
Пэйринг и персонажи
Описание
Чем шире раскрываешь руки для объятий – тем легче тебя распять.
Примечания
никогда бы не подумала, что напишу что-то по наггетсам, но вот мы здесь
Посвящение
моей религиозной травме
ты нежно гладишь мои стигматы неравного боя с судьбой
17 июля 2024, 06:35
Горе мне в моём сокрушении; мучительна рана моя, но я говорю сам в себе: «подлинно, это – моя скорбь, и я буду нести её».
Библия
Все свои шестнадцать лет Джуён жил по одиннадцати заповедям. Десять Божьих, проевших эмаль зубов до изнурительной привычки, и одна своя, совсем потаённая. Чем шире раскрываешь руки для объятий — тем легче тебя распять. А Джуён повторять судьбу Христа никогда не стремился. Поэтому муровал себя в собственноручно воздвигнутые стены, хоронил под слоем безразличия и холода, давил стремление к человеческому теплу в утробе. Никто в приюте к нему и не приставал — все уже давно вызубрили, что Джуён недружелюбный до мозга костей, а потемневший отблеск окладов икон ему ярче июльского солнца. Джуён вообще сызмальства обладал сухой монашеской душой. С того самого мгновения, когда родители отказались от сжатого комка слёз и страха новорождённого ангела с редуцированными крыльями, оставив на пороге монастыря. Или где его нашли… Матушка-настоятельница всегда рассказывала по-разному, словно выдумывала множество историй, чтобы не говорить настоящую или не признаваться, что она совершенно не помнит того судьбоносного дня. Но факт есть факт — Джуён абсолютно покинут. И в нём совершенно не осталось места ни для кого другого, кроме Бога. Который видит все его огрехи, который жалеет и наказывает, который спасает и топит в отчаянии хлеще прежнего, который молчит и говорит с ним о вечном, который способен спасти Джуёна. От чего? От чего его спасать? Одиночество давно перестало мучить его, равно как и сдержанность, сухость, непричастность и пустота. Джуён был пропитан ладаном и затушенной об песок надеждой на нечто большее, чем его мелкая душонка. Поэтому он никого не обнимал и держал руки как можно теснее, не позволяя кровоточащим светом стигматам разверзнуться на его теле. В противовес Джисоку. Джисок пах вопиющей неприкаянностью и оглушающим свободолюбием. Он не только обнимал всех подряд, но и раздаривал улыбки как на базаре, совсем не гнушаясь чужой фальшью взамен на своё прямодушие. Джисок вечно источал звуки и шум, заполняя собой всю кособокую церковь до куполов. Джуёну это не нравилось, Джуён это презирал. Так же, как своих призрачных родителей. Ненавидеть не смел — Иисус завещал всех прощать и любить, — но презрение плескалось ядом в разбухших дёснах. Особенно оттого, что из-за Джисока, возникшего в их приюте на отшибе бренного мира год назад, Джуён вечно влипал в неприятности и получал наказания. Разбил кадило, испугавшись выскочившего из темноты Джисока — драит полы. Забыл протереть пыль с икон, потому что Джисок куда-то спрятал все тряпки — моет посуду за всеми после ужина. Растоптал юные саженцы в монастырском дворе, пока догонял Джисока, чтобы отнять у него лопату — косит траву на всей территории. А сегодня они оба опоздали на утреню, потому что Джисок нацепил джуёнову рясу, а свою забыл забрать из прачечной. И вроде он это всё не со зла — из чистого ребячества, — но Джуёна это доводило до белого каления, и он вечерами отмаливал свой гнев, стёсывая хрусталики о взгляд Богоматери с семистрельной иконы. У Богоматери сухие руки с вонзёнными в них ножами смертельных грехов. Джуён ежедневно мурыжит Её ладони, злясь на по-беспардонному беззаботного Джисока. Сейчас — тоже. Джуён уже подмёл пол в церкви (уборка-наказание была назначена вместо ужина, на котором подавали