
Пэйринг и персонажи
Метки
AU
Hurt/Comfort
Нецензурная лексика
Пропущенная сцена
Дети
ООС
Второстепенные оригинальные персонажи
Смерть основных персонажей
Соулмейты
Средневековье
Элементы слэша
Учебные заведения
Исторические эпохи
Songfic
Дружба
Ведьмы / Колдуны
Знаменитости
Несексуальная близость
Элементы фемслэша
Реинкарнация
Платонические отношения
Упоминания войны
Советский Союз
Описание
Что если словосочетание "родственные души" - это не просто слова?
Примечания
Одна песня Флёр, всплывшая из глубин плей-листа, и вот мы здесь.
1.
04 октября 2023, 10:22
Только бы не разминуться, не заблудиться
В круговороте смертей и рождений.
И в назначенный час вспомнить друг друга
По первому прикосновению.
Flёur
Их первую встречу нельзя назвать удачной: а как бы вы сами назвали встречу первобытного человека и дикого зверя? Медведь яростно охраняет свою территорию, человек, лишь недавно открывший себе способность палки и камня неведомым образом соединяться и превращаться в оружие, просто хочет выжить. И, может быть, при идеальном раскладе получить медвежью шкуру, но так далеко его мысли на тот момент не распространяются. Человека назовут самым опасным зверем только через несколько тысячелетий, но на пару секунд он побеждает настоящего зверя уже тогда – в первобытном мире, правила которого чертовски просты: ты или тебя. На секунду перед решающим ударом они с медведем одновременно замирают, как будто буравя друг друга глазами, и это становится решающий ошибкой для обоих. Туша медведя безвольно валится рядом с хрипящим человеком, даже не пытающимся зажать разорванное горло. Шкуру медведя через день заберут его соплеменники, случайно наткнувшиеся на последствия битвы во время следующей охоты. Фрагменты останков найдут археологи через целую вечность, сделают заметки в документах и, со свойственной только археологам аккуратностью, перевезут то, что стало последствием их первой встречей, в один из музеев.***
Их вторая встреча продолжается немногим больше. Один из них – простой торговец в дружественном римлянам Норике, а второй – кимвр, привыкший всю свою недолгую жизнь проводить на поле боя. В результате нападения город практически разграблен, большая часть населения убита, но торговцу, если можно так сказать, везёт – откуда-то из под груды тел, его достает сильная рука, встряхивает и ставит на ноги. Кимвр что-то говорит на незнакомом языке своему приятелю, улыбается варварской беззубой улыбкой и уводит туда, где собирается дрожащая кучка выживших горожан. Напоследок он зачем-то лохматит уже бывшему торговцу волосы, заливисто смеется и сливается с толпой тех, кого история окрестит развязавшими Кимврвскую войну. Бывший торговец, теперь уже раб варварского племени, запоминает о своем «спасителе» только тяжесть этой огромной руки, вытянувшую его из бесконечной и мягкой тьмы, и ненавидит её до конца своих дней.***
К моменту третьей встречи судьба (рок? та самая загадочная Вселенная?) начинает приобретать своеобразное чувство юмора, наконец-то сделав их почти соседями. Правда, живя на одной улице, они почти не встречаются друг с другом, ведь главное правило, которое усваивает простой деревенский мальчишка, - держись подальше от ведьм. Девушка, живущая на самом краю их деревни, на ведьму, правда, не сильно похожа, по крайней мере он представляет их совсем не так. Ведьма – она же ослепительная рыжая и зеленоглазая красавица, одним своим видом сбивающая истинного верующего с пути своим богомерзким видом. Эта же девчонка для ведьмы выглядит слишком неказисто: темноволосая, иногда слишком громкая (а ведьмы же должны быть более скрытыми, верно?), какая-то вечно ссутуленная, да и особо выделяющихся девичьих прелестей на ней не разглядеть. Правда, ведёт себя иногда очень даже по-ведьмовски: собирает непонятные травы, говорят, варит их дома в большом котле, после чего запах этих трав разлетается на всю улицу. Запах странный, но неприятным его не назвать, наоборот, вдыхая