
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
— Пусть никто не видит наших лиц, не знает наших имён — власть должна принадлежать любви.
— Жестокое убеждение.
Примечания
«Хабибати» (разговорное — «хабибти») — арабское обращение по типу «мой дорогой», а между влюблёнными иногда — «любовь моя», в женском роде. Мой вариант более официальный.
Мятежник покорил сердце моей ГГ со статами Непокорности и Цветка Пустыни с первой же своей сцены. Их совместная «неизвестность для мира» на моменты ранних серий подкупала.
И, также, мне нравится додумывать постканонно (и на протяжении всей истории в принципе) что он не показывал лица — почему бы не сделать из его внешнего вида эдакую вольную трактовку одеяния таргуя? Я также трактую что это отдельный фаворит.
Писалось под инструментал:
Maya Youssef — Soul Fever.
Часть 1
16 ноября 2022, 09:21
Женщина — скорпион, чей укус сладок.
Имам Али, «Путь Красноречия»
***
От красильных дворов Кано, через дворцы Агадеса и вязнущий в натиске дюн Айн-Салах — к Бешару, погрязшему в ископаемой кабале и к одной из самых длинных закрытых границ мира: меж Аль-Джазаир с Аль-Магриб. Потом — через выжженную тихую Мерзугу, налитый зеленью и высящийся самостроями Фес, и наконец — в Сефер, где будто-то бы всё замерло, когда-то начинаясь. А затем — обратно, из одного в другое, сквозь опахало времени. Звёздами сопровождаемая, она скользила к нему по остывающей глади земли меж шатров, утопающих в тенях костров компанейски ленивых и тех, на которых женщины жгли руки за созданием беднейших и одновременно вкуснейших яств. Стихи, зачитываемые мужчинами племени, и плач, надрывный девичьего амзада окружали её не меньше страха за своё обнаружение часовыми с орудиями убиений веков прошлых и нынешнего времени. Миг покоя в просторном пустынном вади по возвращении оглушал сильнее вереницы ужасов нескончаемых городских боёв. За независимость ли, свой народ, блага иных? Теперь уже ответ не так прозрачен, каким тот зачинался. Стал разделяться на всё большее количество сегментов, как пчёлы стены своих хитроумных домов ваяли бы, или тень сетей отбрасывал на собственные глаза совсем закрытый от посторонних взглядов тагельмуст. Он слышал её мягкую поступь на подходе к своему пристанищу-эхану — впитывал всем телом вибрации, исходящие от песков, начинённых углями для большего тепла на вечернюю пору. Ловил малейший шорох одежд в полумраке и приближающееся позвякивание лунных украшений, коими её оцепил, потому как пыль жёлтая, дьявольская — одно из мерзейших, хоть и дозволена девам. Но как благородство только им присущее, цветок этот дикий словно легенда о затерянном оазисе, из которого человек изгнан: так же искусен в умении себя держать, но с тем же и недоступен, хотя вот же — в душе распускается, вроде. Горит, сердце терзая. Только если затерянный этот оазис и сады его, и град великий невидимы в поэтической своей вечности и непрерывном безнадёжном поиске всякими одухотворёнными и выгодами ослеплёнными — она пред ним сейчас, словно ожившее отлитое из меди изваяние, реальна. Ступила на его половину с дозволенной, но пустующей — нашла там, за одной из перегородок, где его тень сильнее всего распухла и растянулась вровень тому, что болезнью стала, какой охвачена. Оба вируса не перенесли бы сверху всей той пролитой крови, что увидеть уже довелось — собственный ихор сочащийся страшнее, чем чужая железная вязь. В немоте и тишине этой внутри, когда снаружи увлечённость празднований себя народная раскрыла — она утешала его своим пониманием, не говоря ни единого слова. Встала спиной почти у самых его подогнутых в коленях ног, сбрасывая верхние слои одежд, оставаясь в вуалях. Скрылась от зрелища его измождённого, опирающегося на один из главных столбов палатки силуэта. Последнее, что увидела, — как глубоко, но осторожно тот дышал. Что с касыды взять, когда она порочна в своей глупости, когда осмеивает, а не восхваляет? Тут иное, печальный простой стих скорее! Покой Сахары, присущий обычно старикам с их размышлениями и созерцанием, его, мятежного вождя, настиг гораздо раньше