пресную рисовую кашу, так что Джуён почти не жалел) и теперь старательно проговаривал измозолившую зубную эмаль молитву. — По неизреченной Твоей благости сотворивый нас из ничего… — заунывные слова протяжным воем вьюги проникали в расписные стены. Эта юродивая церковь с обуглившимися снаружи стенами и покосившимися крестами, казалось, была пропитана влажностью, медовыми слезами и холодом, вшитым в прорехи меж кирпичами. Она очаровывала своей убогостью. Джуён беззаветно принадлежал этой церкви, этому монастырю, этим ликам святых — но никак не тем людям, с кем вырос бок о бок в блаженной глуши. А Джисок, наоборот, совсем не мог сосуществовать с плачущими свечами и удушливым ладаном в гландах. Он был здесь лишним, пусть Господь и говорил, что примет каждого. Господь бы принял, а вот Джуён — стискивал зубы и хмурился, перерезая сухожилия своему гневу, трезвонящему набатом в грудной клетке. — Что отмаливаешь? — внезапно прогремел звонкий голос над ухом. Джуён дёрнулся, даром что не вскрикнул. Взлохмаченная голова Джисока возникла из-за гранитной колонны, подпирающей своим скелетом приземистое небо потолка. Минут десять в церквушке царила елейная тишина, и Джуён успел забыть, что наказание они отбывали вместе. — Тебя это не касается, — грубовато обрубил он, хмурясь и обратно впериваясь в проникновенные глаза иконы. Богоматерь осуждающе цокнула за недружелюбие. Нравоучительно пронзила тёплым взглядом карих от выплаканных кровавых слёз глаз. Божья Матерь заменила Джуёну настоящую, земную. И он должен был быть по гроб жизни благодарен Ей, а не чёрствым людям, наплевавшим на фарфорно-хрупкого младенца. — Нет уж, говори! — воскликнул Джисок, обходя Джуёна по кругу, лишь бы вгрызться в усталый взгляд. — Я вообще-то кандила все отполировал за тебя. Что, не достоин ответа? Он настырно лез в глаза слезоточивым газом и подкарауливал каждый неосторожный взор своими острыми ресницами, нанизывая хрусталик на штык. Джисок был везде: в огне свечей, в отблесках окладов, в пении клира, в высоте куполов, в сиянии крестов, — и не принадлежал этому одновременно. Заполнял всё пространство, не оставляя отпечатков, как всеобъемлющий дух. — Да разве ты веришь, чтобы тебе открываться? — пробормотал Джуён, туже стянув свой хвост длинных волос. Он боялся повторить судьбу Христа, но начал отращивать волосы, чтобы Ему подражать. Парадоксально и ортодоксально. Всё по выеденным фимиамом канонам. Джисок же высоко поднял тонкие брови и, кажется, не совсем понял вопрос. — Верю? Во что? Какой глупец! Бойкий голос медным эхом отлетал от стен церкви, а он спрашивал, во что ему верить. Действительно — во что? — А ты как думаешь? — ехидно спросил Джуён, хватаясь за черенок метлы, чтобы смахнуть несколько одиноких соринок в совок, а после убрать. Привычная рутина успокаивала, обласкивая бренностью. Джисок, похоже, действительно задумался, потому что замолчал. Надолго. Джуён успел похоронить метлу в кладовой, выровнять ковры и ровно сложить платки для прихожан. Промурыжив им обоим уши тишиной, Джисок наконец разразился: — Ты думаешь, что я не верю в Бога? Нет, не так. Ты убеждён, что я не верю в Бога, — заключил он, привалившись к скрученной позвоночником колонне. — Но ты ошибаешься. Я всё-таки здесь не просто так. — Мы все здесь не просто так, — с нотой обиды ответил Джуён, принимаясь раскладывать юбки, сваленные в кучу. — От нас отказались все, кроме Бога. — А Он тебе помогает? Джисок мастерски умел простреливать фразами насквозь. Словно не глядя взводил курок, целился наотмашь и всё равно попадал с зажмуренными багрово-карими глазами. Джуён раньше не замечал, что его глаза похожи на глаза Богоматери. Выплаканные