пахучий аромат, хочется громко смеяться, петь песни, да истории разные сочинять. Вероятно, кто-то однажды и сочинил, потому что за девчонкой приходят люди, которых он раньше в деревне не видел, и куда-то забирают под покровом ночи. Мать тревожно шепчется с соседками, крестится, строго-настрого запрещает сыну приближаться к дому в конце улицы, быстро получившему звание проклятого. Он бы, конечно, и рад ослушаться, но дом на следующий день сжигают всё те же люди в странной одежде, спасая простых деревенских от дьявольских искушений. На пепелище он находит какую-то деревяшку со странным рисунком, изображающую то ли слишком волосатого человека, то ли слишком полинявшего за зиму медведя. Деревяшка бережно припрятывается под рубаху и достаётся лишь изредка – чтобы мать не увидела, да не приписала богомерзких помыслов. Иногда он пробует повторить незамысловатый рисунок, как будто это приблизит его к пониманию, кто же на нём изображен. Для приятелей же мальчишка готовит страшную историю об оборотне, чью возлюбленную сгубил донос кого-то из деревенских, и который обязательно рано или поздно придёт отомстить. Приятели гогочут, но, кажется, проникаются, и даже просят придумать ещё парочку подобных виршей. Деревяшка исчезает где-то через месяц, - кто-то однозначно стащил, вот, проклятущие! – но картинка с неё уже давно поселяется на обратной стороне век, становясь добрым соседом множеству историй, живущих в голове. На следующий год останки спаленного ведьмовского дома порастают травой.***
Их следующая встреча происходит в Павловском институте благородных девиц. Правда, благородной ни одна из них себя назвать бы вряд ли когда-то смогла. Младшую из них привозят в Институт, как зверька в клетку, - не к такому привыкла маленькая грузинская княжна, еще недавно мчавшейся на коне через поле с самодельной саблей наперевес. Обживаться здесь, в крохотных комнатках, среди приторно тихих и послушных девочек, старательно слушать классную даму, обучаться кройке и шитью – всё это как будто претило самой её природе. Небольшую радость приносят лишь уроки словесности, где преподаватель предлагает воспитанницам самим вообразить себя поэтессами, и придумать незамысловатое четверостишие. Правда, её стихи одноклассницам не нравятся и иногда даже тихонько и беззлобно высмеиваются: нет в них ничего ни про почтение к царской семье, ни про тайного возлюбленного, ни даже про воскресные посещения церкви, всё о вурдалаках каких-то, да чертях. О традиции «влюбляться» в старших воспитанниц маленькая княжна узнает почти сразу, но лишь кривит нос: ишь чего, писать записки какой-то девчонке, да томно вздыхать о ней в коридорах. Да и Старшие уже оказываются вроде бы все заняты своими Младшими воздыхательницами, а засмотреться на любую из них значило получить себе почти кровного врага среди ровесниц. Впрочем, бороться за право «воздыхать» княжна и сама мало стремится, от чего одноклассницы порою жалеют её, словно юродивую. Ранее невиданную Старшую она замечает на скучнейшей воскресной службе, от скуки разглядывая пелена, вышитые руками других воспитанниц. Незнакомая Старшая ярко выделяется на фоне остальных хористок: высокая, прямая, с длинной черной и чуть лохматой (кто её в церковь-то такую пустил, право слово?) косой до пояса, выглядывающей из-под платка, смотрящая как будто не на собравшихся институток, а куда-то совершенно мимо них. Тихий шепот восторженных младших проносится между ровными рядами: «Вернулась! Конечно же, вернулась!». Княжна с интересом оглядывается, намереваясь расспросить кого-нибудь из одноклассниц, но не успевает: церковный хор начинает петь. Чистый высокий голос незнакомой Старшей как будто обволакивает мягкой пеленой, проникает куда-то напрямую под грудную клетку, минуя уши. После службы княжна давит в себе порыв схватить кого-нибудь из одноклассница за руку и не отпускать, пока ей не расскажут все подробности, связанные с незнакомой