положенного — под её начинающиеся лёгкие движения поднятых рук, и изгиб обнажённого стана, омываемого искусственным морем длинных и непокрытых чернильных прядей. Видя эту дрожь, рассуждение его грозилось заблудиться в нервенных уязвимых для духа ущельях, ныне изрезанных не горячим жестоким ветром гибли, но следами хладных безразличий от людских пуль и их артиллерии. Под сочетающиеся чуть резкие движения бёдер, что скрепляли общее движение, она легонько шагала из стороны в сторону, взмахивая то одной, то другой рукой — длинные ногти норовили оцарапать шайтана и ангела, что к каждому из них приставлен. А он — смотрел на неё с зарождающимся вожделением, до страданья телесного закусив губу. Когда-то молил Всеслышащего натолкнуть на путь ему обязательный закят земной и видел его пред собой даже, но заместо сего получил самый что ни на есть дар небесный по совершенной случайности. Как селем зимним унесло, хотя меж двух холмов выбора не метался до последнего. Удар этот грудь пронзил и язык отнял, когда пересёкся, как сейчас, с парой её изумрудных глаз, коварно будто бы сияющих, в миг изгиба к нему почти вплотную приседая наоборот, распластав юбки и привлекая внимание к упругой груди. Или так хотелось думать. Женщину проще бесовкой назвать, чем в чистую благость её поверить. Однако ж, в каждом её приёме также и себя видел — те же движения, когда обоюдоострым мечом размахивал в дуэлях, совершая как бы колющие выпады, отвоёвывая место средь не только чужих дрязг, но и в собственном племени. Здесь же и без клинков, в дурманящем дымном мороке, она свои пальцы один за другим, совершая перебирающие жесты, вонзала под его кожу, играла на сухожилиях, сдувала лживый песок слипшийся с кровью на его посиневше-чёрных — из-за краски — по локоть руках и лице, как и пепел преждевременной седины, но не после обрядов омовения и ухода за волосами, заплетаемыми когда-то в косу — сейчас уж остриженных. Ныне же всё ещё смотрела лишь полубоком или извивалась в спине корнем из под твердей, верно подпорки шатра проросли, столь давно они здесь находились. Но он готов был в этом моменте замереть навсегда, лишь бы продолжила внимать и дальше ощущая, а когда он не смог бы бороться — так бы вновь приласкала, давая защиту какую ни брат по оружию, ни оно само, дать не могли. Улица отражала звуки, углубляя. Кромсала на куски плача, галдежа и уже пения нашида по мученикам — песни без инструмента. Оба полыхали в кострах, с пожарищами пальмовых рощ, которые они губили в поисках истин, а искры, что разрывающиеся снаряды в борьбе чуть более поздней, весенней — когда их мир поднял свою голову, не оставив мирам поменьше и шанса. Она озаряла их все бликами на украшениях, путала в переплетениях бахромы — кружилась то назад, то вперёд. Тут же, как потревоженная опасностью газель, неожиданно отскочила, заиграв остатками более тяжёлой части своих покровов. Открыла манящее лицо с чуть полноватыми губами и пятнышком родовой отметки близ внутреннего краешка щеки, но наигранно неуклюже прикрывала одной рукой свою позорную наготу меж ног, а вторую стиснула вплотную на груди и разметавшимся по плечам космам, упавшим лентами сверху. Сбитый с пути чистых связей предков отпрыск царицы Тин-Хинан в наиуяизвимейшей плоти, брошенный ею в месте, которое она покинула. Всякого отвергающая, но всё равно порождающая не способных на вероломство. Та, что также вела войны, искала в конечном итоге защиты и всегда не терпела несправедливостей, делая всё возможное, чтобы их устранить, покуда ей это не обернулось несчастьем, как, собственно, всегда бывает с самыми лучшими и искренними — городская, обладающая благородством и убеждением сахарца. Его непокорная и всеисцеляющая Роза Пустыни, кою он не оставил бы и даже ради волоокой любовницы-гурии с юным виночерпием на пару, когда судный час настал бы, вынуждая пройти по Мосту Сират. Но сейчас став измождённой после своего представления она рухнула в его, аменокалевы, руки, укутанная в стыд с предвкушением. Хрупкая и трепещущая от малейшего прикосновения — вдыхающая трусливо им