до крови. Вымученные наискось. Выблаженные до клёкота меж рёбер. — Что ж бы я без Бога-то был? Он всё для меня делает, для сироты ненужного, — мягкая ткань вонзилась в ладони заточенным лезвием. Джуён особенно грозно зыркнул на непоколебимого Джисока. — И мне даже родители с Ним не нужны. Про родителей он, не сдержавшись, ляпнул в сердцах. Даже не ожидал от себя такого запала — а хотелось на венах доказывать, как Бог много значит для него, брошенного и растоптанного. Джисок испытующе пробуравил своим кровомажущим взглядом дыру в районе селезёнки и невесело, как-то обречённо и смиренно усмехнулся: — А у меня были родители. Дёрнувшись, Джуён застыл с последней смятой юбкой в руках. Поднял заинтересованные глаза на тёмное пятно из волочащейся по полу рясы и копны чёрных гнездоподобных волос, продолжая машинально складывать ткань. — Мы жили в более-менее крупном городе и каждое воскресенье ходили в церковь. Мама с папой сильно верили. У нас даже иконка в углу кухни стояла — Покров Пресвятой Богородицы, — ироничный смешок сорвался с бледных обтрескавшихся губ. — По воскресеньям мы все вместе читали молитвы и помогали в храме, а во все остальные дни родители пили. Вместе. На кухне, под взглядом Богоматери. Как тебе такая служба? В груди ныло. Джуён никогда не говорил о себе и никогда не слушал о других. Не любил вникать в чужие судьбы, утопая только в библейских сказках и татуируя сознание житиями святых. А Джисок так простодушно сыпал ему за ворот своими воспоминаниями, что шею холодило, как от пригоршни снега. Но Джуёну хотелось слушать. Будто Джисок сошёл со страниц летописи, чтобы поведать о своих жизненных перипетиях. Будто Джисок был святым. — А после пьянства, — продолжил тот, не дождавшись ответа на свой вопрос, — они били друг друга. Меня не трогали, нет, никогда. Только мутузили друг дружку, пока совсем не отключатся или не захотят пропустить ещё по рюмке. А потом по второй, по третьей, пятой… Так выпивалось по три бутылки. Святое число, не правда ли? Риторический вопрос вновь зачесался на корне языка неотвеченным. Джуён, сложив все юбки и платки, на негнущихся ногах отошёл от стола при входе и чуть ли не вплотную оказался к недвижимому Джисоку, готовящемуся открыть финал своей истории. — В один из вечеров они пили и били особенно громко. Я забился под одеяло с иконкой и молился. Уже не помню, чего я просил… Наверное, чтобы это всё закончилось. И Господь меня услышал, представляешь? В его неожиданно глубоких глазах-безднах отражался распятый Иисус и джуёнов страх. Джисок так намертво прирос к колонне, что наконец свинцом влился во всю умильно-гнетущую атмосферу церкви. — В тот вечер мама с папой прирезали друг друга. Не знаю, кто кого первым. Но когда они затихли, я вышел на кухню и промочил ноги от крови и водки. Воняло страшно. Я посмотрел на Пресвятую, собрал вещи и ушёл. Голос Джисока, обычно электрически звонкий, закоротил и съехал на сбитый шёпот. Джуён прозябал от мурашек и сквозняка, бродившего по спёртому воздуху из-за мшистых прорех в стенах церкви. Джуён прозябал, сотрясаясь всем телом, и не знал, что ответить. Знал только, что спросить. — А как ты нашёл этот приют? — собственный голос показался наждачным и ломким, как сухостой, трещащий в невинном пожаре. — Я пошатался по району и сам не заметил, как пришёл к той церкви, в которую мы с мамой и папой всегда ходили. Спросил, где искать ночлега, если я остался совсем один, и меня отправили сюда, — он отвечал совершенно спокойно, словно заранее знал, что Джуён захочет спросить, до чего пожелает пробраться и чем разодрать когтями грудь. Джисок вообще был абсурдно спокоен, будто не рассказывал