
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Впервые мы встретились где-то в лесах около Смоленска. Расстались навсегда спустя лет так сто с лишним в Балтийском море.
Примечания
Фанфик не претендует на историческую точность. Все образы придуманы, от реальных личностей могут быть взяты только имена.
Весь этот фанфик — черновик и самая первая попытка воплощения идеи. Надеюсь, что впоследствии финальный продукт работы над ней вы сможете встретить на полках книжных магазинов.
Тгк: https://t.me/kisywriters
Посвящение
Е.М.
5.
26 июня 2024, 03:44
С того самого момента время вдруг неумолимо понеслось вперед, и, казалось, не успела я и глазом моргнуть, как после моего опрометчивого обещания прошло уже несколько недель. Наступила зима, озерцо в глубине леса покрылось коркой льда, а моя (если я, конечно, когда-либо имела право так её называть) Дуня залегла на дно. В прямом и переносном смысле. И на самом деле, я понятия не имела, как мне воплотить в реальность мечту своей зубасто-утопленнической душеньки.
Для начала, наверное, стоило выбраться в близлежащее поселение, чтобы узнать хоть что-нибудь о том, что происходило все это, кстати говоря, совершенно неопределенное время в остальном мире, за пределами небольшой лесной полянки с маленьким озером и полуразвалившейся избушкой неподалеку. К тому же, я как-то внезапно и очень неприятно осознала, что в действительности даже не могу представить, сколько дней, месяцев или лет прошло с моего позорного бегства из родного дома и из Москвы. Время будто затянулось петлей вокруг нашей поляны, смутно проносились мимо его периоды: час вдруг сменялся днем, а день перетекал в осень, которая, в свою очередь, превращалась вдруг в март, и все это сливалось в сплошную неясную круговерть, не имевшую на тот момент никакого значения. Немного выделялись лишь зима - краткое подобие мертвенного забвения, да русальная неделя. В остальном мир больше толком не менялся. С нынешней зимой у всех уже прошедших (сколько же их все-таки было?) было лишь одно различие — я осталась в сознании. Раньше, словно предчувствуя что-то страшное, что непременно настигло бы меня, стоило бы мне остаться в одиночестве, я не решалась одна проживать зиму в ясном уме и доброй памяти, пока Дуня пребывала в состоянии, напоминающем спячку. Я просила её, как бы странно это ни звучало, ввести и меня в длительный и пустой сон, от которого смогла бы очнуться только вместе с ней, причем место, чтобы заснуть, выбирала сомнительное — игнорировала свою лачугу и ложилась прямо на берегу озерца (страшное, должно быть, было зрелище — постепенно заносимый снегом хладный труп у кромки льда, не имеющий четких мертвецких изменений с течением времени…). И зима тогда казалась мне лишь зыбкой иллюзией существования, кратковременным смертельным забвением. Но мертвецам положено быть мертвыми, и, наверное, такое состояние на самом деле было куда более естественным, чем мое обычное — примерно живое. Только поэтому эта ежегодная процедура тогда не казалась мне поистине ужасающей, какой она, вообще-то, и была.
До той самой, первой по-настоящему увиденной мной уже после смерти зимы я вообще не подозревала, каково было воздействие моей милой русалки на мой разум. Я ведь сама просила ее помочь мне, заглушить боль хоть колдовством, хоть чем-нибудь. Я знала, что если бы уже не была мертвой, давно бы наложила на себя руки. Но не знала только одного - русалочья магия туманит сознание поистине чудовищно. Мир от нее сужается до тебя самого и использующей на тебе магию русалки и кружится, кружится так, что теряет свои черты. И вроде бы все хорошо, нет ни боли, ни тоски, ни печали, но очень-очень далекая, едва заметная тревога со временем начинает терзать душу. Должно быть, оттого, что такое иллюзорно-лживое состояние неправильно и неестественно, но… Признаться, я не могла отказаться от возможности просто уйти прочь от своего горя и прочих накопившихся чувств. Мне казалось, что если бы не это колдовство, то я бы и вовсе перестала существовать, превратилась бы в безмолвную черную тень, состоящую из могильного холода, обиды и жуткой горести, а больше ничего бы и не осталось. И я отчаянно задвигала тревогу подальше и отдавалась ощущению нереальности, зыбкости мира, толком не видя ничего вокруг, забывалась, лежа у нее на коленях.