старшеклассницей. Не её это дело, не собирается она, как все прочие, ночами шептать чье-то имя. Один скучный день следует за другим, и княжне даже кажется, что она постепенно привыкает к своей новой жизни, может, даже иногда получает размытое удовольствие от пребывания в Институте. Одноклассницы уже не смеются над её стихами, и порой после отбоя, когда перестают быть слышны шаги классной дамы, просят рассказать страшные истории. Учителя перестают производить впечатление старых зануд, медленно, но верно, меняя образ на строгих, заботливых наставников. Про загадочную Старшую узнается как-то само собой: бедная дворянка из Малороссии, отец погиб на фронте, мать с младшим братом остались дома, а она – вот здесь, спасибо царю-батюшке. Правда, здоровье её в местном климате только усугубилось, поэтому чаще чем в коридорах её можно встретить в лазарете, захлебывающуюся тяжелым кашлем под надзором местного врача с прозвищем Душка. Ближе к Рождеству Младшая получает письмо от отца, в котором он сообщает, что обязательно постарается приехать, но не может обещать, так как маменьке в последнее время нездоровится. После прочтения оказывается, что ком в горле может не только стоять, но и разлетаться бесчисленным количеством осколков, застревающим и не дающим слезам выйти наружу. Однажды, во время прогулки в саду её прорывает. Княжна просит одноклассницу, по всем правилам идущую рядом парой, не следовать за ней, и, стараясь не перейти с быстрого шага на бег, устремляется куда-то наугад, подальше от чужих глаз. Приземлившись на торчащий корень какого-то дерева, она наконец-то опускает лицо на рукавицы и позволяет себе короткий всхлип. На спину ложится чья-то теплая (и как она так чувствуется через слои одежды?) рука. Княжна с испугом оглядывается, замечая ту самую Старшую, запримеченную больше месяца назад в церковном хоре. Она отнимает руку, обходит полукругом и совершенно не по-девичьи плюхается прямо на снег, оказавшись прямо напротив княжны. -Да ты реви, - говорит она, не отводя глаз от покрасневших щек Младшей, - я, знаешь, как по началу ревела? Шурочка думала, что я припадочная, всё какие-то флакончики под нос сувала. А мне от них только чхать хотелось. Княжна понятия не имеет, кто такая Шурочка, помогают ли на самом деле её загадочные флакончики, и не против сообщить об этом невольной собеседнице, но, словно подчиняясь её первому приказу, вместо этого совсем по-детски жалобно раскрывает рот и заходится в плаче. Старшая встает, торопливо оттряхивает от снега одежду, подходит вплотную и прижимает темную голову куда-то к животу, начиная плавно раскачиваться и что-то напевать на незнакомом, вероятно только что изобретенном, языке. Нельзя сказать, что после этого они становятся неразлучными, нет – грузинская княжна все ещё рассказывает истории своим одноклассницам, а прямая, словно стрела, Старшая, частенько мелькает в коридорах под руку с той самой Шурочкой: громкой и смешливой дворянской дочкой. Но несколько раз в неделю, никогда не сговариваясь предварительно, они встречаются на одном и том же месте – излюбленном торчащем дубовом корне где-то в глубине парка. Княжна сбивчиво рассказывает о своих одноклассницах, строгом учителе словесности, и, впервые, кажется, за всё это время, - о доме. О черном коне с предсказуемым именем Уголёк, о болезни маменьки, о том, как свеж воздух в поле по утрам, о том, как блестят медали отца. Старшая всегда внимательно слушает, кивает, иногда, проникшись совсем уж потешной историей, валится на спину прямо на землю и заливисто смеется. Иногда, не дожидаясь просьбы, снова поёт на этом своём выдуманном языке. В такие моменты грузинская княжна замирает и боится лишний раз даже поправить косу, спугнув наваждение: кажется, что её новая знакомая будто пребывает в каких-то совершенно иных мирах, а, может, и временах. Ближе к весне Старшая начинает приходить реже, а институт наполняется слухами: кажется, лазарет опять полон, Душка