Сильный как Стронг

Слэш
Завершён
NC-17
Сильный как Стронг
Mr.Culper
автор
бета
Описание
Когда тают ледники, начинается потоп.
Примечания
я пытаюсь лечь мостом между Люцерисом, описанным в заявке, и своими собственными представлениями об этом персонаже насколько это “AU: Role swap”? понятия не имею метка “Рейтинг за насилие и/или жестокость” стоит из-за мыслей Эймонда метка “Service top / Power bottom” относится к обоим персонажам, можно сказать название фика, как ни странно, не игра слов, а не очень изящная попытка в девизы Мартина. ну знаете, все эти “Высокий как честь” и прочее
Посвящение
Сим посвящается всем благодетелям ❤️‍🔥 Да приумножатся ваши богатства! ✨
Поделиться
Содержание

Vici

— Боги не посылают даров лучше, чем хорошие враги. Как хорошее точило для клинка, — и Ничто хмуро посмотрел на свой меч, уже чистый, хотя его пальцы всё ещё были в крови, и провёл по нему точильным камнем. — Хороший враг всегда держит тебя острым. — Мне лучше быть тупым, — проворчал Джод. — Выбирай врагов тщательнее, чем друзей, — бормотал Ничто, глядя на пламя. — Они будут с тобой дольше. “Полкороля”. Джо Аберкромби.

Ты знать не можешь, как тебя люблю я, — ты спишь во мне, спокойно и устало. Среди змеиных отзвуков металла тебя я прячу, плача и целуя. Федерико Гарсиа Лорка.

      В зале витает дивный аромат изысканных яств, восковых свечей и морского воздуха в осеннюю пору. Эймонд не слушал, но, кажется, матушка говорила, что еду и напитки для празднования перемирия привёз с собой лорд Стокворт. Вина — красные, будто кровь, светлые, точно речная вода на солнце, и креплёные, переливающиеся жидким янтарём в свете пламени — журчат из графинов по кубкам, оставляют невидимые следы на губах, горячат гортань, приятной жаркой волной скатываются вниз до самого живота.       “Вот будет забавно, если они все как на подбор окажутся отравленными, — думает Эймонд, сощурившись в кубок с мрачной, невесёлой полуулыбкой. — Целая пиршественная зала, сплошь и рядом набитая дохнущими людьми, которые заходятся кашлем и пеной, розовой от крови. Всюду стоны, бессмысленные хрипы, драматичное хватание за собственное горло, бесполезные попытки ослабить воротник... Дивная ночь — ночь смертей! Вот это бы точно оживило застолье!”       Тихо позвякивают столовые приборы, ползут шепотки разговоров. Лордов собралось несколько меньше, чем на свадьбу Эйгона десять лет назад, — война провернула дворян через мясорубку не хуже, чем любых других смертных, — но места всё равно почти не остаётся. Все они, разбитые на два лагеря, сидят каждый на своей стороне: кто слева, под знамёнами с золотым драконом и высокой башней на дымчато-сером поле, кто справа, под красным драконом и морским коньком на поле цвета морской волны. У многих можно заметить оружие, однако никто ещё не рискнул вытащить его из ножен.       Единственная смешанная компания в зале — королевское семейство. Оно восседает отдельно, на возвышении возле Железного трона.       За плотно закрытыми окнами клубятся холодные сумерки. В коротких паузах между игрой музыкантов в дальнем конце зала Эймонду слышится далёкое завывание ветра, скребущегося в стёкла Красного замка не хуже, чем промокшая псина в дверь хозяина во время ужасной грозы.       “Вот она — осень, — думает Эймонд, хмуро обводя взглядом свою большую, ненасытную до междоусобных распрей семью, в кои-то веки собравшуюся за одним столом. — Распахнула свои безжалостные объятия над нашей войной... или лучше сказать вознёй?.. сгребла нас всех в кучу, заставила подавиться и своими поражениями, и победами, и мнениями о том, кому по праву должен принадлежать сплавленный из клинков злосчастный стул. Вот за что мы все грызлись как ненормальные. За стул. Язви его, за стул. Да так грызлись, что потеряли ход времени, и осень нагрянула вместе с первым саваном инея. Таков триумф природы над людскими раздорами. Триумф холода и голода над амбициями. И вот теперь мы сидим все вместе в уютном семейном кругу, держа ладони на рукоятях мечей. Просто поразительно, что никто ещё никого не убил за минувшие четверть часа...”       Эймонд в очередной раз всматривается в такие родные и одновременно такие чужие напряжённые лица, скользит взглядом по матушке, тихо переговаривающейся о чём-то с Рейнирой:       — Три прошедших года, — замечает Алисента приглушённым голосом, — довольно плохо сказались на земледелии.       “Плохо? Мы сожгли почти все плодородные земли на этой треклятой войне, а те, что остались нетронуты, ну, на них попросту было нечего жечь — разве что песок и камни. Урожай настолько скудный, что большинство обречено голодать грядущей зимой. И это, по-твоему, плохо? Да это же грёбаная катастрофа, матушка”.       — Крестьяне, разумеется, не в восторге.       “О-о, не они одни, уж поверь!”       — Многие лорды скептично относятся к перспективе продолжить войну.       “Это ты про показательное сожжение королевского знамени на прошлой неделе?”       — Они не очень довольны.       “Они нас ненавидят”.       Алисента элегантным, но несколько скованным жестом откидывает назад прядь вьющихся рыжих волос. Кажется, на виске у неё мелькает несколько серебристо-седых нитей. Впрочем, в неровном свете свечей Эймонду это могло всего лишь почудиться. Ему неприятно думать о том, как стремительно его бедная — бледная? — матушка успела постареть за эту войну.       — Но это ещё только полбеды, — продолжает она. — Железный банк требует погашения кредитов.       “Мы заняли у них столько, сколько не живут. — Эймонд давит в себе приступ неожиданного мрачного веселья. — Нам никогда с ними не расплатиться, даже если мы заложим Королевскую Гавань. Этот банк сожрёт нас живьём. Банкиры... — фыркает он, — ещё хуже чем бунтовщики”.       Рейнира неторопливо отрезает кусочек гусиной котлетки, обсыпанной изюмом, и насаживает его на вилку. Слова Алисенты она удостаивает коротким, но вежливым кивком. В её лице — стальной самоконтроль, а в тоне — фенхель и спокойствие. Только на дне глаз плещется что-то глухое и скорбное, как море в полночь, когда Рейнира произносит:       — У нас тоже не всё было... гладко.       “Теперь это так называется? Твой сын чуть не разбился насмерть во время штурма Драконьего Логова. Что там говорил мейстер? Позвоночник перебит в двух местах? После такого он больше никогда не сможет ходить. Если, конечно, он вообще очнётся. Воистину, вот это была горячая ночь! Толпы до зубов вооружённых бунтовщиков, объятые огнём улицы, ревущие драконы, грохот обваленных пещер, тысячи жертв... Ох уж эти бунтовщики! Ещё хуже, чем родственники”.       Алисента посылает Рейнире ободряющий и поддерживающий взгляд. Она, разумеется, не может не знать о том, что случилось с Джоффри.       Эти две женщины, две матери, две королевы смотрят друг на друга с такой противоречивой, обострённой гаммой чувств, что ей можно сокрушить неприступный Драконий Камень. Меж ними явственно, как горечь трав, ощущаются былые истлевшие симпатии, неиссякаемый застарелый гнев, и тупая, болезненная радость, что война подошла к концу, и тупая, болезненная вражда, которую невозможно обратить вспять. Эймонду знакомы все эти чувства. Возможно, лучше, чем кому-либо.       “Мне ли не знать, каково это? Мне ли не знать...”       Наконец Алисента прерывает зрительный контакт, отворачиваясь. Её голос звучит сломлено, но всё ещё твёрдо после всех минувших кровавых бурь:       — Я рада заключённому перемирию.       “Да уж как не радоваться! Мы ведь все передохнем от голода, если продолжим воевать!”       — Теперь, — говорит Алисента, — у нас есть шанс подготовиться к зиме без того, чтобы окончательно уничтожить Вестерос. Мы пройдём... или, во всяком случае, мы можем попытаться пройти через грядущие суровые трудности вместе. Как это и должно было быть с самого начала. Как семья.       “Во имя мёртвых! — Эймонд откидывается на спинку кресла, возводя к потолку неверящий взгляд. — Ты же не серьёзно, матушка? Скажи, что ты не серьёзно. Пройти через трудности вместе... Да как только завтра на Великом совете решат, кому же достанется корона, моему ублюдку-брату или моей шлюхе-сестре, начнётся такая страшная резня, что любые ужасы Мейгора Жестокого рядом с этим покажутся полевым клевером! Вместе, как семья. О нет, дорогая. Нет. Никакого вместе не будет. Ни пока жив Деймон, ни пока жив я сам, уж это я могу тебе обещать, моя милая”.       Эймонд с презрением кривит губы, представляя себе благообразную идиллию, описанную матерью. Вот они, чёрные и зелёные, вместе трудятся на благо народа, восстанавливают страну из пепла к неумолимо надвигающейся зиме. Вот они, зелёные и чёрные, всей семьёй собираются на очередной праздник перед жарким камином и обсуждают какие-нибудь глупые мелочи. И улыбаются друг другу. Непременно улыбаются.       “Родственники... — Эймонда тошнит при одной только мысли о том, чтобы жить с ними в мире. — Ещё хуже, чем банкиры”.       Плавно, точно удав, он соскальзывает взглядом с матушки на усмехающегося Деймона. Блошиный принц вальяжно восседает по левую руку от жены и с самодовольным видом травит Хелейне какие-то дикие шутки.       — Заходят как-то в таверну долгоносик, муравей и шмель... — нараспев тянет Деймон, перекатывая в кубке вино; судя по всему, он уже знатно поддал.       На лице дяди играет беззаботное выражение, но запах источаемой им опасности Эймонд чувствует столь же хорошо, как если бы ему кричали об этом над ухом. Одна рука Деймона всё время находится под столом. У Эймонда где-то в венах пульсирует тревожная уверенность, что тот неустанно сжимает кинжал, всё подгадывая момент, когда же можно будет кого-нибудь прирезать по-тихому.       “Или по-громкому. Так чтобы все видели. Чтобы кровь хлестала в разные стороны, как в тех знаменитых дорнийских фонтанах...”       Хелейна улыбается, довольная вниманием, что приводит Эйгона, тоже наблюдающего за ней, сначала в смятение, затем в бешенство. Впрочем, выглядит он не более яростно, чем горящая спичка. Как и всегда, впрочем. Вместо того, чтобы сделать колкое замечание Деймону и вежливо — или не очень — попросить его отстать от их немного спятившей, но в целом безобидной и всеми любимой сестры, Эйгон молча тянется к кубку и опрокидывает всё его содержимое в себя одним залпом. Эймонд презрительно кривит краешек рта при виде этой картины, однако впервые в жизни не торопится назвать брата последним никчёмным трусом. Сам ведь он тоже не предпринимает никаких попыток пресечь разговор между Хелейной и Деймоном — слишком очевидная провокация, чтобы так безрассудно в неё угодить.       “Какой хитроумный и в то же время бесчестный приём! Хорош мерзавец, знает, что Хелейна — моё слабое место. Сесть возле неё и завести непринуждённую беседу... какой отличный способ надавить на меня, единственного здесь человека, способного дать Деймону отпор. Да я бы и сам так поступил, если бы в зале сидел кто-то из его малолетних ушлёпков”.       В этот самый миг Деймон, словно почувствовав на себе колючий одноглазый взор, поднимает голову и смотрит в ответ. И улыбается. Улыбается настолько беззаботно и насмешливо, что у Эймонда не остаётся никаких сомнений: сделай он хоть одно неверное движение, и Деймон заколет Хелейну без колебаний.       Эймонд не горит желанием вновь сойтись с дядей в открытом бою. Слишком свежи воспоминания о чужом мастерстве: голова Веймонда Велариона летит с плеч в этом самом зале, ворота Харренхолла призывно распахиваются, заманивая в ловушку, лезвие Тёмной Сестры возникает из облаков, грозясь проломить Эймонду голову. Слишком свежи синяки на теле после поединка над Божьим Оком, где Эймонд чудом остался жив. Всего несколько секунд отделяли его от смерти. Не дёрнись он тогда в сторону, и Деймон вонзил бы свой клинок ему прямо в оставшийся глаз.       “Ублюдок недоношенный, язви его Семеро. — Эймонд выдерживает чужой ввинчивающийся в череп взгляд не без труда, но выдерживает, а потом ловит улыбку Хелейны, и сердце его становится немного не таким каменным. — Она не понимает, как он опасен. Деймон убьёт её детей в колыбели, если ему выдастся такая возможность. Она не понимает. У неё доброе сердце. Единственное доброе и чистое сердце во всём нашем драконорождённом роду за сотни лет”.       Его одинокий, бесцветный взгляд плывёт дальше. На другом конце стола Отто, не без снисходительной презрительности, ведёт с Джекейрисом и Бейлой вежливую беседу. Подчёркнуто вежливую. Вежливую до тошноты. Что-то о грядущей зиме, о плохих урожаях на полях — тех, которые ещё не успели спалить драконьим пламенем, — но больше всего о завтрашнем Великом совете.       “Лик грядущей зимы чересчур страшен, чтобы встречать её с двумя враждующими правителями или — что было бы гораздо хуже, но гораздо вероятнее, не будь объявлено перемирие — вообще без правителя...”       