И вот я осталась без пути к отступлению, без возможности просто сбежать. Сбежать от пожарища, от людей, от собственных мыслей. Прошло пару таких дней, когда я все еще приходила в себя (русалочья магия в каком-то смысле имеет накопительный эффект). Снег крупными хлопьями валил снаружи, а ледяной ветер продувал избушку насквозь. Было холодно и как-то непонятно. И лишь в какой-то один момент меня вдруг пронзил всепоглощающий ужас. Я резко поняла, что все, от чего я пыталась бежать, скоро вернется, уже возвращается, и теперь мне придется встретиться лицом к лицу и один на один и с горем, и со злобой, и со страхом, со всей той клубящейся черной массой, проросшей корнями в моей душе, принося только мучения. Мир потемнел. Несмотря на дующий ветер, вдруг стало очень душно, я упала на колени на грязный и пыльный пол, непроизвольно хватаясь руками за ворот рубахи, за собственную шею, будто пытаясь сбросить невидимую удавку, не дающую нормально дышать. С силой провела ногтями по коже, должно быть, сдирая её, в надежде хоть немного отрезвиться, но боль не помогла. Беспощадная лавина собственного сознания хлынула на меня и похоронила под собой. Я понятия не имею, сколько времени я лежала на полу, сжавшись в комок, прижимаясь острым плечом к подгнившим доскам. Кажется, я то начинала рыдать, то переставала, может быть, выла, а может и нет. Этот неопределенный период был настоящим адом. Паника и тревога накатывали по очереди, душили, ломали ребра, не давали пошевелиться. Горе, разочарование, отчаяние — все это будто укутывало меня в кокон паутины гигантского паука, от которого я уже не могла спастись. Гордость, от которой, казалось, давно не осталось и следа, вдруг вернулась, но совсем не так, как мне хотелось бы. Теперь она шептала злым тонким голоском на ухо: «Как ты могла? Как могла так опуститься, позорить имя свое, семью свою? Отчего можешь позволить себе жить как зверь бездомный, неразумный, в грязи, в нищете, в беспамятстве? Отвратительно, невозможно, мерзко…». Я заходилась слезами пуще прежнего. Эти, скорее всего, дни прошли так, словно бы не осталось ничего, только моя голова, только причиняющие страдания мысли. Еще несколько времени ушло на то, чтобы протрезветь от собственной дикой выходки. Я просто продолжала лежать на холодном полу, совершенно опустошенная и разбитая. Не было сил шевелиться, думать, моргать, дышать. Только гипнотизировать неосознанным расфокусированным взглядом какой-то сухой листок, лежащий рядом с лицом, да клубы пыли, перекатываемые ледяным ветром. Только не тратить усилий ни на что, потому что кажется, что существование само по себе непомерно тяжкая ноша, и если попытаться сделать еще хоть что-нибудь — рассыплешься прахом сию же секунду. Это было даже не беспамятство, нет — оно тоже было бы неподъемно сложной задачей — это было просто ничего. Ничего и засохший листок перед глазами. Мертвечина сплошная.
Первым чувством в этой пустоте оказался холод. Пробирающий до костей, он вернулся как-то неожиданно и заставил задрожать — действо удивительное по сравнению с предыдущим максимумом бездействия. Даже совершенно одеревеневшее и помертвелое от всех злоключений тело не смогло не отреагировать на злой кусачий мороз, заползший куда-то под кожу и в самую глубину души. Пришлось с титаническим трудом осторожно и потихоньку двигать непослушными, будто бы чужими конечностями в попытке кое-как перевести себя в хотя бы полусидячее положение. Спустя некоторое количество неудач это все-таки удалось. Прислонившись к покосившейся хлипкой лавке отчаянно ноющей спиной, я мутными, пьяно-больными глазами оглядывала будто в первый раз внутреннее убранство своей дурной избушки, невольно дрожа мелкой дрожью от холода. Ничего не изменилось с тех пор, как я вошла сюда в самом начале зимы, да и нечему было поменяться, но что-то было по-другому. Какая-то особенная ясность — вот что добавилось к привычной картине мира. Я чертовски, невероятно мерзла и думала о том, что надо срочно почистить и затопить печь, и о том, что все тело болит и ноет, и что надо раздобыть где-то карту и лошадь, и надо утолить тягучий голод, уже начавший разливаться где-то в горле, в общем, я вдруг почувствовала очень и очень много — почувствовала, что жива. Да, вот так: с болью и через боль, неправильно и не так, как надо, но жива. Это было не просто хорошо, это было прекрасно! Но некоторое освобождение и оживление души привело к тому, что внешняя оболочка резко и неприятно затребовала удовлетворения очень долго игнорируемых потребностей — жизни внешней. Во всем теле была страшная слабость, и мне понадобилось очень много сил, времени и неудачных попыток, чтобы более или менее устойчиво встать на дрожащие, подгибающиеся ноги и, придерживаясь за стены и все, что попадалось под руку, направиться к двери.