всё чаще хмурится и выглядит очень устало. В груди появляется давящее чувство тревоги, но княжна предпочитает от него отмахиваться. В их следующую встречу Старшая необычно бледна, но от этого как будто ещё красивее. Она впервые приходит на место встречи первой: нерасчесанная, со спутанными волосами, всё ещё прямая как стрела самодельного лука, которую княжне где-то в прошлой жизни помог сладить отец. - Ты это, - говорит она, и голос кажется ещё более низким и хриплым, чем обычно, - расскажи что-нибудь. Младшие говорят, что ты умеешь истории интересные придумывать. Про чертей всяких, да леших. Расскажешь, да? Чувство тревоги в груди становится практически осязаемым и всеобъемлющим. Черти – это, конечно, богохульство, но княжна с удовольствием рассказывает, придумывая подробности на ходу и краем глаза следит, как на лице Старшей расцветает улыбка. Больше на их место встречи она не приходит, а слухи в институте перестают быть расплывчатой серой незыблемой дымкой и приобретают конкретное имя – «чахотка». В этот день младших вывозят в город, и княжна с удивлением и жадностью поглощает картинки неведомого ранее мира, привычного её одноклассницам. Петербург давит и поражает своими золотыми, отливающими на солнце куполами, огромными домами, так не похожими на её родной край, шумом тысяч людей. От восторга и новизны немного кружится голова, но она старается запомнить каждую секунду происходящего, чтобы рассказать своей новой (старой?) подруге (подруге?). Внутри теплым котом греется уверенность от того, что вот сегодня они обязательно встретятся, просто иначе и быть не может. Институт встречает непривычной тишиной, бьющей по ушам гораздо сильнее городского шума. Тишина ударяет мимо ушей, уходит вглубь, проникая под ребра, как когда-то услышанная в церковном хоре песня. Княжна комкает в руках платок, вытащенный из нагрудного кармана и борется с отчаянным желанием зажать глаза и уши одновременно, чтобы не видеть, не слышать, не знать, почему старшие куда-то поспешно уводят мимо них рыдающую навзрыд Шурочку. Достаточно получаса, чтобы новость облетела весь Институт. Княжна не плачет. Откидывает жалостливо поглаживающую руку непоседливой рыжей одноклассницы по кличке Лисичка, просит передать классной даме, что ей не здоровится, и уходит на _их_ место. Там она остаётся до вечера, так и не выпуская из рук платок. Маленькая грузинская княжна больше не рассказывает свои стихи на уроке и страшные истории после отбоя, но заводит небольшую тетрадку, куда выдрессированным аккуратным почерком записывает истории своего мира каждое утро до подъема, перемешивая тексты с неумелыми рисунками, на которых всегда изображено одно и тоже лицо. С появлением первых весенних ручейков тетрадка безжалостно рвётся на множество тонких страниц, из которых княжна, словно мальчишка, складывает кораблики, и отправляет их в путь по тоненьким слегка грязноватым струйкам воды.***
В следующий раз они не успевают встретиться. Волна революции еще не захлестывает страну, но тревожные речи уже вовсю звучат из каждого угла, и один из них, правдами и неправдами, с одним чемоданом, вмещающим пару рубашек, успевает спешно покинуть Родину. Второй, отчаянно преданный своим идеалам, жадно слушает речи о новом мире, который обязательно вскоре будет построен большевиками. Они почти встречаются в толкотне вокзала, спеша на поезда, отправляющиеся в разные стороны, даже на миг замирают у одного и того же столба, чувствуя, что вот сейчас, прямо сейчас должно произойти что-то очень важное, что определит всю их дальнейшую жизнь, сердце пропускает удар, даря ощущение сладостного предвкушения, но время, указанное на билетах, не позволяет замедлиться. Они пробегают мимо друг друга в толпе, на секунду чувствуя, как мир будто становится немного ярче, а затем резко гаснет до привычных серо-бело-красных оттенков.***