Пиршественный стол украшен небольшими букетами. Цвет им — багрово-золотые листья, веточки рыжей рябины, чернильная арония. Они чудесно выглядят в сочетании с таргариенскими знамёнами обеих сторон. Тон в тон, оттенок в оттенок.       “От славного, золотого прошлого... которое в действительности никогда не было славным... по рекам крови мы все стремительно и неизбежно несёмся в чёрную, зияющую, как открытая рана, пропасть под названием будущее. Ох уж этот мне Великий совет! Вместо него можно было устроить испытание поединком. Вариант ничуть не действеннее другого, зато гораздо быстрее и слаще”.       Возле Отто восседают Рейнис и Корлис: она — спокойная и уверенная, он — беспокойный и насупившийся, глядящий на всех как на предателей. Эймонд не может отрицать, что в чём-то Морской Змей прав; сам он тоже считает перемирие некой формой государственной измены. Отдельно ото всех сидит Рейна. Она запоздало откликается на реплики сестры и с явным усилием старается сделать вид, что всё в порядке.       “Неужели ей так тяжело на нашем милом, беспечном семейном застолье?”       Даже приятный аромат яств не может перекрыть стального, окровавленного зловония вражды, наложившей на лица присутствующих печать колоссального напряжения.       “Или она ненавидит моего короля ещё сильнее, чем я сам?”       Эймонда до сих пор время от времени передёргивает при виде того, как корона смотрится на его брате.       “На его тупой башке. Три года прошло, мне следовало бы привыкнуть!”       Но привыкнуть и смириться с тем, что кусок сплавленного в кольцо железа возложили на чужую голову, Эймонд так и не смог. Он коротко взирает на брата и думает, что сейчас, накануне Великого совета, отбирать у него корону будет несколько поздновато. Эймонд вспоминает выражение его лица перед коронацией: потерянное, испуганное, угрюмое, страдальческое. Желание с размаху вогнать Эйгону вилку в висок немного утихает.       “В конце концов, он не желал быть королём настолько же сильно, насколько желал им быть я”.       Эймонд обводит свою семью взглядом вновь и вновь и каждый раз неизбежно натыкается на пустующее кресло возле Рейны. И каждый раз давит в себе мучительный вздох и нестерпимое желание полоснуть кинжалом самого себя по шее при мысли, что Люцериса здесь нет.       “Он там что, разыгрывает какую-то военную хитрость, придуманную, без сомнения, Деймоном, чтобы убить нас всех до начала Великого совета? Почему, язви его, он не здесь?”       Просто чтобы хоть как-то отвлечься, Эймонд переводит взгляд на длинный стол, уставленный впечатляющим по нынешним истощённым войной меркам разнообразием еды: вон там цыплёнок, фаршированный виноградом, в листьях петрушки и шалфея, дальше осетрина, посыпанная молотым имбирём, слева от неё лосось с ароматной вересковой заправкой, тут же рядом оленина под соусом, сливами в сахарной глазури и зёрнами граната, чуть поодаль варёные крабы в лимонных дольках, возле них медовые тосты с кедровыми орешками, затем груши в винном сиропе, сразу за которыми виднеются ломтики твёрдого сыра с гвоздикой и тмином, а потом сосиски из баранины с мятой... И это только то, до чего Эймонд может добросить свой искалеченный взгляд, будто рыбак — рыболовную сеть в море.       “После трёх лет войны от подобного изобилия у кого угодно может закружиться голова. Даже меня немного подташнивает, хотя мне меньше других приходилось изо дня в день перебиваться скудным пайком, а иногда и вовсе без пайка, как большинству солдат в нашей, без сомнения, славной и великой армии”.       Воспоминания об изнурительных переходах последнего года, о взятии Харренхолла, обернувшегося ловушкой, о раскалывающей головной боли, неизбежно рождавшейся у Эймонда всякий раз при мысли о том, каким образом распределять оставшийся провиант в условиях невозможности соединиться с линией снабжения, безжалостно и бескомпромиссно отрезанной от них Деймоном на целые недели, плывут у него перед мысленным взором, словно в мутном мареве первых осенних туманов. Ему даже на секунду приходится прикрыть глаз, чтобы совладать с собой. Открыв его вновь, Эймонд как-то некстати натыкается взглядом на здоровенный кусок кабаньего мяса и вспоминает тощую подвальную крысу, которую он пришпилил из арбалета метким, выверенным выстрелом в один из тех жутко голодных дней харренхолльской блокады.       “О, как у меня тогда дрожали руки. — Они действительно дрожали, пока он снимал с неё шкуру и грезил о том, как насадит худую тушку на вертел и поджарит над огнём в большом чертоге. — Да я бы сожрал эту крысу сырой, если бы не здравый смысл, вколоченный мне в голову вместе с фехтованием”.       Это было как раз на исходе седьмой недели, когда их отрезали от снабжения. Ни один из отрядов фуражиров, которые они с Колем отправили в окрестности Харренхолла, так и не вернулся обратно. Некоторые солдаты начали слабеть и болеть. Как-то утром Эймонд увидел во дворе замка исхудавшую кавалерийскую лошадь: она упала ночью и больше уже не могла подняться.       Он не без злорадного удовольствия припоминает, как вскоре, в одну из ночей, совершил из замка дерзкую тайную вылазку, использовал на Деймоне его же приём: хитростью и обманом выманил его с Караксесом в одно место, а сам учинил кровавую бойню в другом, оставленном под минимальным присмотром. Позже Кристон Коль с восхищением нарёк поступок Эймонда героическим, сказал, что только благодаря ему их армия вновь смогла соединиться с линией снабжения и пополнить так недостающие им припасы, но Эймонд знал, что ничего достойного похвалы в содеянном по сути не было. Ему вспоминается долина, заваленная трупами, и рассвет, высвечивавший сверкающие драгоценные камни в траве: алмазами прикинулась роса, а рубинами — кровь. В конечном итоге, он сделал это не ради армии, не ради снабжения, не ради брата и даже не ради славы, а попросту из-за необходимости избавиться от удушающего безымянного чувства глубоко внутри.       Чувства, не покидавшего Эймонда с тех самых пор, как Люцерис обжёг ему щёку коротким нежным поцелуем тогда, на полуразрушенной башне, год назад.       Оно пульсировало внутри, точно болезнь, разрастающаяся всё сильнее с каждым месяцем. Оно заставляло Эймонда трепетать при малейшей, пусть даже самой крохотной вероятности вновь увидеть Люцериса, а после безутешно скорбеть всякий раз, когда на поле боя не оказывалось заветной фигуры.       Эймонд вспоминает, как накануне перед тем, как прорвать блокаду, он сидел в одиночестве в большом чертоге Харренхолла и разделывал крысу на первом попавшемся столе. К горлу подкатывала тошнота. Но не от голода, нет. Его тошнило от отчаяния, надрывного и пронзительного, словно скрежет скрипки. От мучительной необходимости разыскать Люцериса. Перевернуть весь мир, но разыскать, где бы тот ни находился. Эймонд и сам не смог бы сказать зачем: то ли чтобы задушить Люцериса голыми руками, то ли чтобы упасть в его объятия и больше никогда их не покидать.       Он терзался и томился тем страшным вечером сильнее, чем когда у него вырезали глаз. Огонь в очаге истратился до углей. Короткий поцелуй жёг щёку даже спустя долгие месяцы.       Особенно спустя месяцы.       “Если бы я тогда просидел хоть ещё один день без дела, варясь в собственных мыслях, как пленник в кипящей смоле, то непременно покончил бы...”       Мысль обрывается, точно верёвка над пропастью. Остаётся незавершённой, и рваной, и пугающей. Эймонд помнит тот самый сгустившийся до сумрака момент, когда кинжал замер у него в руке. Долгие минуты он всматривался в окровавленное лезвие, в разделанную крысиную тушку, в собственные предплечья с закатанными рукавами. Тёмно-лазурные прожилки вен вырисовывались на коже, будто на мраморе. Эймонда так и манило сместить лезвие в их сторону. Прикоснуться. Погладить.       Со всей силы вогнать в вену на запястье и рвануть вверх до самого локтевого сустава. Вскрыть её, точно спелый гранат. Вскрыть вместе с плотью, мышцами, костями.       Эймонд знает, что сделал бы это, непременно сделал бы, не швырни он тогда кинжал прямо в очаг, не вскочи он после этого с места с безумным намерением вырваться за стены Харренхолла. Чаша его терпения, уже и без того давно переполненная, в тот миг опрокинулась. Из неё хлынул громогласный, раскатистый водопад. Вот почему в ту ночь он предпринял дерзкую вылазку и устроил бойню в долине. Ему так хотелось забыть о злополучной, выбившей его из колеи встречи с Люцерисом и об отравляющей воспалённый ум невозможности встретиться с ним снова, что он стал топиться в хаосе и разрушениях, стал искать их, а если не находил, создавал сам. Единственным утешением в те месяцы ему служил лишь вкус чужой крови, стекающей по лицу.       “Коль как-то сказал мне, что любовь ранит сильнее клинка. Что ж, в этом он был абсолютно прав”.       Эймонд вспоминает, как потом, через много недель, Эйгон воодушевлённо хлопал его по плечу и всё твердил о том, как же он рад, что хоть кому-то в их семье хватило смелости пойти наперекор осторожной политике Отто и матушкиным пламенным просьбам воздерживаться от насилия. Эймонда тогда очень тянуло отрубить брату руку за подобное проявление симпатии, но он держался, как мог, и молчал, чтобы потом выйти из походного шатра, служившего ставкой командования, оседлать Вхагар и отправиться сжигать замки в Речных землях один за другим.       Война длилась три года. Два из них Эймонд маялся скукой и бездельем, мечтая о безжалостных битвах.       “Третий год я озарил огнём и обагрил кровью. Наконец-то. Всё, чего я когда-либо хотел, воплотилось в жизнь. Я сжигал и топил, вешал и сдирал кожу, калечил и убивал, убивал, убивал без конца... Именно этого я так жаждал, об этом мечтал все эти годы. Мне нужно радоваться. Мне стоит праздновать пролитые реки крови и сожжённые города. И петь о своём успехе”.       Эймонд ставит на стол кубок, наполненный душистым вином с сильными дубовыми нотами в запахе. Он так к нему и не притронулся.       “Я получил всё, чего хотел от этой войны. Но почему же тогда мне так плохо?..”       Он обводит присутствующих взглядом, наверное, уже в сотый раз. И снова его внимание цепляется за одно-единственное пустующее кресло, будто безмозглая рыба — за рыболовный крючок. Лишь одного человека недостаёт в их расколотом распрями семейном кругу.       И человек этот вот уже бесконечное множество дней, недель и месяцев заменяет Эймонду весь мир.       “Ну где же ты, Люк, где ты?..”       Дрожащая мысль, сангиновая, как искусанные костяшки.       И снова Эймонду приходится искать себе что-то, на что можно отвлечься. Он тычет вилкой в лосось, пропитавшийся вереском. Нет, он не голоден. Совсем не хочет есть.       Вообще ничего не хочет, если уж на то пошло.       “Только чтобы Люцерис был здесь. Он должен быть здесь. Он нужен мне здесь”.       Эймонд размышляет обо всём, что случилось после Харренхолла. О долгожданных кровавых битвах. Для него они обернулись райским наслаждением. Для всех остальных — ночным кошмаром с криками, ужасами и погребальными кострами поутру. Эймонд знает, что если бы не полное истощение обеих армий, стремительно наступившая осень с по-зимнему крепкими ветрами и недавний поединок с Деймоном над Божьим Оком, завершившийся ничьей, он продолжил бы стирать Семь Королевств с лица земли. Если бы не матушка и Рейнира, решившиеся на очередные, на сей раз серьёзные, переговоры о мире, Эймонд уничтожил бы чёрных одного за другим. Раз и навсегда.       “И когда враги закончились бы... я принялся бы за друзей”.       — Наконец-то, — выдыхает Рейна с облегчением; разговоры за столом резко смолкают.       И только тут Эймонд, вынырнувший из губительной пучины собственных мыслей, замечает, что двери зала распахнуты почти настежь. Из проёма вниз по ступеням лёгкой походкой спускается мужчина в добротном дорожном плаще, насквозь сыром от метущейся за окном бури. Когда он, преодолев уже половину зала, скидывает с себя капюшон, окровавленный, ноющий от боли комок в груди Эймонда пропускает удар.       Люцерис здесь.       Живой, энергичный, красивый. Настоящий.       Люцерис.       В висках у Эймонда оглушительно вскипает кровь, во рту пересыхает. Зрачок в глазу вспыхивает жадно, и зло, и счастливо. Ему приходится крепко вцепиться в подлокотники дорогого резного кресла, лишь бы не кинуться к Люцерису в ту же секунду. С кинжалом наготове. С вытащенным из ножен клинком, измазанным ядом. Со взведённым арбалетом.       С широкими, искренними объятиями.       