Вообще, открывание этой самой двери, путешествие от поляны до близлежащей деревни, поиск подходящего человека и, собственно, утоление голода оказались отдельными испытаниями, причем весьма серьезными. С первого раза не получалось решительно ничего. Руки и ноги не слушались совершенно, спина сама сгибалась под тяжестью шеи и головы. Ощущение было такое, словно я стала вдруг тряпичной куклой. Промерзшей и потрепанной. И только когда спустя бессчетное количество неудач, падений и прочих ударов судьбы мои клыки наконец-то (хоть и со второй попытки) вонзились в теплую податливую плоть, и в глотку заструилась ярко-алая густая, горячая кровь, мне стало безмерно лучше. Словно это сама жизнь, какая-то эссенция самой чистой, первородной энергии заполнила мое мертвое тело, по-настоящему приводя меня в чувство. Я совершенно точно хлебнула тогда лишку и не знаю, что сталось с тем человеком (я и лица-то его не помню… даже фигуры), но холод, слабость и тяжелая жажда, давящая на хлипкое тело, не давали мне ни сомневаться, ни испытывать муки совести. После того, как ко мне начали возвращаться силы (хотя на самом деле мне пришлось еще порядочно выпить, чтобы самочувствие вернулось в норму), я уже куда быстрее вернулась домой. Хотя домом это место назвать язык не поворачивался — так, ночлег на первое время. Вот только если бы. Я ведь уже наверняка провела там чертову тучу времени, но все там до сих пор было таким же, как и в день, когда я переселилась туда, как и долгое время до этого. Избушка была совсем маленькой и очень, очень старой. Стены никак не спасали от ветра и мороза, крыша протекала отчаянно и в нескольких местах, полы летом напоминали скрипучую кучу опилок, а зимой — мокрую дровяницу, все еще ужасно скрипучую. Все, что было деревянного (то есть, все, кроме печи) из мебели, было примерно в таком же состоянии. На старой русской печи почти не осталось побелки, а прочность кирпичей трубы явно вызывала сомнения. Все это было запыленным, заплесневелым, брошенным. Укоризненно блестел в полутьме глаз Богоматери на чудом сохранившей подобие начального вида иконе.
И все это надо было привести в хоть сколько-нибудь приличный вид. Пока Дуня была рядом, я ночевала в своей лачуге за редким исключением, вот и не заботилась ни о чем. Нашла целиком оплетенный паутиной старый веник, вздохнула и кое-как принялась за уборку. Вообще я не очень была знакома с такой работой (как, впрочем, и с какой-либо работой), ведь, несмотря на определенное отношение ко мне, меня все же жалели, как это ни странно.
Полдня я потратила на то, чтобы просто вымести всю пыль и паутину и выбросить весь мусор: осколки какой-то невнятной посуды, сгнившие мешки с соломой, рассыпающуюся от старости одежду и обувь и всякую прочую ветошь. Чтобы вычистить печь от застарелой, прилипшей намертво золы и остатков мусора, мне пришлось весь остаток дня и всю ночь маяться в попытках оттереть все это хоть чем-то. Наутро я чувствовала себя так, как будто по мне штук десять тяжелых телег проехало. Да, не растеряла я боярских качеств. Только неспособность нормально работать и осталась. Судьба — ужасно злая шутница. С трудом соскребая себя с ледяной печи, я уже мысленно ужасалась фронту работ. Этот день был целиком и полностью потрачен на то, чтобы наконец-то хоть немного согреться. Какое-то время я провела в лесу, собирая хворост для печи и мох для щелей, что посреди зимы было нелегкой задачей. Затем, знатно намучившись, я сначала вновь боролась с печью в попытках сделать так, чтобы и огонь горел, и дом не сгорел, и едкий черный дым меня не душил. Каждый раз что-то в этом уравнении не получалось, и я возилась до позднего вечера. В темной и все-таки задымленной комнате конопатить щели в стенах было… просто прелестно. Зрелище, наверное, было то еще, конечно. В общем, закончила я с этим только под утро. Зато легла спать на уже теплую (по сравнению с тем, что было, так точно) печь с чувством выполненного долга. В первую очередь, перед своим продрогшим до костей телом. На следующий день, правда, к тем десяти телегам по ощущениям прибавилось еще столько же. Таких хороших, дубовых телег, нагруженных под завязку. Сил на что-то тяжелое больше не было, и в тот день я лишь икону почистила. Глаз Богоматери блестел уже не так укоризненно, и я аккуратно, с особым чувством попыталась устроить нечто вроде красного угла. Свечку надо бы. Да, может, вышитую салфетку какую. Откуда б мне только все это взять? Денег-то нет. Не догадалась из дома ни монетки, ни колечка прихватить, прежде чем поджигать… Но тут доселе не посещавшая меня мысль озарила сознание. А можно ли мне вообще в церковь? Я ведь… мало того, что нежить богомерзкая, так еще и грешница страшная. Мне грехи мои не замолить и не искупить до самой смерти, что б я не делала, так какое же право я могу иметь в божий храм заходить?