Судьба, словно извиняясь за упущенный шанс, дарует им следующую возможность непривычно скоро. Если бы он мог вести счетчик встреч, то в четвертой встрече, несомненно, обвинил (поблагодарил?) бы Яшу, притащивший в директорский кабинет Саныча уже второго за неделю немытого беспризорника. И это при том, что буквально вчера директор, устало потирая переносицу, пытался донести до всех педагогов, что нельзя вот так просто, минуя милицию, документы, медиков и все вышестоящие органы, приводить пацанов в детский дом, которую между собой воспитатели негласно продолжали именовать колонией. - Ох и отхватишь ты пиздюлей с утра, - не то констатируя, не то предупреждая замечает он, прикрывая дверь в их с Яшей комнату, когда чумазый беспризорник наконец-то был худо-бедно отмыт и, за неимением лишней кровати помещен на старый матрас в коридоре. Яков меланхолично передергивает плечами, даже не пытаясь вступать в спор. Пиздюли от начальства были делом привычным, вполне себе обыденным. - Ну а куда его, дурака малолетнего было девать, товарищ Все-надо-по-правилам? Пусть хоть выспится да пожрет, может к утру уже и сам сбежит. Да не смотри ты так на меня, можно подумать, сам бы его там оставил. Видел вообще глаза этого пацана? Явно же не так давно на улице шляется. Не разуваясь, Яша заваливается на кровать и похлопывает себя по карманам, выуживая на свет полупустую пачку сигарет. -И курево он пытался стащить, как неумеха. Ну кто же так тащит, всей пятерней, да еще и сбоку подкрадываясь? Хотя, с тобой, может быть, этот способ и прокатил бы… Салага, эх, как есть, салага! Из другого кармана он достаёт спички, поджигает, и наконец-то затягивается, с наслаждением выдыхая дым и всем своим видом показывая, что разговор окончен. -Ты бы, Седой, лучше проверил, на месте ли этот вор в законе ещё, или уже ноги сделал. Яшу хочется больно ткнуть локтём и за вечно прокуренное помещение, и за дурацкую (хоть и справедливо очевидную) прилипчивую кличку, от которой отдаёт чем-то собачьим, но больше всего за то, что сам делов наворотил, а теперь пытается разделить ответственность на двоих. А вот уж шиш без масла. Сам пацана притащил – пусть сам и расхлебывает. На утро оказывается, что беспризорник не просто не сбегает, но даже не производит минимальных усилий, дабы отлипнуть щекой от матраса. Яша, всё же осознав свою вину, сам вызывается идти на поклон к Санычу и просит неизменного соседа по комнате попробовать разбудить пацана и привести в хоть сколько-то надлежащий вид. На потряхивание за плечо мальчишка никак не реагирует, подскакивая лишь тогда, когда воспитатель не выдерживает и выливает на него стакан воды, набранный из ближайшего рукомойника. - Ты че, дядя, совсем охуел? – подкидывается он, резко распахивая на воспитателя огромные и крайне недовольные глаза. Тот молча с некоторым сожалением пододвигает к беспризорнику алюминиевую тарелку с вязкой кашей, больше по консистенции напоминающей клей, чем продукт питания. В глазах резко что-то меняется, пацан хватает тарелку и начинает поглощать месиво чуть ли не руками. - Не за что. Как поешь – тарелку занеси вон в ту комнату, в столовую тебе пока нельзя, нет на тебя порций. -А это тогда чья? – с набитым ртом вопрошает мальчишка. Седой глубокомысленно пропускает вопрос, предложив поискать на него ответ самостоятельно. Желудок немного крутит легким голодом, но, после недели поедания настоящего клея, замешанного на муке, он кажется не более, чем небольшой житейской неприятностью. А вот смотреть на пацана, который чуть ли не урчит над тарелкой, неожиданно приятно. Сколько он не ел-то, бедолага? В следующий раз они встречаются уже вечером. Он понятия не имеет, как Яша в очередной утрясает дела с документами, учитывая, что на вопрос об имени и фамилии, а также хоть каких-то данных о родителях, беспризорник скалится и упрямо говорит, что ничего не помнит. По напряженным плечам и сжатым кулакам видно, что очень даже помнит, но не скажет даже под страхом пыток. От последнего сравнения по спине проходит волна зябких