
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Ах, отчего это жизнь наша такая темная, страшная? Разве для такой жизни рожден человек?
Примечания
да, в названии и описании строчка из 4 акта "катерины измайловой" шостаковича, у которой соллертинский правил текст.
Посвящение
девочкам из твиттера и театру
1935
02 ноября 2020, 03:21
Он резко выдергивает его из толпы и практически насильно утягивает за собой в глубины Большого театра, сохраняя таинственное, немного тревожное молчание. Соллертинский думает, что этому должно быть объяснение, оно просто обязано быть. Другое дело – никто не собирается давать объяснений всему происходящему, и ему не остаётся ничего иного, как слепо следовать за мужчиной по извилистым коридорам.
Кажется, словно они идут уже вечность, поворачивая то вправо, то влево, ища что-то чего он, Иван, не может ни увидеть, ни понять. Мужчина останавливается ненадолго перед рядом дверей, и Соллертинский наконец решается задать вопрос о том какого чёрта здесь происходит, но не успевает даже сформулировать мысль, когда хватка на локте становится сильнее и его бесцеремонно заталкивают в одну из комнат, которая в неверном освещении коридора кажется либо чьей-то гримеркой, либо реквизиторской. Он не успевает осмотреть помещение более детально и сделать выводы, потому что дверь за ним глухо захлопывается, и комната погружается в мягкий полумрак, через который пробивается только слабый уличный свет, падающий на пол из маленького окна и рассыпающийся миллионами жёлтых искр.
Он слышит тихий вдох и в очередной раз за этот вечер, за эти несколько минут, пытается собраться с мыслями, но его опять грубо прерывают, останавливаясь практически вплотную, придавливая к двери и припадая губами к губам напротив.
Терпение Соллертинского заканчивается здесь и сейчас. Уворачиваясь от очередного поцелуя, угодившего на этот раз в скулу, он отстраняет мужчину от себя и шипит почти неслышно, но чётко проговаривая каждое слово:
— Что Вы делаете?
Его не слушают – не хотят слышать, с раздражением отмечает Иван – и продолжают начатое. Длинные пальцы уже развязывают его бабочку и расстегивают воротник рубашки, когда он решается ещё раз заговорить и прояснить эту крайне непонятную для них обоих ситуацию – для одного уж точно.
— Дми... Митя, послушай, — Шостакович наконец останавливается и впервые за все время смотрит в глаза другу, с нетерпением и укором. — Послушай, что ты делаешь? Это важная постановка. Внизу толпа, которая жаждет увидеть и пообщаться с гением, прикоснуться к прекрасному, а ты занимаешься... чем ты, между прочим, занимаешься?
— Прикасаюсь к прекрасному.
Соллертинский сдерживается, чтобы не закатить глаза – бесполезный жест, в темноте так или иначе ничего не будет видно и все пройдёт впустую – вместо этого осторожно кладёт руку на плечо друга, одновременно успокаивающе поглаживая и удерживая на месте, не давая приблизиться.
Шостакович пару секунд молчит, а потом отводит взгляд и, кажется, – Иван не верит, он что, правда?.. – обиженно сопит.
— Ван Ваныч, ты действительно хочешь поговорить об этом именно сейчас? — иронически отмечает Дмитрий и аккуратно убирает руку со своего плеча, но, не выпуская её, оставляет почти мимолетный поцелуй на костяшках пальцев.
— Да ты с ума сошёл! — срывается Соллертинский. Он не кричит, но в тишине комнаты даже громкий шёпот кажется криком. — Мы в Большом театре! Сюда может войти кто угодно! Тебя могут начать искать с минуты на минуту! Шостакович, я повторяю, ты в своём уме? Ты понимаешь, что ты творишь?
— Я понимаю.
Он отпускает его руку и отходит куда-то вглубь комнаты. Соллертинский отмирает, когда ощущение близости постепенно исчезает, оставляя лишь неприятную дрожь от сквозняка, проходящегося прямо по раскрытой шее, и судорожно пытается найти выключатель, чтобы осветить эту каморку, гардероб, гримерку, да что бы это, черт возьми, ни было! Свет озаряет комнату так внезапно, что Иван некоторое время щурится, пытаясь привыкнуть к нему после долгого времени, проведённого во мраке театральных лож и коридоров. Шостакович, отвернувшись, стоит у стола, плечи его мелко вздрагивают и Соллертинскому кажется, что сам он весь стал как-то меньше.
— Митя, ты что?.. — он подходит к нему сзади, мягко опуская руки по обе стороны от мужчины и наклоняется, чтобы оставить лёгкий поцелуй на шее – не поцелуй даже, лишь лёгкое прикосновение губ.
Шостакович поворачивается к нему лицом и поспешно вытирает рукавом рубашки – пиджак он предусмотрительно скинул на пол, как только переступил порог комнаты – опухшие глаза.
— Я... — почти неслышно выдыхает он. — Я не знаю, Ваня. Правда, не знаю. Эта опера отличается, ты же понимаешь?.. Отношение к ней... что бы мне сегодня не сказали, в каких бы лестных выражениях не отзывались... Критики уже зубоскалят в прессе, и я... не знаю, что мне делать. Как отвлечься от этого всего? Чтобы не думать, не бояться?..
Шостакович судорожно вздыхает, что по звукам больше напоминает всхлип, и продолжает ещё тише:
— Мне страшно. Мне невозможно страшно.
Соллертинский смотрит на него, такого маленького для этой просторной комнаты, для этого Большого театра, для этой огромной страны. Смотрит и не может найти слов, в которых Митя нуждается сейчас больше всего. Возможно, его не существует вовсе – того благословенного утешения, какое он мог бы дать композитору.
Потому что Иван знает, что всё сказанное Митей – правда, горькая и слишком жуткая для них обоих, но все-таки правда. Ответить на неё решительно нечего и остаётся только молиться, молиться там, где их никто не услышит.
Он берет лицо Мити в свои руки и оставляет мягкий, до невозможного нежный поцелуй около виска. Осторожно, стараясь не задеть линзы очков, вытирает мокрые дорожки слез и наклоняется ближе, шепча почти в самое ухо:
— Мы обязательно со всем справимся. Вместе.