Я помню, как однажды, еще до смерти, но в последние месяцы перед ней, я, вынырнув из своего накатывающего волнами безумия, вдруг резко осознала, что рая мне не видать. Помню, как проникновенно и как-то умоляюще смотрела мне в глаза Матрена, а я ей:
— А я, знаешь, в рай не попаду. И, тем более, святой не стану.
— Боже ж ты ж мой, Аглаюшка, родненькая, что ж ты это говоришь? Кто ж из нас в рай попадет, ежели не ты? Ты же человек-то божий, и беси тебя одолевают только от этого, — отвечала она мне, суетливо и просяще, как-то виновато улыбаясь.
— Это ты, Матрена, божий человек, а мне в аду гореть на роду написано. У меня мысли злые. За это в рай путь заказан. Мысли — первое, что важно. По мыслям понятно, кто в человеке победил — Бог или Диавол. А во мне, верно, ничего уже божьего нет, — и тоже улыбнулась, грустно и криво.
«Злыми мыслями» был страшный секрет, оберегаемый мною тщательно и ревностно. Я бы никому, ни одной живой душе и ни на одной исповеди тогда не сказала об этом. В моей душе в то время поселилась жгучая, прилипчивая идея, расползавшаяся ядом по венам. Я помню, в каком ужасе была однажды, когда идея вдруг стала особенно сильна, и я обнаружила себя у отцовой постели со скрюченными до боли пальцами, почти касающимися его горла. Страшная идея. Но до смерти я себя от греха спасла. А смерть все прояснила. Я думаю, это бы все равно случилось, рано или поздно. Зло уже поселилось в моей душе. Страх и боль уже начали деформироваться, превращаясь в ярость. Я бы не смогла все это сдержать. Но вина меня от этого покидать и не думала. Я до сих пор виновата. Очень сильно и перед всем миром. Я думаю, пытаясь найти прощение у Бога, подолгу стоя на коленях у икон и разбивая в кровь лоб в земных поклонах, я многого не понимала. Мне же не от Бога нужно было прощение, а от себя. Бог простил. Я вообще так думаю: он всех прощает, кто даже не раскаивается — сомневается. Сомнение в своих поступках обыкновенно есть первый шаг к раскаянию. Это я себя не простила. И, наверное, не прощу. В том-то и дело, и бегать мне, гоняясь за собственной тенью, видимо, или до моей следующей, окончательной смерти, или до скончания времен.
Но, так или иначе, мне нужно было направиться в ближайшую деревеньку, в первую очередь, за информацией. Конечно, я и раньше там бывала, но совсем с другой целью, и тогда мне не было дела ни до чего, кроме утоления голода. Теперь же я тихо и незаметно, насколько это было возможно, шла по деревне и с удивлением подмечала, как то и дело меж самых обычных деревенских изб мелькал то черный от гари остов, то переломанный забор, то валяющиеся на земле ставни и домашняя утварь. Всюду сквозило страхом и злостью, люди были напряжены и с тревогой поглядывали на дорогу, ведущую к городу. Какая-то напасть точно терзала людей, но я никак не могла понять, что именно произошло, и не нашла ничего лучше, как спросить у проходящей мимо бабы, изображая из себя саму же себя несколько лет назад, то есть обыкновенную юродивую:
— Остановись, добрая женщина, скажи бедной девице, что такого случилось на светлой Руси, кто ваши избы ломает и людей тревожит? — произнесла я дрожащим голосом, качая головой и нервно кривя лицо. Баба с жалостью поглядела на меня, достала из корзины мелкую монетку и вложила её мне в руку, доверительно сказав:
— Эх ты, Божья душа, откуда ж ты такая, коли беды нашей не знаешь? Прогневили мы чем-то царя-батюшку, вот он и наслал на всех, и на бояр, и на нас, простых людей, опричников. Они, вроде как, царские воины, да только буйствуют пуще станичников — приедут к тебе на двор, ты им хлеб-соль, все, что есть вынесешь, а они избу подожгут, девок всех заберут, а будешь противиться — тут же и убьют насмерть. Ты иди-иди, церковь в той стороне, да помолись за нас всех, девонька, да за царя-батюшку нашего, чтобы простил он нас, рабов божьих…
Я мелко покивала ей и медленно побрела прочь, припадая на одну ногу и будто бы вприпрыжку, будто взлететь пытаясь.