Эймонд охлаждает воспламенившиеся в груди чувства ледяным самоконтролем. Эффекта примерно столько же, как если плеснуть на раскалённые камни прохладной водичкой из крошечного ведра. Титаническим усилием воли ему всё же удаётся усидеть на месте, да ещё и с безупречной осанкой. И столь же безупречным, нечитаемым выражением лица. Только блики в его зрачке — глубже и ярче; только трепет в его рёбрах — сильнее, чем когда-либо.       — Ну и погода! — объявляет Люцерис изменившимся, возмужавшим голосом, от которого у Эймонда мурашки бегут не то что по коже — по самому сердцу, не иначе. — Треклятая буря застала нас врасплох возле Хейфорда. Мили и мили по размокшим дорогам, под проливным дождём... я уж думал, мы никогда не доберёмся до Королевской Гавани. Ну или доберёмся, — и он кидает через плечо шутливый взгляд на идущую следом Крапиву, — но к тому моменту, когда Великий совет уже закончится.       — И все успеют друг друга поубивать, — добавляет девушка с бесстрашной, некрасивой ухмылкой.       — Как же я рад видеть, что до этого пока не дошло! — Люцерис чуть ли не хлопает в ладоши при этих словах. — Страшно рад!       Первое, что он делает, подойдя к столу, за которым располагается королевская семья — две королевские семьи? — это запечатлевает любящий и одновременно почтительный поцелуй у Рейниры на лбу.       — Матушка, — с теплотой произносит он прежде, чем отстраниться.       Второе, что делает Люцерис сразу же после того, как приветствует мать, — это стремительно оглядывает членов семьи с каким-то ищущим нетерпением. И только когда он наконец встречается с Эймондом взглядом, его изголодавшаяся торопливость мгновенно превращается в недвижимый покой. Громовой небосвод радужек сменяется привычным, чистым цветом.       “Как вода в прозрачном ручье, когда светит солнце... Как лазурная гладь бескрайних просторов во время штиля...”       Одно мимолётное мгновение, пока их взгляды скрещены не хуже клинков, Люцерис улыбается ему. Улыбается словно от всей души — широко и радостно, с облегчением. Эймонду кажется, что ещё немного, и он упадёт на пол замертво без всякого яда в вине.       “Эта проклятая улыбка действеннее любой отравы”.       Когда Люцерис — благослови его Семеро — отворачивается, Эймонд всеми силами давит в себе судорожный вздох. Потому что ему не хватает воздуха. Или, возможно, потому что ему слишком много воздуха.       — Наконец-то ты здесь, — произносит Рейна с улыбкой, стоит разговорам за столом возобновиться, а Люцерису занять пустующее кресло.       Жгучая ревность вздымается внутри Эймонда остроконечными грядами гор. Так поднимает голову дракон, готовясь к немедленной, яростной атаке.       “Ну попадись мне только под руку что-то более острое, чем ломтик сыра, и — что гораздо важнее — более твёрдое, желательно из валирийской стали, и я метну это в неё непременно. Может быть, лезвие вонзится ей в горло, а может, в лоб или в глаз. Голова откинется назад, словно от удара. По лицу потечёт кровь, как сок из раздавленной черешни. И цвета точно такого же. И в воздухе запахнет оцепенением, потом осознанием, потом всеобщей резнёй. И тогда, может быть, Люк, впав в ярость из-за убийства невесты, с силой впечатает меня в этот стол и задушит голыми руками. И это будет лучшая смерть, о какой я бы только мог мечтать. О-о, эти руки на моём горле... Треклятый племянник, верни мне моё здравомыслие обратно”.       Рука Эймонда дёргается в сторону вилки — рукоять у неё удобная, метнуть было бы проще простого, тем более что цель находится достаточно близко — но в последний момент он заставляет себя прижать ладонь к столу. Ревность тут же стихает, а губы опасно дёргаются вверх, стоит ему заметить, что Рейна улыбается вовсе не Люцерису, с которым связана узами помолвки, а Крапиве, облокотившейся на колонну в нескольких шагах поодаль и выжимающей спутанные грязные волосы прямо на пол. Крапива едва заметно, стараясь не привлекать внимания, скалится Рейне в ответ.       “Значит, это не слухи, — в Эймонде загорается искра ликования. — Значит, этой смуглой стерве всё же удалось забраться под юбку к будущей леди Дрифтмарк. Какая удача...”       Люцерис оживлённо накладывает себе ломтики оленины в тарелку и принимается за еду; с его плаща, небрежно кинутого на спинку кресла, тихо капает дождевая вода.       — Тракт превратился в непроходимую грязь, — говорит он всем сразу и никому конкретно. — В реки грязи! Вы бы это видели...       “Вот уж нет, избавьте. За последние три года я нагляделся на грязь больше, чем Вхагар за всю свою жизнь съела овец”.       — М-хм, нет, вы не подумайте, — произносит Люцерис, едва прожевав кусок, — я считаю, что земля и вода — это прекрасно. — Он небрежно взмахивает в воздухе столовым ножом. — Земля нас питает. Вода нас питает. Но если соединить их вместе и добавить к этому марширующие колонны... вот где начинается ад.       Эти слова выражают в самой краткой форме то, о чём Эймонд думал всю войну от начала до конца.       — А туманы! — Люцерис жестом подзывает слугу, чтобы тот наполнил ему кубок из графина. — Вы видели эти туманы? Да они же белее, чем молоко! То ещё удовольствие, я вам скажу, бродить по лесу в облаке, где дальше собственной руки ничего не видишь. И это ещё не говоря о том, что ты не знаешь, на кого там можно напороться... Но вы не подумайте, — и Люцерис поднимает на Эймонда свой чистый, бесхитростный взгляд, смотрит в упор, прямо в душу, — на самом деле туманы мне очень нравятся.       Эймонд чувствует, как по его коже проходит сладкий, томительный озноб. Тепло разливается по венам. Голова начинает немного кружиться, как если бы он выпил бутылку креплёного дорнийского. Только вот нынче вечером Эймонд вообще не прикасался к вину. Люцерис смотрит на него ещё одно короткое мгновение и вновь улыбается, видимо, что-то по его лицу прочитав. А потом отворачивается к Джейкересу и Бейле.       — Ну и о чём вы тут говорили до моего прибытия? Продолжайте, не стесняйтесь.       Пока Люцерис жуёт новый кусочек мяса, заинтересованно кивая в такт чужому рассказу, Эймонд пялится на него неотрывно и беззастенчиво. Ему вдруг становится совершенно наплевать, кто и что подумает. Всё вокруг как-то меркнет, исчезает из поля зрения. Есть только Люцерис, на котором сходится весь свет в зале.       “Интересно, они специально так расставили свечи или что?”       В последний раз он виделся с племянником год назад, тогда, среди мокрых ветвей и поросших мхом руин. В тумане. На башне.       Эймонд ловит себя на том, что дотрагивается до щеки кончиками пальцев, и опускает руку. Сравнивает образ, запечатлённый в памяти год назад, с тем, который видит теперь. И то, что он видит, ему дико, дико нравится.       Крупные тёмные кудри Люцериса значительно короче, чем в их прошлую встречу — они лишь едва прикрывают уши и сильно вьются из-за того, что ещё мокрые после грозы. На мгновение это возвращает Эймонда в тот памятный вечер, в рычащую бурю над Заливом Разбитых Кораблей.       “Только вот от того мальчика, чьи запястья я прижимал к песку, не осталось ничего, кроме выражения глаз и непрошибаемого благородства. Теперь Люк выглядит мужчиной больше, чем любой другой закалённый воин во всём Красном замке”.       За минувший год Люцерис стал ещё выше, ещё крепче. От него веет силой шагов за пятьдесят. Аккуратная щетина подчёркивает его челюсть и подбородок, придаёт ему мужественности. В отличие от изящного и стройного Джейкереса, он по-настоящему напоминает Харвина Стронга. Одного мимолётного взгляда достаточно, чтобы убедиться в чужой незаконнорождённости, но едва ли теперь кто-то осмелится сказать Люцерису об этом в лицо.       “Потому что он выглядит как тот, кто способен переломать собеседнику все кости, от шейных позвонков до лодыжек, совершенно не напрягаясь”.       При этой мысли что-то внутри Эймонда начинает гореть.       Он смотрит, смотрит на Люцериса несколько минут длиною в вечность и никак не может насмотреться. Раньше его черты лица были такими мягкими, юношескими. Раньше Люцерис походил на мать: плавностью линий, осторожностью движений, деликатностью манер. Но больше это не так. Эймонд разглядывает его суровую красоту, дерзкий абрис бровей, изгиб краешка рта. Былая плавность выветрилась из Люка, точно запах из комнаты при открытом окне. Её сменили грубоватые штрихи надбровных дуг и скул, челюсти и кадыка. Всё это словно высекли из камня где-то там, между их расставанием на башне и нынешним вечером. Деликатности тоже больше не отыскать. Зато в манерах Люцериса отчётливо проступает спокойная готовность к любому развороту событий. Его жесты скупы и коротки, но эффективны. А взгляды, украдкой бросаемые на Эймонда в ответ, бьют навылет не хуже арбалетного болта.       Впрочем, в облике Люцериса таится некоторая незавершённость, но её природу Эймонд пока не может разгадать.       — Никак не пойму, — шепчет Эйгон, наклоняясь к самому его уху, — ты хочешь испепелить щенка взглядом или сожрать? Убить или трахнуть?       Эймонд медленно поворачивается к брату. Не в первый раз он жалеет о своём выборе возле Грачиного Приюта.       “Солнечный Огонь, падающий вниз... и всё такое прочее”.       — Никак не пойму, — произносит он настолько холодно, что в глазах брата тут же загорается страх, — где ты находишь смелость, чтобы шутить, пока у меня в руках острые предметы?       Эйгон фыркает.       — На дне бокала, где ж ещё?       И, отвернувшись, король сползает по креслу вниз чуть ли не наполовину, вновь принимаясь недовольно посматривать на Деймона. Тот продолжает развлекать Хелейну уже десятой по счёту историей, где все действующие лица заменены на насекомых.       “Забавно, — думает Эймонд, постукивая указательным пальцем по вилке, — я всегда считал Эйгона и пьяницей, и дураком одновременно, но, быть может, он только первое и ни разу не второе? Может быть, он пьёт, чтобы это скрыть? Чтобы все думали, что он дурак?”       Эту мысль во внутреннем монологе мгновенно пересекает другая. И звучит она по какой-то непонятной причине надрывным, срывающимся на плач голосом Алисенты:       “Может быть, ты убиваешь людей, чтобы скрыть своё большое, любящее сердце? Чтобы все думали, что ты чудовище, когда на самом деле ты... ах да. Ты и есть чудовище”.       Примерно так звучал голос матери, когда Эймонд три года назад вернулся из Залива Разбитых Кораблей. Губы сами собой стягиваются в тонкую полоску, сапфир в глазу внезапно кажется таким тяжёлым. Старый шрам начинает ныть.       Однако стоит Эймонду вновь взглянуть на Люцериса, как он забывает и о боли, и о перекошенном от ужаса лице матери, и о шутках Эйгона, и о трёх годах кровавой грязи, запачкавшей его от ладоней до локтей, от локтей до совести.       Люцерис здесь — и это всё, что Эймонду нужно. Люцерис улыбается ему, и от этого на его жестоком, каменном, любящем сердце мгновенно теплеет. Ох уж эта улыбка! Эймонд мог бы смотреть на неё целый день...       “Или, пожалуй, я мог бы взять нож и сделать её чуточку пошире — от краешков губ до самых ушей, например?”       Эймонд хмыкает, удовлетворившись фантазией чужого окровавленного лица, и вновь принимается за еду. Вот теперь-то он ощущает себя голодным. Теперь его больше не подташнивает от вида еды и запаха креплёного вина. Кусочек лосося, пропитавшийся вересковой заправкой, тает на языке, будто божественная амброзия из древних валирийских мифов.       Вскоре Корлис начинает спорить с Отто по какому-то незначительному поводу, скорее всего, просто ради того, чтобы поспорить. Деймон что-то беззаботно лепит из хлеба. Кто-то мог бы сказать, что он напился, кто-то — что заскучал. Но Эймонда его беззаботность и плывущий от вина взгляд не обманывает.       “Сейчас, особенно сейчас, когда все немного ослабили бдительность, Деймон опасен как никогда”.       Долепив весьма неказистого жука, Деймон вручает его Хелейне. Та радуется по-детски, чисто и искренне. Эймонд ловит себя на мысли, что в жизни не видел, чтобы она так много улыбалась. От этого становится и приятно, и горько.       “Что ж, хоть для кого-то наше семейное застолье — по-настоящему семейное”.       Эйгон, сидящий рядом, вертит в руках кубок, но больше не пьёт. На его лице красным по белому написаны напряжённые размышления. Эймонд ловит себя на мысли, что в жизни не видел, чтобы его брат так много думал.       Внезапно раздаётся стук — это Люцерис с силой ставит кубок на стол, привлекая всеобщее внимание. Не только за их столом, но и всей залы, набитой лордами.       — Я рад, — начинает он, — что успел добраться сюда до Великого совета. И ещё больше рад вновь оказаться в нашем милом семейном кругу...       — В гнезде своекорыстных вероломных гадюк, ты хотел сказать.       На мгновение воцаряется тишина. Подняв голову, Эймонд обнаруживает, что все взгляды устремлены в его сторону. Только теперь до него доходит, что он, оказывается, произнёс эту фразу вслух.       — Воистину, — отвечает Люцерис; кажется, все его силы уходят на то, чтобы подавить улыбку, если не смех, — твоя прямолинейность делает тебе честь, — и он хлопает себя по бедру. — Ну, как бы там ни было, хорошо, что вся семья сейчас в сборе. Это даёт мне возможность сделать важное объявление.       И Люцерис поворачивается к Рейне, протягивая ей руку. Она кивает, вкладывая свою ладонь в его.       Сердце Эймонда ухает вниз.       “Одноглазый идиот, ты так обрадовался тому, что Рейна трахается с Крапивой, что совсем позабыл о том, что это не помешает ей стать Люцерису женой!”       На него резко накатывает прилив дурноты.       “Если она уже не стала”.       Он смотрит на чужие сцепленные руки, и мучительное отчаяние вновь подкатывает к горлу, завладевает мыслями, впивается тысячами игл в рёбра. Прямо как тем страшным, зловещим вечером в стенах Харренхолла: гнетущий полумрак залы, не дающие тепла угли в жаровне, распотрошённая крысиная тушка на окровавленном столе, собственное отражение в лезвии кинжала, острый кончик в опасной близости от вен на предплечьях...       Кристон Коль как-то сказал ему, что нет чувства сокрушительнее, чем отчаяние. Что ж, в этом он тоже оказался прав.       “Может быть, они тайно обвенчались в какой-нибудь богороще? Может, Люк всё это время улыбался мне, уже будучи женатым? Прекрасно осознающим, что это разрушит меня до основания, как только я об этом узнаю?”       При этой мысли — этой догадке — с левой стороны груди у него начинает болеть и пульсировать. Эймонд откидывается на спинку кресла, готовясь услышать то, что разнесёт его на куски. Растопчет. Развеет безжизненным прахом по ветру.       — Кхм, мы хотели бы сообщить... — продолжает Люцерис торжественно.       “А что если Рейна беременна? А вдруг у них уже есть ребёнок? Проклятье, целый год прошёл, у них вполне может быть и ребёнок! Если это так, клянусь, я спалю его заживо в грёбаной колыбели...”       — ...что мы разрываем помолвку.       За этими словами по всему залу тянется шлейф звенящего, оглушительного молчания. Первые несколько секунд Эймонд попросту не понимает, что только что услышал. Как будто фразу произнесли на языке, которого он не знает.       “Мог ли я ослышаться? Принять желаемое за действительное?”       Он берёт себя в руки и окидывает взглядом чужие лица. На них нет ни радости, ни тех сияющих улыбок, какие всегда появляются перед тем, как начинают поздравлять новобрачных или молодых родителей. Рейнира стремительно бледнеет от потрясения или — как знать? — тревоги. Даже Деймон выглядит слегка огорошенным.       “Значит, всё-таки не ослышался. Значит, никаких разрывов на куски и праха, который можно было бы развеять...”       — Вы... что? — спрашивает Рейнира, откладывая приборы.       — Разрываем помолвку, — в голосе Люцериса слышится твёрдость, бескомпромиссность. — Мы. Разрываем. Помолвку.       Эймонд чувствует, как при этих словах что-то внутри него начинает распадаться (может быть, цепи?) и раскалываться (может быть, лёд?). Отчаяние улетучивается быстрее ветра. Что-то, что было тёплым в груди, теперь становится горячим.       “Ну что за чудесная новость! — даже его мысли сочатся ликованием. — Они не женаты, у них нет ребёнка. Да что там — они разрывают помолвку!”       Он смотрит на Люцериса и сразу же ловит ответ. Как если бы Люцерис после своего торжественного заявления ни на секунду не сводил с него взгляда, жадного до чужой реакции. Как если бы сделал это объявление вовсе не для семьи, а специально и исключительно для Эймонда.       Тем временем на лице Корлиса вспыхивает гнев. Рейнира жестом просит его придержать упрёки и обвинения.       — Зачем ты это делаешь, сын? — спрашивает она, устало потирая переносицу. — Мы заключили договорённости...       — Вот! Вот именно! И посмотрите, до какого кровопролития они нас довели! — Люцерис жестом обводит залу, не очень тонко намекая на то, что они все здесь приходятся друг другу врагами. — И в чём тогда был смысл? К тому же, сами посудите, если завтра на Великом совете всё пойдёт плохо... — по мнению Эймонда, всё и так пойдёт плохо без каких-либо если, — договорённости вообще, может, некому будет исполнять. О, только не говорите, что вы об этом не думали, я ни за что не поверю. В любом случае, — и Люцерис по-дружески, словно бы на прощание, целует руку Рейны прежде, чем отпустить, — если всё пойдёт хорошо, и мы друг друга не убьём... у нас у всех появится возможность заключить новые договорённости. Сшить разорванное полотно семьи обратно. Вот уж не знаю, как вам, но лично мне, чтобы давать кому-то брачные клятвы, нужно сначала освободиться от предыдущих.       Гнев Корлиса выплёскивается на Люцериса с Рейной не хуже морской бури. Между ними завязывается спор, за которым Деймон наблюдает с неприкрытым веселием. Хелейна снова остаётся одна, и Эйгон пользуется этим, чтобы наполнить её бокал и с неуклюжей ласковостью поинтересоваться, как она себя чувствует, не устала ли? Джейкерис и Бейла молча вжимаются в спинки кресел, стараясь не привлекать внимания Морского Змея. Отто что-то тихо шепчет Алисенте на ухо. Рейнира...       Что ж, Эймонд не сразу это замечает — в конце концов, он наполовину слеп, — но Рейнира взирает прямо на него. Выражение её глаз стеклянное, неодобрительное и по какой-то неведомой Эймонду причине обвиняющее.       “Как будто она догадывается о чём-то, о чём не догадываюсь я”.       Он поворачивает голову, чтобы обмолвиться с Колем парой шуток, пока не вспоминает, что Коль вообще-то уже несколько месяцев как мёртв. На мгновение Эймонд вновь видит мертвенно-бледное лицо наставника по фехтованию, и кровь на его посиневших губах, и длинные чёрные стрелы Рыжего Робба, торчащие у него из шеи, груди, живота...       “Я нашёл его слишком поздно. Конечно, мне сказали, что он умер сразу, но это всё равно было слишком поздно”.       Впрочем, Эймонд прекрасно знает, что не успел бы с подкреплением раньше. Он старается ободрить себя мыслью, что ему удалось спасти хотя бы тело Кристона и достойно его похоронить.       “Лети старушка Вхагар чуть медленнее, и эти ублюдки Грей и Длиннолист отрубили бы ему голову да торжественно отвезли бы на пике в Тамблтон, не иначе. Хорошо, что Вхагар подпалила им плащи до того, как топор опустился Колю на шею. Хорошо, что они бежали в Тамблтон как крысы, а не как победители. Плохо, что я не смог отомстить сполна и зажарить их прямо в доспехах. И уже никогда не смогу”.       Очевидцы битвы при Тамблтоне — выжившие зелёные и некоторые пленные чёрные — потом во всех подробностях рассказали ему, как сир Пейт из Длинного Листа и сир Гарибальд Грей сражались и как они оба погибли. Эймонд перебирает список людей, причастных к убийству Кристона, и понимает, что лорду Родерику Дастину отомстить тоже не получится, поскольку и он сложил голову в битве.       “Но Робб Риверс всё ещё может быть жив... Говорят, он прикрывал людей Грея во время отступления, но его тело потом так и не нашли. Что ж, если он выжил, я разыщу его и истыкаю его же собственными стрелами, как ежа”.       Бледное лицо Кристона вновь встаёт у Эймонда перед глазами. Длинные стрелы с чёрным оперением. Запёкшаяся кровь на губах.       “А ведь я помню, как по-отечески он улыбался, когда я делал успехи на тренировочной площадке. Седьмое пекло, как же невовремя ты умер, Коль!”       Его настроение снова мрачнеет. Эймонд проводит рукой по лицу, силясь прогнать из мыслей образ человека, который заменил ему отца.       Незаметно даже для себя самого он вновь перетекает вниманием на Люцериса, впивается в него взором и мыслью, ищет в его жестах приют от всего плохого и болезненного. Ищет и находит. Сердце Эймонда вновь наполняется чем-то светлым. Как грусть и радость одновременно. Сейчас он уже не в состоянии отличить одно от другого.       — Лорд Корлис! — произносит Люцерис, когда тот переводит свой гнев на Рейну. — Она тут ни при чём. Это было моё решение, которое Рейне волей-неволей пришлось поддержать. Вся ответственность за этот поступок лежит на мне. Если хотите злиться — злитесь на меня. Но только на меня одного.       — Как ты вообще посмел? — Тон у Корлиса воинствующий, но не громкий. — Ты как минимум должен был посоветоваться со своей королевой, со мной и моей женой прежде, чем вот так брать и...       — Куда лучше по-честному и во всеуслышание разорвать клятвы, чем давать их, про себя зная, что всё равно не выполнишь, — перебивает Люцерис, явно намекая на то, что Корлис чуть не перешёл на сторону зелёных несколько месяцев назад.       Эйгон не удерживается и присвистывает. Деймон бормочет что-то вроде: “Вот за что я люблю домашние посиделки”.       — По крайней мере, это честно, — продолжает Люцерис. — Я не вижу иного способа, как ещё разорвать эту помолвку. В подобном деле должны быть честь, благородство и порядочность.       “Лично я предпочёл бы ложь, предательство и фонтаны крови, хлещущие из рассечённых гортаней собственных родственников, но не говорить же об этом на семейном застолье, верно?”       Корлис сжимает кулаки.       — О, я мог бы многому у тебя научиться, внук. Например, вероломству.       Голос Эймонда тихий и шипящий, но его всё равно слышат, всё равно обращают к нему свои взгляды, когда он произносит:       — Вероломство — это пытаться напялить на себя корону, которая тебе не принадлежит.       Горячий спор за столом резко стихает. Эймонд не смотрит ни на Рейниру, ни на Эйгона, но чувствует на себе их шокированные, негодующие взгляды. Он бесшумно поднимается на ноги, вырастает над остальными опасной тенью.       — Как вы собираетесь примириться с врагами, если вы не в состоянии сохранить мир даже среди своих? — В вопросе Эймонда — злая усмешка. — Я бы пожелал всем спокойной ночи, но... на самом деле я очень надеюсь, что большинство из вас попросту не доживёт до утра.       И прежде чем направиться к выходу из зала, Эймонд отставляет кубок на стол так, как иные ставят точку в разговоре. Ему хочется отсрочить свой уход и насладиться тем, сколь горячо выглядит Люцерис, парирующий словесные выпады Морского Змея, но, в конце концов, он не может себе позволить засиживаться до глубокой ночи.       “Если завтра на Великом совете начнётся бойня, я должен быть к этому готов. Я должен быть в форме. Ради моего несчастного коронованного идиота. Ради спятившей сестрицы и её близнецов. Ради матушки... особенно ради неё”.       Эймонду до зуда в костях хочется бросить на Люцериса ещё один взгляд, но вместо этого он лишь крепче стягивает на себе доспех самоконтроля. Его терзает желание стиснуть Люцерису горло железной хваткой и не отпускать, пока тот не забьётся, как рыба на песке, и не задохнётся, но вместо этого он сцепляет руки за спиной и просто проходит мимо.       Ещё больше его терзает необходимость стиснуть Люцериса в своих объятиях и не отпускать до скончания времён, пока они оба не превратятся в поросшие мхом руины, но Эймонд не осмеливается сделать это даже в самых смелых мечтах, не говоря уже о реальной жизни.       Он оставляет за спиной целый пиршественный зал, набитый родственниками, бунтовщиками и врагами.       “Что, на мой взгляд, совершенно одно и то же”.       Мелодия скрипки и дрожание струн с каждым шагом слышатся всё слабее и слабее. Длинные коридоры приветствуют его распростёртой пустотой, галереи и анфилады уводят прочь, лестницы стелются к ногам, стоит ему только шагнуть на первую ступень. Эймонд идёт и идёт, надеясь в тишине комнаты вытравить из себя образ мокрых вьющихся волос, грубых скул и чистых глаз, пока вдруг не улавливает тихую поступь где-то позади.       “Наёмный убийца, посланный Деймоном? Или, может быть, сам Деймон? Право, они решили избавиться от меня гораздо раньше, чем я ожидал...”       На самом деле Эймонд всерьёз рассматривал тот вариант, где его отравят вином или водой на пиру. Когда этого всё же не произошло, ему закралась в голову мысль, что его, вероятно, застрелят из арбалета, как только он зайдёт к себе в спальню.       “Такого врага, как я, лучше не подпускать к себе на близкую дистанцию. Коль хорошо меня обучил фехтованию, это все знают...”       Эймонд уже было открывает рот, чтобы поделиться с бывшим наставником очередным забавным замечанием, но потом с горечью вспоминает, что Кристона давно съели черви. Он едва заметно ускоряет шаг и внимательно прислушивается к звукам позади. Чужая поступь мягка и почти бесшумна, но Эймонд всё равно её слышит.       “В конце концов, с ушами, в отличие от глаз, у меня всё порядке”.       