о жестокости жизни. Он называл своих сумасшедших родителей «мамой и папой», молился по воскресеньям и не держал зла на свою прогорклую судьбу. Похоже, Джисок и вправду был святым. — Мне… мне жаль, — выдавил из пересохшего горла, иссечённого песком стыда, Джуён. Злиться на Джисока теперь было чем-то крайне возмутительным. — Не бери в голову, — лишь отмахнулся тот и оглянулся, пронзённый неуютностью обстановки. — Мы вроде всё сделали. Пойдём? Нужно вернуться до отбоя. Джуёну словно залили раскалённое железо в глазные яблоки, трескающиеся от гадкого жара в недрах склеры. Плакать не хотелось — хотелось стёсывать костяшки о чужие скулы, а потом крепко обнимать. Хотелось взять чужие руки в свои, чтобы удостовериться, что ладони не были пробиты стигматами самопожертвования. Джуён молча заглянул в бегающие глаза Джисока, пьяные от боли и крови. От смущения за свои откровения. Их взгляды примагнитились намертво, занозами вонзились под кожу мурашками — Джуён не понимал, что с ним происходило, но чувствовал важность прожжённого доверием момента. — Я ещё никому не рассказывал про свою семью, — вдруг обронил ещё одну тайну Джисок, всё же потупив взор. — Не то чтобы я стыжусь их… Просто не хочу вспоминать. Я даже не знаю, похоронили ли их, отпели или нет. Надеюсь, Господь их принял. По щеке Джисока скатилась крупная, режущая по касательной слеза. В свете ещё незатушенных, обглоданных молитвами свечей солёная капля отливала чем-то багровым. Иконы плачут кровью. Не решаясь стереть поблёскивающую кровавыми кристаллами дорожку на мягкой щеке, Джуён замер в полушаге от Джисока. Осторожно коснулся чужих сжатых в побелевшие кулаки рук и обвил своим теплом треморный холод. Джуён не мог оторвать глаз от лица Джисока, нырнувшего в хоровод отсветов свечей, и не глядя переплёл их пальцы. На ощупь — дыр от гвоздей не было. Джисока не распинали, но отчего-то он был страшно похож на Иисуса Христа, явившегося всем своим миротворным естеством в эту убогую церквушку. — Прости меня, — сорвано прошептал Джуён со скрученным жалостью горлом. — За что? — Джисок даже испуганно вскинул лохматую голову и крепче ухватился за протянутые тёплые руки. В груди изнурительно жгло. Нечто голозубое шипело, плевалось ядом и гноилось, облитое кислотой. Гомон кровотока в ушах пробуривал сознание, и голос прозвучал смазано и глухо: — За то, что злился на тебя. Это я и отмаливал. Мгновение — и Джуён порывисто обнял хрупкое, мягкое, совсем ранимое тело. Он прижимал к себе остро-ножевые плечи, трепыхающуюся грудь и увитую тернием голову, надеясь подарить хоть каплю тепла взамен на беззаветность. — Прости меня, пожалуйста, — едва ли слышно шептал Джуён в чужую шею, плотно сомкнув веки. А Джисок в ответ дрожал (не ясно, от слёз или от панического смеха), изгибал тонкокостные запястья и прощал. Казалось, вскрой ему вены — польётся вино. Польётся непогрешимая кровь Сына Божьего. И эти объятия были таинством интимнее исповеди. — У меня никогда не было родителей, я не знаю, не знаю, каково это… — с сожалением давил слова Джуён, сцеживая буквы в кислотный раствор, разъедающий роговицу. Конечно, ему было обидно оказаться брошенным. Но обиднее сейчас было видеть растерзанного печалью Джисока, в ком триедино сотрясалось милосердие. — Всё в порядке, — утешительно бормотал тот, и его голос лился растопленным ладаном в уши, закупоривая их упоительной молитвой, — всё хорошо, не бойся. И Джуён не боялся. Обнимал Джисока только крепче и бесстрашно глядел в карминовые глаза Богоматери с семистрельной, обласканный одиночеством и согретый всепрощением. У Богоматери сухие руки. А у Джисока, гладящего исплаканные щёки — куда нежнее.