Опричники? Царь на бояр и крестьян разбойников насылает? Что ж это все значит? Но вдруг меня осенило — если отец мой навлек государев гнев на нашу семью, хоть мне и до сих пор не было известно, чем, и государь приказал нас попросту с лица земли стереть, то он вполне мог и с другими семействами благородными так поступить… Но чем крестьяне виноваты? Я решительно не могла понять, что такого могло произойти, что царь, судя по всему… ну… помутился рассудком. Или это баба все наврала, и это просто обычные станичники страх потеряли и творят бесчинства под видом государевых слуг? Озадаченная и сбитая с толку, я добралась-таки до церкви. Несколько посомневавшись и на всякий случай перекрестившись, я вошла в храм, и… ничего не произошло. Гром не грянул с небес, и я не загорелась в адском пламени. Приняв снова вид юродивой, я спросила у бородатого священника с добрыми, но тревожными глазами, так же мелко качая головой и дергая ногой:
— Здравствуй, милостивый батюшка! Скажешь мне, какой нонче год от Сотворения мира? Что-то забылась я…
— Бедное ты дитя… сейчас 7073 год, ежели тебе интересно. Надо ль тебе чего-нибудь? Можешь остаться здесь, на паперти, и подкормят, глядишь, и монеткой помогут.
Я активно замотала головой, так что криво обрезанные спутанные патлы разметались по острым плечам. Только протянула данную бабой копеечку, спросив свечку. Священник жалостливо взглянул на меня, и принес не только свечку (хотя стоила она явно больше), но и кусок серого хлеба. Я, конечно, поблагодарила, но бросила хлеб бродячему псу. К чему он мне, кровопийце? Вот тебе и «некоторое время». Прошло пять лет. Я уже пять лет, как мертва. Я пять лет торчала в пьяной бедности и больном безразличии на поляне у озерца. Это было страшно. Страшно вот так вырезать время из жизни, терять года запросто, играючи. Мне было уже двадцать девять лет, но лицо мое нисколько не поменялось.
Погруженная в мрачные мысли, я не сразу заметила бегущего по главной улице человека. В одной рубашке и без шапки, он оскальзывался на скользкой дороге, а лицо его выражало чистый животный ужас. Людям, замечающим его, видимо, никаких пояснений не требовалось, и они тут же уходили в свои дворы, запирали ворота и закрывали ставни, явно прячась от кого-то. «Должно быть, то и есть опричники?» — только и думала я, глядя на все это безобразие. И верно — вскоре после бегущего человека на дороге показалась группа всадников в черном. Я с удивлением разглядывала их. К седлу каждого были привязаны собачья голова и метелка, они были во всеоружии, а в воздухе то и дело раздавалось бойкое «Гойда!». Они были победителями собственной страны, внушали страх и были тому рады. На улице почти не осталось людей. Только выглядывали бледные лица со дворов, да не сдвинулись с места такие как я — те, кому некуда идти. Но опричников, верно, нищие да лядащие особо и не интересовали. Только один, заметив, мой интерес, вдруг направил коня ко мне и крикнул, замахнувшись:
— А ну пшла отсюда! Нечего своим дурным глазом на нас глядеть!
Наверное, будь я и вправду юродивой, я бы сейчас испуганно и по-детски закрылась рукой и убежала бы в слезах, но с тех пор прошло уже пять лет, и теперь я бы могла показать зубы. В буквальном смысле. Но я лишь ударила его со всей силы куда попало, лишь краем глаза приметив, как он согнулся от боли, потому что я уже бежала прочь, на ходу обрывая края истрепанной обветшалой юбки, чтобы не мешала, слыша за спиной крики и проклятья. Что ж, добро пожаловать в ловушку. Когда я забежала в гостеприимный лесной чертог, за мной кинулся лишь один преследователь — тот, которого я ударила. Должно быть, мой глупый, нелепый удар-таки попал в цель. Его лошади было нелегко пробираться сквозь чащу и сугробы, и он в исступлении лупил её плетью, а я специально двигалась медленно и была на виду. Товарищи его, видимо, не решились заходить в лес и остались на его кромке, что было мне на руку. Еще только немного… я вывела его почти на поляну. Усталости не было, только жгучий азарт и желание побыстрее покончить с начатым.