Коридор впереди сворачивает вправо, и Эймонд пользуется этим, чтобы затаиться сразу же за поворотом. Без единого звука он отступает в тень декоративного арочного свода в стене. Откуда-то сверху с его стороны в коридор льётся тусклый, призрачный лунный свет. Шаги приближаются. Торопливые. Ищущие. Эймонд нащупывает кинжал на поясе и медленно, чтобы не лязгнул, вытаскивает из ножен. Рукоять привычно холодит ладонь. Проходит секунда, потом другая. Эймонд ждёт, Эймонд слушает.       Эймонд хватает ни о чём не подозревающего человека, спешащего мимо, со спины и с нажимом приставляет лезвие к горлу.       — Тебя было слышно, — шипит он подосланному наёмнику на ухо, почти касаясь края губами.       От убийства его отделяет лишь один крохотный миг, что короче, чем удар человеческого сердца, и длиннее, чем вечность. Чужие тёмные волосы щекочут ему щёку между одним выдохом и другим. И в этой непосредственной близости Эймонда касается знакомый запах: гранат, доспехи, драконья чешуя... Это сбивает с толку. От убийства его отделяет лишь кратчайшая секунда, но как же её легко упустить, когда сердце полно мятежных чувств.       Его хватают за запястье и одновременно со внезапной, сокрушительной силой бьют локтем в рёбра. Удар заставляет Эймонда выпустить противника из захвата и согнуться пополам. Боль ошеломительна до отсутствия мыслей. От следующего удара он уворачивается чудом — быть может, дело в рефлексах, а может, в том, что у человека перед ним слишком широкий замах.       Эймонд пересиливает боль в рёбрах и срывается вперёд с резкостью змеи, бросающейся на добычу. Бьёт противника в солнечное сплетение, а потом от души заряжает кулаком по лицу. Любого другого этот удар опрокинул бы на лопатки. Во всяком случае, это то, на что Эймонд рассчитывает и чего ожидает. Вместо этого мужчина перед ним лишь неуклюже отшатывается назад, всё ещё крепко держась на ногах.       Непоколебимая мощь, им источаемая, заставляет что-то внутри Эймонда обжигающе вспыхнуть.       Он бьёт снова, пытаясь обернуть в свою пользу ускользающее преимущество, но уже слишком поздно — удар блокируют почти играючи. Следующее, что чувствует Эймонд, — это как его с силой впечатывают спиной в каменную стену, выбивая весь воздух из лёгких. Чужое предплечье больно надавливает на ключицы, не давая возможности вырваться. Эймонд напрягает все мышцы, готовясь дать отпор, поднимает на противника свирепый взгляд и... замирает.       Теперь, с трудом различив чужие черты в полумраке, едва разгоняемом лунным светом, он замирает, точно заводь в деревенской округе.       — Прекрати, — цедит Люцерис сквозь зубы; из носа у него течёт кровь.       Но Эймонд только зло и безмолвно смотрит в ответ, одновременно пытаясь пнуть коленом куда придётся, да побольнее. Кажется, у него получается, потому что Люцерис морщится и рычит глухое, обманчиво спокойное:       — Прекрати, Эймонд, или, клянусь мёртвыми, я переломаю тебе все кости.       Что-то в животе у Эймонда стягивается в болезненно-сладкий узел от этих слов. Он старается ничем не выдать того, как сердце застревает у него в глотке от облегчения и радости, от упоения и острого желания. Губы растягиваются в заученный недружелюбный оскал.       — Зачем ты за мной пошёл?       Люцерис прищуривается.       — Ты пялился на меня весь вечер как сумасшедший. Только не говори, что я неправильно тебя понял, потому что я ни за что в это не пове-...       Эймонд не даёт ему договорить. Пожалуй, он хотел этого слишком долго, и любое промедление теперь кажется поистине адской мукой. В этот самый миг в нём нет ни здравого рассуждения, ни былой холодности ума, ни целесообразности. Нет вообще ни единой мысли.       В Эймонде лишь слепое, всепоглощающее желание, когда он хватает Люцериса за волосы и крепко впечатывает его губы в свои.       Меньше всего на свете это похоже на поцелуй.       Они кусают друг друга с остротой ножа, входящего под рёбра. В их движениях больше остервенелости, чем страсти, больше голодной и отчаянной нужды друг в друге, чем похоти.       Губы Люцериса в крови из-за разбитого носа. Эймонд ощущает её на языке, сглатывает ало-солёную медь вместе со слюной, тянется вперёд, углубляя и поцелуй, и поединок, и вражду. Желание вздымается внутри горными хребтами. Самоконтроль превращается в ветхое истрёпанное знамя, которое лучше повесить на стену во дворце, чем нести в очередное сражение. Самоконтроль его меньше и тоньше, чем когда-либо. Он стискивает чужую копну волос в кулаке, как если бы вознамерился вырвать её с корнем. Люцерис болезненно стонет ему в рот и вжимает в стену лишь сильнее. Ещё немного, и ключицы Эймонда сломаются под его натиском, будто тростинки. Чужая щетина приятно царапает кожу и губы.       Эймонд не знает — не улавливает? — в какой момент в череде их жарких, голодных укусов бедро Люцериса оказывается меж его собственных, но он подаётся навстречу бескомпромиссно, безотчётно, беззастенчиво.       Они целуются снова и снова, не в состоянии оторваться друг от друга ни на секунду.       И всё это до боли, до ужаса, до слёз хорошо.       Эймонд чувствует себя пробкой, с хлопком вылетевшей из бутылки. Зубы Люцериса сталкиваются с его зубами со стуком и болезненной отдачей в корни. Губы скользят по губам в ненасытной жажде. Язык Люцериса с нажимом касается его нёба, туда, куда в состоянии дотянуться; его собственный — совершает безжалостную интервенцию Люцерису в рот.       Между ними — не поцелуй. Между ними — война.       Внезапно Люцерис шарахается назад, разрывает их неутолённое, не знающее границ единение. Его предплечье по-прежнему давит Эймонду на ключицы, не позволяя сдвинуться с места, когда тот пытается последовать за чужими губами не то вперёд, не то в ад.       — Я не могу... — выдыхает Люцерис отрывисто, — не могу отдать тебе свой глаз...       “Во имя грёбаных мёртвых, как ты можешь думать об этом в такой момент?”       — Я не хочу говорить о твоих чёртовых глазах, — шипит Эймонд, оттягивая голову Люцериса назад за волосы, заставляя его кривиться от боли.       “Во многом потому, что именно твои глаза, Люк, столкнули меня в эту жуткую... и прекрасную... пропасть”.       — Я не могу отдать тебе глаз, — повторяет Люцерис торжественно, — но я хотел бы... отдать тебе свою девственность.       Слова звенят у Эймонда в ушах непрекращающимся эхом. Он вдруг чувствует себя таким пьяным, таким до катастрофы не осознающим окружающую реальность.       — Ты... что?       Люцерис убирает предплечье, но только для того, чтобы упереться руками по обе стороны от головы Эймонда, как если бы пытался загнать его таким образом в ловушку. При этом он выглядит столь юным и столь...       “...бесхитростным?”       — Я — девственник, Эймонд, — выкладывает Люцерис открыто и честно. — Девственник.       — В твоём возрасте это попросту...       — Нелепо?       — Я хотел сказать: “удивительно”, — поправляет Эймонд, разжимая хватку. — Как ты вообще умудрился им остаться?       Он соскальзывает ладонями Люцерису на шею, оглаживает под изгибами челюсти, ощупывает большими пальцами сильные мышцы. Чужие вены заполошно бьются под кожей — Эймонд чувствует пульсацию, отдающуюся ему в ладони. И голос у Люцериса тоже такой, пульсирующий, когда он произносит тихое, страждущее, отчаянное в своём желании:       — Просто мне хотелось, чтобы это был именно ты.       Эймонд не верит ему. Не позволяет себе даже надеяться, что это может оказаться правдой.       Губы жжёт от поцелуя. Хочется успокоить их новым, хочется вкусить запретное и манящее ещё раз, но Эймонду кажется, что если он отпустит самоконтроль хотя бы на секунду, если закроет глаз и поверит сладким речам, Люцерис непременно ткнёт ему под рёбра припрятанным стилетом. Воспользуется его слабостью, его томительной, выворачивающей наизнанку влюблённостью. Убьёт его ради своей матери и своей чёрной семьи.       Эймонд сжимает челюсти чуть ли не до хруста.       “Нет. Нет, это я изрезал бы кого-то ножом ради семейной выгоды и честолюбивых амбиций. Это я воспользовался бы чужими чувствами и растоптал бы их как каких-нибудь безобидных жуков. Я, а вовсе не ты, Люк. Ты для такого слишком благороден, слишком порядочен, слишком чист”.       — Хочешь сказать, что хранил свою невинность ради помешанного на твоих глазах убийцы, который натравил на тебя дракона и грозился вырезать всю твою семью?       — В моей голове это звучало не так безумно... — Губы Люцериса расползаются в ласковой усмешке. — Подожди, это было признание? Тебе правда нравятся мои глаза?       “Да, ещё как”.       — Нет. Просто из них выйдет отличный подарок для матушки.       — Боги, Эймонд, флирт и угрозы в твоих устах звучат совершенно одинаково! — Ласковый взгляд Люцериса вмиг становится тоскливым. — Думаю, мне нужно больше времени, чтобы научиться отличать одно от другого. Больше времени с тобой.       Потянувшись вперёд, Эймонд мягко проводит кончиком носа вверх по чужим губам, едва касается их своими, но не целует. И не позволяет Люцерису сократить жалкие полдюйма между ними и поцеловать самому. Дразнит. Подначивает. Проверяет.       — Ты заявляешь о своей невинности, но как же Рейна?.. — спрашивает он, ловя чужие тяжёлые вдохи ртом. — Вы были помолвлены несколько лет. Едва ли люди вашего возраста способны быть в отношениях без секса так долго.       — Мы с Рейной всего лишь друзья, — фыркает Люцерис, впрочем, не без лёгкого налёта смущения. — Всегда ими были. Она мне сразу сказала, что предпочитает женщин. А я...       — А ты?.. — Эймонд подавляет желание сглотнуть, ввинчивает в себя самоконтроль до крови, лишь бы не выдать своего волнения, и надежды, и тоски.       Люцерис наклоняется вперёд с неожиданно дерзкой ухмылкой. И жарко шепчет Эймонду на ухо:       — А я предпочитаю тебя.       Конечно же, Эймонд ему не верит.       В его мыслях догадки чередуются быстрее, чем карты, тасуемые в колоде умелой рукой шарлатана: Деймон рассказывает Люцерису планы о том, как можно от него избавиться, воспользовавшись его чувствами; Эйгон, чтобы больше не спать с кинжалом под подушкой, сдаёт его чёрным, воспользовавшись его верностью; Люцерис точит меч, сверкая мстительным взором, снова и снова повторяя, что воздаст по заслугам за смерть Арракса и оскорбление матери. И список этот растёт, затягивая в водоворот почти всю их чёрно-зелёную семью, и идёт дальше. Вдовы и сироты, чьих мужей и отцов Эймонд спалил заживо в драконьем пламени, пока жёг замки Речных земель. Братья и сыновья тех, кого он сразил клинком в бою, или пронзил копьём, или застрелил из арбалета, или забил моргенштерном до кровавого месива. Друзья и соратники дезертиров, которых он приказывал вешать на деревьях и придорожных столбах.       “И это ещё не говоря о родственниках замученных до смерти военнопленных, попадавших ко мне в руки время от времени, особенно за последний год... Так много людей хотели бы уничтожить меня. Так много людей желают мне смерти”.       Он смотрит в бледную бездну чужих радужек — они кажутся почти серебряными в свете луны — но нет в них ни обмана, ни скрытой жажды мести. У Люцериса во взгляде лишь неподкупная, святая честность.       И видеть её почти так же больно, как получить нежный поцелуй в щёку.       Эймонд понимает, что не в силах более сдерживаться. Не в силах больше смотреть. Обхватывает лицо племянника ладонями и целует его основательно и смело, так смело, как не отважился бы никогда в жизни.       Нет, он не верит Люцерису. Не верит ни единому слову или жесту. Но поцелуи его от это не менее горячи.       Люцерис снова вклинивает бедро меж его ног, наваливается сверху горой, отвечает со страстью и огнём, но Эймонд кладёт ладонь ему на грудь, останавливая. На самом деле Эймонд готов трахнуться прямо здесь: в тени арочного проёма, в сумраке ночи, в полупьяном угаре. Его душа достаточно темна для тёмного удовольствия в таких тёмных коридорах, как этот.       Но не душа Люцериса.       Сомкнув веки единственного глаза на несколько кратких мгновений, Эймонд думает о том, что Люцерис — благородный, порядочный, чистый — не заслуживает быть взятым за углом, словно он ничего не стоит.       Словно он вовсе не значит для Эймонда целый мир.       “Нет, так нельзя, — его глаз распахивается хищно и зло. — Я возложу тебя на алтарь, как ягнёнка. Я распотрошу твою девственность до самых глубин. Вытащу из неё хребет. Вырежу из тебя невинность, как вырезают из тела наконечник стрелы — глубоко вонзив нож, до хрипа, до крика”.       — Ты пойдёшь со мной в спальню? — спрашивает Эймонд, отсекая любые пути отступления: и ему, и себе тоже. — Ты останешься со мной один на один? Это то, чего ты хочешь?       — Разорвать помолвку с одним из наиболее выгодных политических союзников у всех на глазах — недостаточно красноречивый жест?       Улыбка у Люцериса такая же мягкая и бесшумная, как и поступь несколько минут назад. Эймонд хочет его так сильно, что перед глазом начинают плыть багряные пятна. Ему почти физически больно отстраняться самому.       