мурашек. Кажется, мальчишку записывают Владимиром (в честь Ильича, не иначе), но откликаться на это имя он явно не собирается. Седой обнаруживает пацана, сидящим у себя на кровати и листающим оставленную на подушке тетрадь. Мальчишка вскидывает глаза на звук открываемой двери, и, ни секунды не смущаясь, что его застукали, приветственно машет рукой. Ух и наглый. - Яков сказал, чтобы я приходил, если будут какие-то вопросы. -Вадимович. -Чо? -Яков Вадимович. Если хочешь остаться здесь, то привыкай обращаться к воспитателям по имени и отчеству. Вопрос, хочет ли пацан остаться, невидимым кнутом бьет по воздуху. -Яков…Вадимович придёт позже. Так что ты хотел спросить? На самом деле больше всего ему хочется, чтобы у пацана не было никаких вопросов, чтобы он поскорее убрался с кровати, чтобы можно было скинуть давящие на пальцы ног сапоги, чтобы в голове прекратилась монотонная, но пока что слабая боль и чтобы до утра единственной компанией была только блаженная темнота комнаты. Но мальчишка с огромными и вечно голодными глазами уже здесь, а значит, темнота откладывается на неопределённое время. Беспризорник ничего не отвечает, лишь немного вздрагивает, когда кровать проседает, принимая на себя вес второго человека. -Сам рисовал? – спрашивает он, снова утыкаясь носом в тетрадь. Очень хочется съязвить об общем коммунистическом творчестве, но сил на это уже не остаётся. Как и желания поправить мальчишку в этом простом панибратском обращении. -Сам. -Клё-ё-ёво. За мальчишкой быстро приживается прозвище Хвостик, на которое, к общему удивлению, он откликается гораздо охотнее, чем на законное имя в новых документах. Возможно, потому что оно оказывается гораздо более справедливым, чем попытка оставить оттиском на бумаге очередного Ильича. Он действительно молчаливой, но чаще слишком болтливой тенью следует по детскому дому за Седым, полностью игнорирую наличие места в комнате с другими мальчишками. Оказывается, что пацан не так уж и глуп: умеет немного играть на гитаре, знаком с географией, иногда пытается писать стихи, и может вместить себя тройную порцию отвратительной столовской каши, оставаясь похожим на тощего, выпавшего из родительского гнезда галчонка. Кажется, мальчишку интересует всё на свете: и как это возможно сделать пятилетку за три года ( Яша, иногда слышащий эти вопросы, тревожно хмурится и, кажется, давит в себе физическое желание прикрыть ладонью рот почти поселившемуся в их комнате пацану), и правда ли когда-то существовали драконы (почему нет, это же почти динозавры, а динозавры точно были), и зачем вообще нужна эта ваша математика (однажды за нас все равно будут считать машины, вот увидишь!), и кто придумал Бога, раз его, очевидно, не существует. Иногда он очень осторожно задаёт вопросы, касающегося самого Седого: почему тот так часто мается с головными болями, почему, ведя беседу, тот старается повернуться к собеседнику именно правым ухом, почему вода в кружке, которую он подносит ко рту, по дороге наполовину разлетается брызгами по одежде, почему волосы на голове по цвету такие же, как у старого Саныча, ведь ты ещё не старый, да? Не старый же? Вопросы неожиданно не вызывают привычного раздражения, возможно, из-за полного отсутствия в интонациях липкой жалости. Но отвечать на них подробно желания всё ещё не вызывают. Пацан понятливо никогда не спрашивает повторно. Пару раз в неделю неугомонная энергия, сквозящая в каждом движении и слове, словно покидает мальчишку. Он тяжелым мешком приваливает к боку Седого, прикрывает глаза, чуть бодает лбом и почти мгновенно засыпает. Седой, отчаянно борясь с желанием ласково растрепать непослушные темные волосы, укладывает его у себя на кровати, и, тихонько матерясь под Яшины смешки, устраивается сбоку. Вот не было же проблем, откуда такой взялся на его голову… Громом среди ясного неба оказывается вызов в кабинет Саныча, сообщающего, что личности родителей мальчугана всё же установлены. «Быстро