И вот, у самой поляны, я метнулась за дерево, спрятавшись. С недавних пор мне было легко прятаться, как и бегать, как и бить — я чувствовала себя особенно сильной, особенно быстрой, особенно незаметной. И капкан окончательно захлопнулся. Опричник остановился, отчаянно пытаясь найти меня среди скучного пейзажа зимнего леса. Его лошадь едва все не испортила — почуяв мое приближение раньше хозяина, животное взбрыкнуло, и лошадь была готова понести, но было слишком поздно — один прыжок — ноги пружинят, полные какой-то особенной силы, азарта охотника. Руки смыкаются вокруг плеч, длинные крепкие ногти — когти — вцепляются в тело сквозь слой одежды. Клыки пробивают тонкую кожу на шее, и кровь фонтаном хлестала бы, если бы я не пила её, насыщаясь густой багряной жидкостью, чувствуя себя необыкновенно хорошо, хотя и я, и бьющийся в агонии человек уже валялись на земле. Лошадь бешено ржала рядом, но никак не могла убежать — черные деревья смыкались вокруг нее клеткой, тесным кругом. Тело под руками перестало трепыхаться. Прошло еще несколько времени, и абсолютно белый мертвец остался валяться изломанной куклой под деревом. Я выпила его досуха. Специально. Со злостью. Было помимо злости и голода какое-то исключительное, будоражащее и пьянящее чувство, которое я могла бы охарактеризовать исключительно как охотничий азарт, и это было страшно и приятно одновременно. Казалось, кровь кипела в жилах, и ради одного этого чувства можно было отдать все и запихать куда подальше проснувшуюся не к месту совесть.
Зато с все же отбежавшей недалеко лошадью пришлось повозиться. Она панически меня боялась, и взять её под уздцы было почти невозможно. Только спустя внушительное количество времени я смогла отвести напуганное животное к своему дому и привязать к ближайшему дереву. Чтобы снять седельную сумку, тоже пришлось попотеть. Два или три раза лошадь чуть не откусила мне пальцы. Но в конце концов сумка была моей. Еще я вернулась к уже холодному трупу и, обыскав карманы, была все же приятно удивлена — теперь деньги у меня были, и вполне приличные. Висящую у него на поясе саблю так же забрала.
Вечером, сидя при свете свечи и разглядывая трофеи, я не боялась прихода остальных. Теперь, после этого первого настоящего, совершенного по своей воле, в здравом уме и светлой памяти, убийства, я поняла, что теперь я и вправду сильнее. Это я могу внушать ужас. Я — победитель, и это главное.
А еще проблема была решена — у меня были деньги, лошадь и карта — удивительная удача, наверное, что она была именно у этого опричника. А все ж, кто б он там не был, разбойник али царский слуга, он подарил мне насыщение, да много всего еще в придачу. Со всем этим, конечно, необходимо было разбираться, работать, но это было уже не так важно. В эту зиму все начало меняться. Лед тронулся.
***
Остаток зимы прошел в хлопотах. Лошадь оказалась чрезвычайно проблемным и сложным в уходе животным, но другой у меня точно не предвиделось, и поэтому я работала как проклятая на эту черную кобылу с нервно блестящими глазами. Мало того, что мне пришлось самой(!) сколотить ей нечто вроде навеса (хотя гораздо лучше все-таки характеризует это слово «нечто» — я не очень хороший строитель…), так еще и поить, кормить, убирать, мыть… Я обворовала, наверное, все хлева и конюшни деревни, никого стороной не обошла — сена лошадь требовала столько, что аж страшно становилось. Особенно, когда тебе самой пища вообще не нужна. Мороки с этой кобылой, в общем, было ужасно много. Я вставала рано утром, когда солнца еще вообще не было видно на горизонте, а ложилась, когда оно уже полностью исчезало под напором ночной темноты, и все из-за проклятущей скотины! Несмотря на отсутствие настоящей потребности в сне, я каждый день едва находила в себе силы, чтобы доползти до печки и наконец-то прикрыть глаза от усталости. Кроме лошади ведь надо было еще с другими делами разбираться. На деньги, украденные у опричника, я купила себе новую одежду (старая была со мной все эти пять лет с той приснопамятной ночи и, понятное дело, имела вид не самый презентабельный) и всяческую бытовую утварь, которой, как оказалось, очень не хватало в обычной (ну, или почти обычной) жизни, и сразу же стало куда легче. Жизнь явно налаживалась. В те крупицы свободного времени, которые оставались после всех дел по дому, я изучала карту. Выходило, что чтобы доехать до моря, нам нужно было ехать почти что по границе Российского государства, а у самого моря пересечь её, но я подумала, что это может сыграть нам на руку — и так граница тревожная, кому какое до нас будет