раскуренные в очаге травы и собственный сладкий запах дешёвых духов — зашептала надрывно слова признания: сознавалась в своей греховности. Но не меньшей, чем у обратившегося в слух — о призыве к любви материй. И ещё о призыве к единению также метафизическому. Улыбаясь, прижалась к нему, вцепившись мёртвой хваткой в верхнюю, праздничную, безрукавную рубаху, пока он нёс её к кровати, изготовленной мастерами народа хауса, приковавшей фактом своего появления всю стоянку цепью осёдлости на более чем несколько месяцев, и вскоре — лет, с непривычки. Но то, вероятнее, больше причина во всеохватывающем воинском безумии, когда племена с общинами стягивались не ради битвы меж собой или, когда-то, честного грабежа, но с целью поддержать себе подобных и отличных в едином порыве — освободиться уже не только от власти «Букры», и прочих партийных недоносков, но также и накрыть страну покрывалом своего правления. Правления народных масс. Это делал он сейчас и с ней, оглаживая каждый попадающийся на глаза участок тела — как тот, кто мог касаться как и где пожелал бы. Укрывал в своём просторном, как и у неё, босоногом облачении. Нависал над ней образом ещё более грозным и широкоплечим, чем обычно, источая притягательную опасность. Но та боли не сулила, нет. Показательно одержимые, сдерживающие свои древние порывы, угнездившиеся глубоко в душах всякого мыслящего — злоба и голод незнамо по чему. Иблисов плевок в совершенство признанное ангелами и всеми джиннами кроме него одного. Над несчастным, ещё без дыхания, существом тогда смилостивился Сострадающий, по размышлению его, вывернув наизнанку — скрыл всю грязь и яд с коварствами внутри. Позволил жить, давая право выбора, но обязуя стремиться к лучшему. В обязательство это входил и поиск мужчиной его женщины. Где теперь, в сплетении тканей, простыни и удушья одеяла с разбросанными подушками по полу из ладно сотканных узорчатых килимов и шкур — лёгкая ткань к шёлковой коже: они могли насладиться друг другом, под затухающий язык пламени. Легендарное действо идущее от самого создания рода человеческого — объятия, как погибающие светлячки, капельки поблёскивающего пота и вздохи с единственным, что было дальше сказано: беспрестанное повторение мольбы разных родов. Взывающие, благодарящие и раскалывающиеся на сотни слогов, будто бы это саманные дома или кости, оставленные ими позади, после десятков побед и поражений. Но страдание каждое вскоре окупалось обретением вороха радостей. Темп с ритмом — то растягивающийся под тяжесть разумов и конечностей, то лишь слегка резкий и весёлый. И смех одурманенных время от времени, перевоплощающийся в экстатическое счастливое рыдание, заглушаемое гомоном плясок снаружи. А поцелуй через лихо намотанную чалму, и оставляющий трудновыводимый затем след помады, в сравнении с единением низов — подвиг гораздо выше и чувственней. И слова, просящие о всё большем, дозволяющие идти всё дальше — подхватили её его руками, переворачивая со спины на бок, только лишь для того, что так разрешено и благостно. Чтобы потом скреплённые в сомкнутую звериную пасть человеческие пальцы больше никогда не расцепились. Лишь опосля, когда, тело вмещающее в себе его свободолюбивый нрав, обессилев упало рядом, всё ещё подрагивая в ней, она, без прошения, сорвала с лица своего вождя лисам, но к тому времени даже угольки остыли, предав её и не оказав никакой помощи.***
Через несколько месяцев, когда у неё перестала идти кровь, но та потоком стекала по крутым улицам Сефера, как и её слёзы по щекам — вновь с закрытым лицом, заходясь в кашле, он при свидетелях подписал во дворе её полуразбомбленного дома ещё один договор. И подарил единственное искусно сработанное золотое кольцо, переступив через свои принципы. Оба обернулись на голос, доносящийся с небес. Муаззин, глядя с высоты своей цитадели на охваченное солнечным светом и ощерившееся огнестрелом арабо-берберское море в сопровождении танков, машин обитых бронёй, и ярко осёдланных верблюдов с лошадьми, призывал выживших и издыхающих рабов Умерщвляющего на молитву. Ему известно лучше.