До покоев не так уж далеко, но нынче вечером путь кажется Эймонду раза в три длиннее. Нетерпение подстёгивает его шаг, его разгорячённую кровь, его разворошённые, точно угли в камине, чувства.       Открывая дверь, Эймонд всерьёз ожидает получить арбалетный болт в лоб или ощутить проволочный холод гарроты, врезающейся в кожу над кадыком. Однако в его комнате пусто. Ни рыцарей Деймона, ни наёмников, вообще никого. Лишь дружелюбно подрагивают огоньки свечей в подсвечнике на столе да пламя в камине обласкивает комнату приятным, оранжево-розовым отсветом.       Закрывая дверь, Эймонд всерьёз ожидает, что Люцерис воткнёт ему кинжал в почки. Или свернёт шею.       “Смачно так, с хрустом. И моё тело упадёт на пол безвольным мешком и останется там лежать до рассвета, пока его не найдут стражники или слуги. И тогда на Великом совете точно начнётся резня... Или нет? Кто знает, может, моя смерть принесёт всем только облегчение? Поспособствует тому, чтобы семья воссоединилась и обрела мир? Глупо было бы полагать, что за меня кто-то захочет отомстить. Разве только Коль... ах да, точно”.       Люцерис хватает его в ту же секунду, как дверь соприкасается с косяком, и крепко, очень крепко и настойчиво целует.       “Совсем... не то, чего я ожидал”, — думает Эймонд, едва успевая лихорадочно вздохнуть между одним поцелуем и другим.       Это так похоже на их поединок в руинах сторожевой башни, окутанной призрачной дымкой тумана. Люцерис целует широко и сильно, словно замахивается мечом от плеча. Старается компенсировать неопытность методичным усердием и упрямой целеустремлённостью. Его поцелуи — спелый гранат, тёмно-красный и разверстый, как только что нанесённая рана. Его поцелуи — вода ключевая после изнуряющего дня пути под палящим солнцем среди буро-оранжевых скал. Эймонд упивается движением чужих губ, тонет в ощущениях, словно в зыбучих песках.       И ждёт, всё ждёт, когда же лезвие врежется ему в шею.       Но пока этого не произошло, Эймонд намерен дорваться до любых прикосновений, какие только может получить. Забирает все поцелуи и укусы, ему предложенные. Позволяет Люцерису скользнуть руками на бока и огладить, и сжать, и с силой притянуть к себе. И хотя Люцерис целует напористо, всё же ему не удаётся спрятать юношеское, девственное смятение. Эймонд прикусывает его нижнюю губу и тут же щедро зализывает. Перехватить инициативу несложно — Люцерис будто этого только и ждёт.       В его запахе — там, за шлейфом доспехов и промокшего мехового плаща, за ноткой кедра и призвуком гранатового сока, за мылом, лошадиной шерстью, неистовым дождём и свежим потом — Эймонд чувствует страх. Нет, Люцерис совершенно не похож на невесту в брачную ночь, не со всей этой горой мышц и дерзостью во взгляде, но он похож на новобранца, впервые взявшего в руки копьё и вынужденного в тот же день идти в бой.       “А первый бой волнительнее прочих”.       Люцерис разгорячён, возбуждён и напуган. И ничего более очаровательного Эймонд просто не может себе представить.       Он трогает племянника везде, куда только в состоянии дотянуться: выпирающие шейные позвонки, сильные мышцы плеч, предплечий. Ведёт ладонью по твёрдой грудной клетке, оглаживает каменный пресс. Даже сквозь одежду тело Люцериса кажется будто отлитым из бронзы. У Эймонда сводит пах при одной мысли, как его мышцы будут ощущаться без неё. Он грубо хватает чужой ремень, на котором сбоку болтается пустая петля для ножен, и расстёгивает пряжку. Люцерис помогает ему разобраться с застёжками походного доспеха, вытряхнуть себя из варёной кожи и плотной ткани, расцвеченной драконьим алым и угольно-чёрным. Рубашка на нём немного влажная: похоже, блуждающая вокруг Королевской Гавани буря намеревалась промочить Люцериса до нитки.       Подцепив рубашку кончиками пальцев, Эймонд останавливается. Поднимает на Люцериса немигающий взгляд. Уже размыкает губы для последнего, финального вопроса — в конце концов, он не Эйгон, он не собирается делать что-то против чужой воли — но Люцерис кладёт ему ладонь на затылок и впечатывает в губы поцелуй так, как в иной ситуации мог бы впечатать кулак под дых. Эймонду кажется, что у него над головой смыкаются бушующие волны. Поцелуи пьянят не хуже, чем нектарное вино из Мирра. Они отрываются друг от друга только чтобы Люцерис быстро стащил с себя рубашку через голову и отбросил её в сторону. Решительно. Яростно.       Голод — необузданный, дикий — овладевает Эймондом, стоит ему только коснуться обнажённого торса, пересчитать ладонями чужие рёбра, скользнуть вверх до грудных мышц, а потом на руки.       “Седьмое, будь оно неладно, пекло...”       Руки Люцериса увиты канатами мышц. На ощупь они крепче камня. В них жаром отдаётся какая-то по-настоящему драконья мощь. Эймонд разрывает поцелуй, просто чтобы собственным глазом увидеть то, что осязает. Ему кажется, ещё немного — и он растопится в лужу, как кубик льда, брошенный на разогретый полуденным солнцем камень. Желание ощутить эти руки — эти сильные ладони, и выпирающие костяшки, и энергичные пальцы — всем телом, и снаружи, и внутри, слишком велико, чтобы его можно было терпеть.       “Проклятье, если я так реагирую всего лишь на руки, боюсь представить, что со мной случится, когда я доберусь до того, что у него в штанах...”       Люцерис кладёт ему ладонь на стык между плечом и шеей, поглаживает ключицу большим пальцем.       — Ты дьявольски красив, Эймонд, — шепчет он, — ты знаешь об этом?       Эймонд знает лишь то, какого отвратительно грязного цвета был шов на лице все те долгие месяцы, что заживала рана, пока он не распорол её заново уже сам, чтобы вставить туда сапфир, какими жуткими стали швы после этой его выходки. У Эймонда перед мысленным взором не зеркальное отражение его притягательного тела, выкованного на наковальне фехтования Кристоном Колем, не черты его лица, словно взятые из древних гравюр, сделанных в те времена, когда люди были во стократ красивее, не его чистота и аккуратность, ставшие дворцовыми присказками. У Эймонда перед мысленным взором чужие лицемерные улыбки и брезгливые шепотки за спиной, обсуждающие его увечье.       Однако подняв голову, Эймонд обнаруживает, что Люцерис смотрит на него не с насмешкой или провокацией. В его зрачках плещется восхищение.       Быть может, вперемешку с ужасом.       Эймонду всё труднее продолжать не верить тому, что он видит и слышит от своего злейшего врага. Всё труднее сохранять контроль перед всепоглощающей васильковой честностью.       Следующий поцелуй ложится на губы расплавленным золотом, выжигает страстью. Увлёкшись, Эймонд не сразу обращает внимание, что Люцерис уже расправился с застёжками на его одежде и теперь пытается её стащить. Парадная, миртово-чёрная, похожая на доспех, она падает на пол деталь за деталью. Люцерис раздевает их обоих, не останавливаясь ни на секунду, даже когда дело доходит до брюк. Или, может быть, особенно когда дело доходит до них.       Только повязку на глаз Эймонд снимает сам.       Череда обрывочных поцелуев — колючих от чужой щетины — прерывается, стоит им только обнажиться чуть ли не до самых костей. Свет свечей и яркие отблески каминного пламени обрисовывают одного перед другим во всех подробностях. Люцерис окидывает Эймонда горящим взглядом и лихорадочно облизывает губы. При этом скулы у него алеют не хуже заката.       И тогда Эймонд, хищно вздёрнув уголки губ, толкает его на постель.       Во всём облике Люцериса сквозит нервозность и предвкушение. Но и страх тоже. Он даже не скрывает, что ждёт от Эймонда боли, безумия, жестокости. Ждёт, что с него сорвут девственный покров вместе с кожей. Люцерис готов к этому.       И в готовности сей — неумолимая сила, скрытая от глаз, будто клинок в рукаве.       Эймонд прищуривается. Нет, он не может действовать в соответствии с тем планом, на который Люцерис настроился. Это означало бы дать хорошо заточенное оружие ему прямо в руки. Оружие, которое Люцерис непременно использует против него же.       “И как мне тогда выбить почву у тебя из под ног? Какими способами уничтожить всю твою готовность?..”       — Передумал? — нетерпеливо подначивает Люцерис, выставляя Эймонду нервно-дерзкую улыбку так, как убийца выставляет нож.       Эймонд ласково скалится в ответ и жадно целует. В памяти всплывает размеченная доска для игры в кайвассу, а потом — испещрённые мелким шрифтом трактаты по тактике, стратегии, воинскому искусству.       Идея, как обезоружить Люцериса, приходит следом практически мгновенно.       Эймонд отвлекает его беспорядочными поцелуями, пока не оказывается сверху, седлая. И тогда поцелуи становятся горячее. Он наощупь находит небольшой флакон с маслом между матрасом и деревянным бортиком кровати. Тихо щёлкает крышкой. Не в первый раз Эймонд благодарен брату за такой удобный подарок — флакон можно откупорить одной рукой. Другую он пристраивает у Люцериса на затылке, вплетает пальцы в короткие крупные кудри. И целует без остановки. Пылко и властно. Целует, чтобы отвлечь от того, как заводит свободную руку за спину и начинает спешно подготавливать самого себя.       Он действует бесцеремонно и грубо, вгоняет перепачканные маслом пальцы, насколько удаётся вывернуть запястье. Растягивает. Сейчас его мало заботит собственный комфорт, однако его до крайности заботит намерение застать Люцериса врасплох, лишить любого козыря, какой тот мог ещё припрятать. Эймонд не может позволить себе потерять преимущество этой маленькой внезапной атаки. Поэтому он вынимает пальцы, выливает ещё немного масла на ладонь и, не переставая целовать Люцериса, смыкает её вокруг его члена. Люцерис издаёт какой-то задушенный звук: нечто среднее между писком и вздохом. Разорвав поцелуй, он поднимает на Эймонда изумлённый, полный немых вопросов взгляд, когда тот бесстыже ведёт по всей длине, размазывая масло сильными, размашистыми движениями.       Чужие пальцы ложатся Эймонду на бёдра и непроизвольно сжимают до синяков. Будто Люцерис пытается подобным образом удержаться от обморока. Его хватка крепка и отчаянна. Так иной несчастный, быть может, схватился бы за край обрыва в миг до неизбежного падения в пропасть.       Лоб сталкивается со лбом. Тяжёлое дыхание опаляет кожу и распаляет желание. Люцерис смотрит вниз, на скользящий вверх-вниз кулак Эймонда. Скулы у него столь же алые, как и дракон Таргариенов на гербе Рейниры. Глаза широко распахнуты. Рот удивлённо, привлекательно приоткрыт. Но Эймонд не даёт ему времени на осознание. В своей атаке он идёт до конца, когда, приподнявшись, направляет в себя его член.       Плохая подготовка даёт о себе знать: боль настигает сразу. Но оно стоит того. Оно стоит любой боли, понимает Эймонд, когда Люцерис вскидывает на него ошарашенный взгляд. И стонет. Стонет так беспомощно и сладко, что от этого можно потерять рассудок.       На дне зрачков Люцериса — абсолютное неверие, полнейший шок. Эймонд хищно впитывает его беззащитность, отвлекает себя чужой уязвимостью и горящими скулами.       Лицо племянника перекашивает от наслаждения, пока Эймонд опускается на него. Получается не сразу: два дюйма вниз, один вверх — и по новой. Краткими движениями. Эймонд быстро смаргивает боль, не давая себе даже секундной передышки. Он насаживается сквозь силу. Для него гораздо важнее сохранить эффект неожиданности и обезоружить Люцериса, чем получить удовольствие самому. Эймонд сжимает челюсти и давит болезненный хрип в зачатке. Ему кажется, что он — одна из тех нанизанных на иглу бабочек, которые Хелейна коллекционирует у себя в покоях.       Думать получается с трудом, в особенности когда Люцерис так красиво заламывает брови и стонет за них обоих. За обоих потому, что сам Эймонд упрямо молчит, даже опустившись наконец ниже некуда и начав двигаться. Мрачное удовлетворение накрывает его с головой, стоит Люцерису инстинктивно толкнуться навстречу раз, и ещё, и снова. Его руки скользят по Эймонду с лихорадочным восторгом: то взмывают по бокам до рёбер, то сползают вниз до самых колен, пока не успокаиваются на линии пояса. Эймонд мельком думает о том, какие у племянника на славу сильные руки, и как ему нравится, что они сжимают его там, где сжимают. Он не может устоять перед искушением и коротко целует Люцериса в уголок губ, но тот, слишком поглощённый новыми телесными впечатлениями, не отвечает.       Они находят общий ритм быстрее, чем можно было бы ожидать. Даром что враги. Люцерис выстанывает какую-то чушь, когда их движения становятся более жёсткими и неумолимыми. Злое ликование завладевает Эймондом при виде чужой беспомощности, столь откровенной и манящей. Ему всё равно, если он сотрёт себя внутри до крови.       