дело? Возникал вопрос, успеем ли мы преодолеть такое расстояние (хотя, не умея тогда читать карты, я понятия не имела, каким оно было на самом деле) за неделю? Тем более, при условии, что ехать мы могли только ночью, а на день нужно было останавливаться где-то у воды… И выдержит ли лошадь? Но выбора у нас, верно, не было, и мне только и оставалось, что продумывать этот план за неимением лучшего. Хотя продумыванием это было сложно назвать. В эти моменты я обычно сидела за шатким гнилым столом при неверном слабом свете лучины, пытаясь разглядывать карту, но часто засыпала прямо там, положив голову на руки, а руки — на карту. Зато я научилась прекрасно колоть дрова, топить печь и ухаживать за лошадью (хотя выжила она, наверное, только чудом). Вот хозяюшка — хоть замуж выходи! А весной… Весной проснулась Дуня. Я не ожидала этого, просто одним все еще холодным и промозглым мартовским утром я проснулась не от светящего в глаза солнца или громкого ржания лошади во дворе, а от ощущения легкого, почти невесомого прикосновения влажной прохладной руки, которое я бы не спутала ни с чем на всем белом свете. Это была она, такая белая, тоненькая, почти прозрачная после зимы, в прилипшей к телу мокрой рубашке. Я не нашла слов в тот момент, лишь стиснула её в объятьях изо всех сил. Только тогда я вдруг поняла, как же сильно по ней скучала, и более не готова была отпускать, хотя бы ближайшие несколько месяцев. И день сразу стал в сотню раз лучше, и все стало мне так мило, словно Дуня принесла с собой какой-то особый свет, озаривший все вокруг. Конечно, ей не нужно было тепло, но мне так захотелось её обогреть, поделиться частью того ощущения живости, жизни, которое вернулось ко мне зимой, что я укутала её во все, что могла найти, усадила на теплую печь и, пока делала все свои обыденные дела, говорила-говорила-говорила не переставая, а она все слушала, хитро блестя влажными темными глазами из серой тени полатей. Мы снова были вместе, а значит, все стало неважным и нестрашным, и нам вдвоем был подвластен весь мир. По крайней мере, так это ощущалось. Как только стало теплее, я снова стала проводить много времени на берегу озерца, но ночевать возвращалась в дом. Дуня помогала мне с делами, и стало полегче. По вечерам мы, бывало, сидели на большом камне побережья и смотрели в небо. В сиренево-розовом закатном свете солнца кружилась и плясала мелкая мошкара, и было как-то сладостно и тяжело на душе от переполняющей, всеобъемлющей нежности, но я не смела обыкновенно прикасаться к Дуне до тех пор, пока её тонкая изящная ладонь не скользила по моей шее вверх, к волосам, и мы целовались в сумерках. Правосудия надо мной за то убийство, кстати, по-настоящему не последовало. Приезжал лишь однажды только один человек, и как раз в один из таких томных сиреневых вечеров, в самый неподходящий момент. Я думаю, никому не понравится, если его застанут в такой личный, можно сказать, интимный момент. Хотя тот, кто приехал, тоже, верно, был несколько шокирован. Особенно, когда мы синхронно обернулись, и разозленное шипение двух мертвых любовниц, которых застали врасплох, было последним, что он услышал в своей жизни. Кости его так и остались, наверное, лежать на дне озерца, как неозвученная клятва нашей любви.***
Наступило лето. Близился день назначенной поездки, и с каждым часом нарастало какое-то внутренне волнение. Я вдруг поняла, что мне, вообще-то, понадобится чертова туча решимости, чтобы пойти на этот шаг. Какая-то особенная прелесть была в том, чтобы жить вот так, делать одни и те же обязанности по дому, болтать, целоваться вечерами и иногда засыпать в обнимку на теплой печи или на бережке озера. Меня начала одолевать тревожная, страшная мысль о том, что когда Дуня попадет в свой океан, получит свою мечту из моих рук, то она легко может исчезнуть из моей жизни и больше никогда не вернуться… И я стала смотреть на нее с сожалением и страхом, будучи неспособной высказать это жуткое предположение. Я более не спала толком, все мучаясь ночами этим вопросом, взвешивая все «за» и «против», обдумывая с разных сторон, но уже зная в глубине души — даже если бы Дуня сказала мне в лицо, что мы никогда не свидимся, когда она попадет в океан, я бы все равно повезла её туда. Потому что она была самым главным в моей жизни, я не смогла бы ей перечить или делать так, чтобы ей было плохо, что бы не произошло. И когда настал день выезда, я печально-задумчиво встала с печи, в последний раз подмела избушку (я не знала, что буду делать, когда отвезу Дуню, и вернусь ли в этот старенький, но ставший