пытки математикой длятся до последних чисел декабря, пока парты пустеют, а ряды учеников редеют — кто-то заболел, кого-то уже увезли отдыхать на новогодние каникулы, а кто-то просто боится появляться на уроке, предпочитая шарахаться по углам и теням, чтобы не попасться под карающую длань, заставляющую учить формулы наизусть и рассказывать вслух.       — Четыре и пять — это пять? — в последние морозно-тяжёлые дни в классе смущённо трутся десять человек из двадцати пяти. Сейчас и вовсе никого нет, разбежались, кто куда.       Он в мнимых раздумьях ведёт носом, но глаза блестят так, будто он (невозможно!) улыбается.       — Быть может.       — Вы вредничаете?       Теперь действительно улыбается — слабо-слабо, едва поднимая уголки губ.       — Быть может. Берите учебник, Ксения, открывайте сто вторую страницу, там уже обведено…       Она берёт и открывает. Итоговый балл, удивительно, совсем немножко недотягивает до пятёрки (четыре и шесть с половиной!), колеблется на грани, и Ксюша почти готова принять поражение, но Альберт Зурабович благодушно рисует кровью и потом выстраданную оценку в её пользу. К несчастью, удовлетворения, как такового, и нет — после новогодних каникул он уже не появляется, уходит, закончив практику. Смотреть потешно, исподтишка, больше нет возможности. (Она по этому поводу не страдает. Ну, почти. Наверное). Потом, въедливо листая журнал, с удивлением замечает нахально-неправильно втиснутую лишнюю оценку вместо одной из десятка первых троек.       Пятнадцать лет спустя Ксюша спрашивает почти застенчиво: руки всё ещё красивые, на лице прибавилось пару морщин, но в целом, в целом… Он такой, какой и был. Только множко старше.       — Зачем ты поставил больше, чем было?       Улыбается широко, даже с зубами, сам — картинка, чёрно-белое, самый красивый монохром из всех, что Ксюша только видела.       — Учился быть мошенником. Мне понравилось.       — Действительно?       — Быть может.       Она закатывает глаза в притворном раздражении.       — Это невыносимо.       — Быть может… С моей стороны было бы жестоко оставить такие отчаянные усилия незамеченными.       Ксюша задумчиво передаёт ему маленькую белую кружечку из какого-то жутко красивого фарфора, мизинцем касается запястья, Альберт, перехватывает её ладонь и коротко целует костяшки пальцев.       — Ты был бы хорошим учителем. Если бы решил остаться.       Он подмигивает чёрным глазом.       — Быть может, душа моя. Я выбрал другое.       — Я беру свои слова обратно.       — Уже поздно, я всё услышал.       — Однажды ты перестанешь повторять это «быть может», и тогда небо упадёт на землю, реки потекут вспять, рак засвистит на горе, снег пойдёт в июле, а люди научатся жить мирно...       Она даже знает, что он ответит — с крайним вредным удовольствием.       — Быть может. А может и не быть.       Поцелуй на вкус напоминает кофе, табак и бенгальские огни.
Вперед