же», - отрешенно думает Седой, почти искусственно заставляя себя радоваться. Хорошо же, пацан наконец-то попадёт домой, здесь-то явно уже толком не приживется. Однако, тяжелый взгляд директора не сулит ничего хорошего. Саныч кидает документы на стол и мрачно кивает на них, мол, сам посмотри. Седой перелистывает страницы и внутренне холодеет, пробегаясь глазами по отвратительно знакомым формулировкам: 58 статья, враг народа, военнопленный, расстрелять. -Что теперь? – растеряно спрашивает он, переводя взгляд от документов на директора и обратно. -Колония. Настоящая, а не это вот, как у нас. Вижу, что ты привязался к пацану, хотел тебя первого предупредить. Сам понимаешь, говорить больше никому нельзя. Седой понимающе кивает. Конечно, колония, конечно, нельзя, конечно… привязался. Сука. Конечно, действовать надо очень быстро. Он это знает. Саныч тоже. Свой старый военный рюкзак он собирает за пол часа, кидая в него самое необходимое: смену одежды на первое время, запас сушеных сухарей, мыло. Немного подумав, отправляет туда же свою помятую тетрадь с рисунками. Хвостик сидит на кровати насуплено, до последнего не понимая (или отказываясь понимать), что вещи предназначаются ему. Воспитатель выводит его за руку из бывшего дома какого-то знатного в прошлом помещика глубокой ночью, доводит до вокзала и указывает на стоящий в отдалении грузовой поезд. Пацан понятливо кивает: явно не впервой. Но руку упорно не отпускает. -Поехали со мной, - жалобно просит он, смотря куда-то под ноги. – Поедем, да? Седой опускается рядом с ним на колени, наконец-то вынимает руку из руки, только чтобы переложить её на плечо мальчишки. - Хрен ты со мной сможешь затеряться, малой. А один – вполне. На второй стоянке поезда тебя встретит мой бывший сослуживец – Сашка. Не проспи главное. Какое-то время поживешь у него, дальше – как получится. Разберешься по ходу дела. В том, что пацан разберется, почему-то сомнений нет. -Тебя же расстреляют, - последним аргументом тихо выдыхает Хвостик, и чувствуется что он впервые за всё время пребывания в детском доме готов сорваться на злые слёзы. -Не расстреляют, - отмахивается Седой, старясь придать голосу ту уверенность, которой в нём самом не было. Подчиняясь какому-то глупому порыву, он быстро касается губами мальчишеского лба, резко разворачивает пацана в сторону вагонов и легонько толкает между лопаток. -Ну, беги давай. Провожая глазами тонкую удаляющуюся фигуру, ему кажется, что уже второй раз в жизни его сшибает с ног взрывная волна.***
Осеннее солнце заливает по-сентябрьски теплыми лучами аудиторию, немного слепя глаза. Находиться здесь на удивление не обидно, хотя казалось бы, далеко не это место было пределом мечтаний ещё пару месяцев назад. Пока пожилой преподаватель рассказывает что-то о правилах училища, он успевает пробежаться взглядом по одногруппникам. Те тихонько переговариваются, обсуждая необходимость более близкого знакомства где-то за пределами образовательного учреждения с обязательной бутылочкой пива. С шумным гвалтом после «остались еще вопросы?», одногруппники вскакивают из-за стареньких парт, переставая пытаться быть хоть сколько-то тихими. Дедок укоризненно, но понимающе качает головой, и первым покидает аудиторию. -Эй, ты! – доносится голос одного из парней, ещё минуту назад ерзающего за первой партой. – Да ты, ты, лысый! С нами идешь? Он пожимает плечами. Почему бы и не пойти в самом-то деле. Парень подходит, расталкивая стихийною толпу, протягивает руку и улыбается почему-то знакомой беззубой улыбкой. -Миха. Мир на секунду замирает, словно поглощая разговоры одногруппников и шум машин за окном, а затем наваливаясь новым неожиданно ярким пластом красок, оттенков и эмоций. Он протягивает руку для рукопожатия, ощущая себя вдруг кем-то вроде неотесанного пещерного человека, впервые увидевшего медведя, и не может сдержать невольную улыбку. Рукопожатие выходит крепким и каким-то правильным. -Андрей.