родным домишко), почистила и покормила лошадь. Рассеянно прошлась до реки и обратно, мысленно прощаясь со всем, что было мне домом эти пять лет, вглядываясь болезненно в каждую, обычно не замечаемую, деталь. Присела на камень, не зная, куда себя деть. Было страшно. Что-то менять в своей жизни вообще страшно. Ничего не менять — тоже. Но я думаю, вечный поиск лучше мертвецкого упокоения. И вот, наверное, с этого дня, а вернее, с ночи начался мой поиск. С тех пор я более не могу сидеть на месте и бездействовать, а проклятие это или дар — я решаю уже не одну сотню лет. Когда землю укрыли туманным покрывалом сумерки, Дуня выбралась из озерца, полная решимости и с каким-то особым блеском в глазах, и мне вдруг подумалось, что я ради вот этой картинки её такой в своей памяти готова все, что угодно сделать, и ни капли не усомнюсь в своем решении. Другие русалки там, у реки, тоже вылезали на берег, начинали свое празднество, а нам было пора выезжать. Только присели на дорожку на старый расхлябанный порог дома, поглядели на «свое» озерцо. Дуня прижалась к моему плечу, и я решилась на все окончательно и бесповоротно. Залезть на лошадь оказалось… нелегко. Особенно, учитывая, что проклятая кобыла до сих пор нас боялась. И это после всего, что я для нее сделала!.. В общем, после того, как мы с трудом, ругательствами и падениями обе взгромоздились на теплую лошадиную спину, эта животина вдруг встала на дыбы, заржала громко и пронзительно и понесла. Я, вообще-то, понятия не имела, как управлять лошадью, и вначале просто панически и бестолково дергала поводья в попытке хотя бы направить упрямое животное. Только спустя какое-то время я поняла примерно, что надо делать, и вскоре мы спокойным шагом выехали на дорогу. Я знала, куда ехать, но тут возникла еще одна проблема. Лошадь остановилась и ни в какую не желала двигаться с места. Дуня покрепче уцепилась за меня и посоветовала ударить лошадь в бока пятками. А я и ударила! Да так, что лошадь перешла на галоп и устремилась вперед с какой-то жуткой скоростью. Мы неслись куда-то туда, навстречу своему будущему, ветер свистел в ушах, а Дуня заливисто смеялась, откинув назад голову и держась руками за мою талию, и я, вначале тихо и робко, а затем в голоса, захохотала, понимая, что я, в общем-то, счастлива. Страшное, должно быть, это было зрелище, но нам было уже все равно. Первая ночь поездки прошел относительно нормально. К утру, правда, лошадь уже не ехала, а скорее плелась, да и мы были никакие, поэтому весь день все отдыхали, стреноженная лошадь паслась, а мы с Дуней отсыпались. Чтобы вечером едва встать. Господи, как же все болело! Казалось, что это лошадь на нас ехала, а не мы на ней! Залезть на кобылу вообще оказалось непосильной задачей, и мы потратили на это куда больше времени, чем в прошлый раз. Ехать тоже было больно, и мы с нескрываемым облегчением остановились, едва показались первые рассветные лучи. Лошадь явно тоже чувствовала себя не очень хорошо, но что ж поделать? Мы не обладали временным преимуществом, чтобы останавливаться ночью. День так же был потрачен на сон и пищу. Так прошла почти вся неделя. Оставалась последняя ночь, и я понимала, что мы легко можем не успеть. Предстояло преодолеть последний кусок пути, тайно пересечь границу, проехать еще немного, и там должно было быть море, но у меня и у Дуни на бедрах уже были кровавые мозоли, а лошадь, казалось, едва плелась, как бы её не понукали. Тревога охватила все мое существо. В этот раз мы выехали, едва солнце начало клониться к закату, и ехали в тяжелом молчании, прерываемом только покрикиваниями на лошадь. Та как будто нарочно упрямилась и всячески вредничала. Мои расчеты все же оказались верны, и глубокой ночью мы все же пересекли границу. К сожалению, не без приключений. Определенно, с той стороны был кто-то очень недовольный нашим появлением. От выстрела, разрезавшего тишину ночи, кобыла испуганно взбрыкнула и перешла на ту скорость бега, которой я никак не могла добиться от нее до этого, и снова та же песня: бежит — хорошо, а остановиться как? Сколько бы я не тянула за поводья и не кричала, лошадь продолжала нестись по одной ей ведомому пути, унося нас прочь от намеченного маршрута, куда-то в самую чащу. Ветки лупили по лицу, темнота застилала обзор, было не разглядеть, что впереди, и я ничего не успела сделать, когда перед кобылой внезапно разверзся глубокая черная борозда оврага, и мы втроем полетели вниз. Последнее, что я помню перед тем, как потерять сознание — холодный камень и размытая высокая фигура невдалеке. А затем — только темнота.