Важен только Люцерис, его перекошенное от блаженства лицо и их восхитительная вражда.       В какой-то момент Эймонд чуть меняет позу, и тогда следующий же толчок навстречу внезапно попадает по самому сладкому месту внутри него. Эймонд теряет самоконтроль подобно тому, как если бы меч выбили у него из рук во время поединка, и всхлипывает. До стального скрежета сосредоточившись на том, чтобы перехитрить Люцериса и отобрать у него всякое преимущество, Эймонд напрочь позабыл, что может получить от их близости не только пронзительную боль.       Он цепляется за чужие плечи в полуобъятии и замирает, давясь ощущениями. Люцерис со совершенно ошалелым выражением глаз всматривается ему в лицо и зовёт:       — Эймонд?..       Самоконтроль возвращается. Смыкается внутри, точно стена щитов перед отражением вражеской атаки. Эймонд стискивает зубы и вновь принимается выписывать рваные восьмёрки. Член Люцериса задевает заветную точку на каждом спуске, но он больше не позволяет себе ни единого звука. Лишь прислоняется лбом ко лбу и зажмуривает единственный глаз. Не потому, что это больно. Семеро, нет. Это жарко.       — Эймонд, подожди.       Просьба не останавливает, но, напротив, подстёгивает Эймонда двигаться с ещё большим ожесточением, чем прежде. Только вот Люцерис теперь не толкается ему навстречу и возмущённо шипит:       — Да подожди ты!       В следующий миг Эймонд чувствует, как комната вокруг переворачивается. Его опрокидывают на спину и вжимают в постель. Люцерис горой нависает сверху. Крепко сжав запястья Эймонда, он пригвождает их к простыням, не давая возможности ни оттолкнуть, ни ударить. Его красивые рельефные мышцы поблёскивают от пота в свете пламени, вьющегося в камине.       Они оба больше не двигаются. Лишь сверлят друг друга взглядами, не сулящими ничего хорошего. Холодная, провоцирующая усмешка растягивает губы Эймонда. Вызов сверкает в одиноком зрачке живого глаза и в мертвенном — сапфирового. Он готов к тому, что Люцерис оттрахает его до мяса. Готов к мести, к невыносимой боли, к любому насилию. Даже к смерти готов. В конце концов, Люцерис сильней и теперь, когда Эймонд зажат и обездвижен, шансов избежать расправы нет никаких.       Эймонд готов буквально ко всему, но только не к тихому, умоляющему:       — Мне бы очень хотелось услышать тебя снова. Хотя бы ещё один раз.       Смысл чужих слов доходит до Эймонда как-то по-смешному медленно. Он непонимающе моргает.       “Это не... это не то, чего я... совсем не то”.       — Я не был уверен, что тебе это тоже нравится, — Люцерис сглатывает. — У тебя было такое безучастное лицо, а потом ты... потом я услышал этот звук. И понял, что да, нравится. Мне хочется услышать тебя ещё раз. — Он судорожно вздыхает. — Мне нужно услышать тебя ещё раз. Чтобы точно знать, что мне не показалось. Пожалуйста, Эймонд. Пожалуйста, отставь свой непрошибаемый самоконтроль в сторону хотя бы на минуту.       Эймонд вперяет в него свой сапфировый взгляд.       — У меня есть самоконтроль и гордость, Люк, — произносит он ровно. — Но это всё, что у меня есть.       Взгляд Люцериса наполняется какими-то необъяснимыми чувствами. И прежде, чем Эймонд успевает сказать что-либо ещё, он садится, ловко подхватывает его правую ногу и притягивает к себе, чтобы тут же прикоснуться губами к внутренней стороне лодыжки. Поцелуй порывист, но вдумчив и взвешен. Вероятно, именно поэтому такое простое — целомудренное даже — действие рождает в Эймонде столь дикую растерянность. Вся его готовность к самому худшему рассыпается точь-в-точь как жемчуг с порванного ожерелья.       Подарив ему маленькую, честную улыбку, Люцерис прижимает его стопу к собственной груди. Туда, где гулко стучит сердце. Оно отдаётся в кожу и плоть мощными ударами.       “Такое... сильное”, — думает Эймонд.       И кажется, это единственная связная мысль, на которую он сейчас способен.       — Ты слышишь, как оно бьётся? — спрашивает Люцерис, на что получает безмолвный кивок. — Так знай же, Эймонд, запомни это на всю свою грёбаную жизнь: у тебя есть самоконтроль, гордость и моё сердце. Оно принадлежит тебе без остатка, конченый ты ублюдок. Оно твоё всецело. Отныне и вовеки.       Эймонда бросает в жар. Резко и безжалостно. Внезапно он чувствует себя таким уязвимым. И дело вовсе не в том, что он обнажён и лежит с разведёнными бёдрами под мужчиной, засадившим ему по самые яйца. Дело в нежности, с которой на него взирает Люцерис.       “Лучше бы он ударил меня ножом — это было бы куда милосерднее”.       Ему приходится прикрыть глаза предплечьем, потому что выносить пробирающий до костей взгляд Люцериса он больше не в силах. Признание превращает Эймонда в паутинку, дрожащую на ветру. Оно звучит как самая настоящая правда.       “Язви его Семеро, я ведь не так глуп, чтобы довериться подобным речам? Ведь нет же?..”       Быть может, Люцерис чувствует его сомнение — или читает мысли? — потому что он практически сразу добавляет:       — Прошу тебя, Эймонд. Позволь мне услышать. Позволь убедиться, что тебе всё это нужно так же сильно, как и мне.       В тоне Люцериса — откровенная мольба. И ужас.       И отчаянная, страдальческая надежда.       “Какой знакомый букет”, — думает Эймонд, мыслями неизбежно возвращаясь в тот страшный вечер харренхолльской блокады.       Нет, он не верит Люцерису. Ни единому проклятому слову. Эймонд собирается с духом и убирает предплечье с глаз.       И решает поверить вопреки тому, насколько явно он не верит.       — Где же ты был весь этот кошмарный год? — вопрошает он, протягивая Люцерису руку. — Иди уже сюда.       Люцерис закидывает себе на плечо его ногу, чтобы легче было склониться. Поза у Эймонда открытая до невозможности, но его это не заботит. Подавшись навстречу, он ловит губы Люцериса где-то на полпути. Неловкие, алчные, калечащие рот поцелуи. Зажмуренные глаза. Тяжёлые, возбуждённые вздохи. Эймонд рвано всхлипывает, когда Люцерис толкается на пробу. Медленные, тягучие толчки, полные неуверенности и решимости одновременно. Теперь, когда Эймонд отшвырнул самоконтроль прочь, любое движение внутри ощущается раза в три сильнее. Он не может вспомнить, бывал ли вообще к чему-либо настолько чувствителен. В иной ситуации это его испугало бы, но сейчас Эймонд слишком увлечён каждым новым толчком, чтобы думать о чём-то ещё. От Люцериса пахнет кедром и свежим потом, похотью и бурей. Он мощный, красивый и статный. И он сводит Эймонда с ума вот уже который год, но нынче ночью — в особенности. Они крепко сплетаются конечностями, двигаясь в едином ритме.       Никаких амбиций, никакой мести, никакого обмана. Только два человека, отчаянно нуждающиеся друг в друге.       Размеренные толчки вскоре сменяются быстрыми, крупными и размашистыми. В лице Люцериса больше нет той самой незавершённости, которую Эймонд разглядел во время ужина, сдобренного белым флагом. Он хватается за плечи и шею племянника, царапает его лопатки. Яростно подаётся навстречу каждому движению. Стоны Эймонда тихи и надрывны. Однако ему самому, державшемуся за самоконтроль всю сознательную жизнь, словно за мачту во время шторма, они кажутся оглушительными.       У Люцериса от его стонов, похоже, окончательно срывает резьбу. Член внутри — Эймонд чувствует — становится ещё твёрже, хотя это едва ли возможно. Люцерис вбивается вперёд снова и снова, то срываясь на рычание, то на какие-то бессвязные комментарии, превращающиеся в низкие стоны. Быть может, если Эймонду не померещилось, там проскальзывает парочка нежных комплиментов вперемешку с обещаниями лютой смерти. Но Эймонда это не заботит.       Он чувствует себя крепостными воротами, по которым долбят тараном со всей силы. Чувствует себя осаждённым городом, объятым огнём.       “Но ни один город не горел в пламени Вхагар так, как, мне кажется, горит сейчас моя кровь... Впрочем, задница горит не меньше”.       Их воинственный ритм, их свирепые движения навстречу друг другу внезапно обрываются. Люцерис замирает на особенно сильном толчке и хмурится, явно чего-то не понимая. Эймонд шипит и ёрзает, отчаянно желая, чтобы он продолжил, пока наконец не чувствует влагу внутри.       — Это... — произносит Люцерис растерянно. — Это... — Непонимание на его лице начинает сменяться эйфорией. — Так вот что это такое.       Эймонд еле слышно вздыхает, больше не чувствуя прежней твёрдости внутри. Ему почти досадно, что он сам ещё не кончил, но выражение лица Люцериса моментально завладевает всеми его мыслями, тут же заставляя забыть о собственном неудобстве. Замешательство, просветление, глубокое удовольствие от первой близости — букет столь ярок, что слепит глаза. Ради такого зрелища Эймонд стерпел бы что угодно. Он вгрызается в чужое наслаждение подобно змее, вонзающей клыки в мышь. Впитывает его, как бинты впитывают кровь. И надёжно прячет в недрах своей души. Тщательнее, чем сокровище.       Положив подрагивающие от возбуждения ладони Люцерису на щёки, Эймонд скупо целует его в лоб и произносит нарочито небрежным тоном:       — Поздравляю. Теперь ты мужчина. А теперь слезь с меня.       Люцерис послушно выходит и отодвигается немного в сторону.       — Я... погоди. — Его взгляд скатывается с лица Эймонда на его тяжело вздымающуюся грудь, потом — на всё ещё крепко стоящий член. — Ты не закончил.       Пожав плечами, Эймонд тянется за флаконом с маслом, чтобы догнаться рукой по-быстрому. Люцерис перехватывает его запястье до того, как он успевает себя обхватить. В единственном зрачке Эймонда вспыхивает настороженность. Как у собаки, которую никогда не гладили.       — Наслаждайся оргазмом, Люк, — бросает он. — Я могу о себе позаботиться.       — Да, но я тоже могу о тебе позаботиться, — возражает Люцерис.       Эймонду становится неуютно и жарко одновременно. Уязвимость начинает покалывать под кадыком. Люцерис тем временем продолжает:       — Ты можешь сделать то же самое со мной. В смысле, ты можешь трахнуть меня. И тогда тебе тоже будет приятно.       “Поистине заманчивая перспектива”.       От неё у Эймонда сводит челюсть в предвкушении. Он бы этого хотел. Семеро, как бы он этого хотел: разложить Люцериса, разобрать его на части и заставить терять рассудок от всего, что он может ему дать. Эймонд прикрывает глаз, прислушиваясь к своим ощущениям. Кровь кипит, требуя высвобождения. Огонь, судя по всему, поселился у него прямо в лобковых костях.       — Нет, — выдыхает Эймонд на грани стона; его возбуждение почти болезненно. — До финала мне осталось совсем чуть-чуть. В таком состоянии у меня попросту не хватит терпения тебя готовить. А потом не хватит возможности оттрахать как следует.       — Тогда... вот, иди ко мне.       Люцерис помогает ему сесть, а затем обнимает со спины. Его щетина приятно колет шею, когда он оставляет быстрый поцелуй за ухом. Эймонда ведёт уже от одного этого жеста, не говоря уже обо всём остальном. Одну руку Люцерис кладёт ему поперёк груди, другой подхватывает флакон и, вылив немного масла себе на ладонь, смыкает вокруг его члена. Поза удобная, Люцерису не приходиться выворачивать запястье под неестественным углом.       “В иной ситуации он мог бы дрочить так самому себе... ох”.       Темп задан быстрый с самого начала. Эймонд не может удержаться от стона. Горячее дыхание в загривок только подливает масла в огонь. Как и вид тренированных мускулистых рук, так усердно работающих над его наслаждением. Эймонд кусает губы, желая толкнуться навстречу, но объятия Люцериса не в меру крепки. Эймонду остаётся только отдаться его заботе, закинуть руку за голову и с остервенением, до боли сжать копну тёмных кудрей, цедя проклятия сквозь зубы. Он заворожённо смотрит на руку Люцериса: рельефное плечо с крупными мышцами, предплечье с выступающими венами, широкое запястье, энергичные пальцы, сомкнутые в кулак вокруг его члена.       “Пропади всё пропадом...”       Эймонд давится хриплым, низким всхлипом, изливаясь Люцерису на ладонь. Больше всего на свете он хотел бы кончить от этих пальцев внутри себя.       Дыхание, тяжёлое и частое, постепенно замирает на его устах. Он с облегчением откидывается назад, вжимается спиной Люцерису в грудь. Ему кажется, будто он — пушинка, летящая на хорошем ветру.       “Боги, я не чувствовал себя так хорошо с тех пор, как... вообще никогда”.       Люцерис целует его в плечо, в шею, в висок. Ничего не говорит. Только мягко поглаживает рукой по рёбрам, прежде чем отстраниться.       Когда он поднимается с постели и подбирает одежду, Эймонд чувствует неожиданный укол тревоги. Он нащупывает под подушкой кинжал и бесшумно вытаскивает. Лезвие заточено острее некуда. Рукоять ложится в ладонь как родная.       “Если ты сейчас попытаешься уйти, Люк, клянусь всеми богами, я метну его тебе в спину. Даже не вздумай. Не после... не после всего”.       Эймонд подкидывает кинжал вверх и ловко ловит за самый кончик. Отводит руку немного назад, готовясь к броску. Ждёт, когда же Люцерис направится к дверям. Ждёт, отринув любые эмоции, закрывшись от них щитом самоконтроля. Ждёт, зная, что потом этим же кинжалом разрежет себе все вены на теле. Однако вместо того, чтобы начать одеваться, Люцерис собирает их разбросанную по полу одежду и аккуратно складывает на резной стул возле высоких окон. Затем вытаскивает несколько поленьев из дровницы у камина и подбрасывает в огонь. Подходит к столу и берётся за графин.       — Вода, что ли? — спрашивает он, не оборачиваясь.       — Если хочешь вина, комната Эйгона, второго своего имени и прочее дерьмо, дальше по коридору.       Убедившись, что племянник уходить не собирается, Эймонд опускает руку и начинает играть с кинжалом. Просто чтобы немного успокоить растравленные нервы. Люцерис что-то роняет со стола, кажется, одну из книг — то ли “Предупреждение фехтовальщику”, то ли “Философию атаки”, Эймонду не удаётся разглядеть тонкое тиснение букв в полутьме — и шипит ругательства вперемешку с извинениями. Наконец он возвращается обратно с наполненным кубком.       — Держи.       Кинжал замирает в руках. Эймонд вперяет в Люцериса нечитаемый взгляд.       “Пытается меня отравить? Думает, что я потерял бдительность? Манипулирует мной? Проверяет?”       Люцерис демонстративно отпивает из кубка, а потом отдаёт его Эймонду.       — Если это яд, я изойду здесь пеной вместе с тобой.       Эймонд пробует. На вкус — обычная вода. Он осушает кубок. За всеми ощущениями разгоревшейся ночи он и не заметил, как сильно ему на самом деле хотелось пить. Люцерис тем временем вновь устраивается на постели, забирает у него из рук и пустой кубок, и кинжал и убирает их подальше. Улыбается немного измождённой улыбкой. Так мог бы улыбнуться тот, кто преодолел мили в жгучей, сдирающей кожу со стоп спешке, лишь бы добраться на место к сроку.       — Я... всерьёз опасался, что не успею до начала Великого совета. Было бы очень горько... не успеть увидеть тебя. Деймон сказал, что ты будешь первым, кого он убьёт, если всё пойдёт скверно.       — Он может попытаться, — кивает Эймонд. — Уже пытался, — добавляет он, вспоминая рёв драконов, густые облака и блеск Тёмной Сестры за секунду до того, как лезвие должно было войти ему в оставшийся глаз.       — Я рад, что у Деймона ничего не вышло над Божьим Оком. Рад, что ты жив. И ещё больше рад тому, что наконец-то оказался в твоей постели. Наконец-то.       Эймонд думает обо всех им убитых на поле боя, замученных в камерах, сожжённых в драконьем огне, отправленных на виселицу.       “Едва ли кто-то в трезвом уме обрадуется, что человек, всё это сотворивший, чудесным образом выжил в смертельном поединке”.       Он вспоминает всех тех, с кем делил ложе последние лет пять. Не их прикосновения или поцелуи, нет. Он вспоминает чужой страх. В начале, в процессе и особенно в конце. Кого-то пугало его увечье, кого-то — репутация. Одни страшились его гнева, другие — спокойствия. И каким бы хорошим любовником Эймонд ни старался быть, никто никогда не радовался, очутившись у него в постели. Он поворачивает к Люцерису своё бледное нечитаемое лицо, выставляет непробиваемое выражение. Говорит:       — Раз так, то ты безумен.       — Ах, если бы, — вздыхает Люцерис. — Всё гораздо хуже: я влюблён. — Его взгляд внезапно наливается сталью. — Однако это не значит, что я не убью тебя, если того потребует долг. Если завтра на Великом совете ты поднимешь руку на кого-то из моей семьи, я сломаю тебе хребет.       Мысль о сломанном позвоночнике вызывает в Эймонде не совсем те эмоции, какие могли бы возникнуть у любого другого человека. Предвкушение. Жар. Азарт. Он дарит племяннику провоцирующую усмешку.       — Если тебе так не терпится сразиться со мной — снова — и проиграть — снова — только скажи. Кстати, как рука? Быстро срослась?       — А, ты об этом? — Люцерис вскидывает сломанную год назад руку и сжимает в кулак, с нахальством демонстрируя точёные рельефные мышцы; у Эймонда от этого зрелища опять занимается пожар в чреслах. — Да вроде ничего. С мечом обращаюсь не хуже, чем раньше. И с копьём. И с луком. И с молотом тоже.       Эймонд не может противиться желанию ощутить всю эту мощь собственной кожей. Тянется вперёд и кладёт руку Люцерису на предплечье, скользит по мышцам вверх, минуя локтевую ямку, ощупывает, давит, оглаживает. Ему кажется, будто он прикасается к нагретому мрамору.       — А ты зря времени не терял.       — Ещё бы. После того, как чудом спасаешься из пасти Вхагар, сложно, знаешь ли, терять время зря. — Люцерис придвигается ближе, подставляясь под чужие прикосновения, кладёт ладони Эймонду на бока, отсчитывает кубики пресса, соскальзывает вниз на тренированные бёдра. — Да ты и сам мог бы стать прекрасным натурщиком для любого скульптора. В тебе неисчерпаемый колодец скрытой силы. И вообще, в тебе много скрытого, даже я бы сказал, скрытного. — Люцерис поднимает на него зажжённый новой волной похоти взгляд. — Кстати об этом. Почему ты, ну... не трахнул меня? В самом начале, я имею в виду. Я думал... Разве это не то, чего ты хотел?       Эймонд пожимает плечами.       — Я мог это сделать.       — Ты можешь. Трахнуть меня. Ты не мог, а можешь. Сейчас, пока впереди ещё целая ночь. Мне... мне бы очень хотелось сохранить твои прикосновения в памяти на тот случай, если завтра на Великом совете всё пойдёт хуже некуда.       Эймонд фыркает.       “Если бы кто спросил моего мнения, то я бы ответил, что всё и так пойдёт хуже некуда, без каких-либо если”.       Люцерис воспринимает его фырканье по-своему.       — Разве ты не хочешь владеть мной? — спрашивает он чуть ли не с обидой.       Эймонд толкает его, заставляя упасть спиной на постель, а сам нависает сверху.       — Я хочу сжечь тебя заживо, — признаётся он, выдирая из себя искренность, как мог бы выдернуть стрелу из плеча. — Хочу отрубить тебе голову и положить её в красивую, инкрустированную всякими драгоценностями шкатулку, напихать сверху ароматных трав, чтобы заглушить зловоние крови, и отправить твоей матери в качестве подарка. Вот было бы забавно увидеть её лицо сразу после того, как она открыла бы крышку... Ещё я хочу целовать тебя до тех пор, пока не сотру собственные губы в мясо. И каждый день смотреть в твои чистые глаза, пока смерть не заберёт меня в могилу. Я хочу, чтобы ты страдал так же, как страдал я все те месяцы, пока заживал глаз. И в то же время я хочу, чтобы ты не страдал никогда. Не ведал ни боли, ни беды. Чтобы ты был счастлив. Но хочу ли я владеть тобой? Как вещью, что ли? О таком владении ты говоришь? Если так, то нет, Люк. Этого я не хочу. Ты мне враг, а не раб.       Смущённая улыбка вздёргивает уголки губ Люцериса вверх. Он разводит перед Эймондом колени, заставляя его упасть сверху. Прямо как тогда, на берегу Залива Разбитых Кораблей. Разница единственно в том, что нынче они обнажены друг перед другом и телом, и сердцем.       — Честно говоря, я полагал, что ты окажешься собственником. Меня удивляет, что это не так.       — Если бы я был собственником, то тогда я бы убил Эйгона и забрал его корону, сделал бы Хелейну своей женой, близнецов — своими детьми, а у тебя вырезал бы глаз. Или даже оба. Ты видишь, чтобы произошло хоть что-нибудь из этого?       — Я вижу мужчину, которого желаю почувствовать внутри прямо сейчас. Это то, чего хочу я. Чтобы ты лишил меня девственности всеми возможными способами.       И Люцерис тянется вверх, чтобы поцеловать Эймонда, а Эймонд отвечает. Не может не ответить. Не может противиться ни ему, ни себе.       Эймонду кажется, что в комнате остаётся лишь звук дыхания Люцериса, во рту — вкус его языка, в носу, горле и лёгких — кедровый запах, смешанный с дыханием осени, надвигающейся с Севера. Их поцелуй ленив и неспешен, однако он распаляет обоих не меньше, чем неистовые укусы. Эймонд думает о том, сколько раз он мечтал уложить Люцериса на лопатки и почувствовать, как обнажённые бёдра сжимают его бока. Он никогда не верил, даже не надеялся, что это и вправду произойдёт.       Быть может, вот почему происходящее так жалит его изнутри.       — Повернись на бок, — шепчет он. — Для первого раза оно будет легче.       — Я смогу видеть твоё лицо?       “Изувеченную, изуродованную тобой маску, а не лицо, ты хотел сказать?”       — Если захочешь — да.       Они устраиваются поудобнее. Эймонд ложится таким образом, чтобы оказаться к Люцерису зрячей стороной. Опирается на локоть, чуть возвышаясь, создавая угол. Теперь у него есть прекрасная возможность внимательно наблюдать за любой эмоцией на лице племянника, а у племянника, стоит ему только слегка повернуть голову, — наблюдать за ним. Свободной рукой Эймонд разбирается с флаконом, а затем ведёт умасленными пальцами вдоль чужого бока, пересчитывает рёбра, останавливается на бедре. Люцерис кидает на него потемневший от желания взгляд и нетерпеливо сдувает со лба упавшие кудри.       — Не думаю, что тебе нужно разрешение, — произносит он, поторапливая, — но просто чтоб ты знал: ты можешь делать всё, что хочешь. Что угодно. Абсолютно.       Эймонд молча соскальзывает Люцерису меж ягодиц, оглаживает вход. В его движениях нет спешки или настойчивости. Лишь скупая, холодная забота. Иной у Эймонда никогда не было. Он осторожно проникает внутрь на фалангу и следит за реакцией. На скулах племянника пылают страх и предвкушение; в зрачках светится нервозность; тело подрагивает от отчаянной попытки расслабиться. Его дыхание тяжелеет с каждой секундой. Голубые радужки в полумраке кажутся по-таргариенски лиловыми. Эймонд проталкивает палец глубже и останавливается.       “Седьмое пекло, так туго...”       От одной мысли о том, чтобы оказаться внутри, Эймонд неизбежно и стремительно твердеет. Ему приходится добавить ещё масла.       “В конце концов, я ведь не хочу испортить первое впечатление, верно? С пытками то же самое. Будешь действовать как мясник — ничего не добьёшься. Здесь нужно терпение, аккуратность. Пытки, фехтование и секс — вот поистине ювелирная работа”.       Эймонд вспоминает своих предыдущих любовников — мужчин и женщин — которые ложились с ним не без страха во взгляде, а уходили... впрочем, не без страха тоже, но удовлетворённые. Потому что Эймонд был хорошим любовником. Несмотря на репутацию чудовища.       Быть может, вопреки ей.       Он продолжает проникать внутрь Люцериса пальцами, но не слишком глубоко. Ласкает стенки. Медленно, но верно раскрывает, пока тот в смятении хмурится и кусает губы. Зрелище краше некуда. Эймонд наклоняется вниз и мажет губами Люцерису по виску. Ему не нужно время, чтобы найти тот самый заветный комочек. В конце концов, девственник здесь не он. От прикосновения к нужной точке Люцерис резко выгибается и ненароком бьёт затылком Эймонда в челюсть. Тот шипит: сначала от неожиданно яркой боли, затем — от привкуса крови во рту. Кажется, он прикусил себе щёку во время удара.       — Что... что ты сделал?       Голос Люцериса дрожит, точно воздух над костром. От былой вменяемости не остаётся и следа. Внезапно он выглядит таким юным и невинным, что у Эймонда начинает отказывать рассудок. Он хищно скалится, толкаясь пальцами снова в то же место.       — Ты об этом?       — Будь оно всё... проклято, — беспомощно стонет Люцерис, потираясь щекой о подушку; его тело инстинктивно подаётся навстречу каждому новому движению внутри. — Если бы я знал, каково это, мы бы переспали ещё на башне. А может, даже раньше. И зачем я столько ждал?.. Мы могли заниматься этим всю войну! Во имя всех старых и новых богов, почему мы не занимались этим всю войну?!       — Не знаю. Были слишком поглощены планированием мести?       — Ах, да, точно, — Люцерис шумно выдыхает, прижимаясь к груди Эймонда спиной и кидая на него просящий взгляд через плечо. — Но ведь одно другому не помешало бы, а?       Несколько секунд Эймонд смотрит в ответ, будто зачарованный, а затем стремительно сокращает расстояние и заполошно целует. Люцерис резко хватает его за волосы на затылке и притягивает ближе, грубо перехватывая инициативу. Кожу головы болезненно печёт от суровой хватки, а губы горят от укусов, но Эймонду безмерно нравится эта маленькая демонстрация силы. Он вытаскивает пальцы и смазывает себя быстрыми, спешными движениями. Член в кулаке кажется каменным. От прикосновения к нему голова идёт кругом и в глазу темнеет.       — Давай же, — подначивает Люцерис ему в губы.       Пристроившись, Эймонд наконец толкается внутрь.       — Ох, — выдыхает Люцерис, запрокидывая голову, — я думал, оно легче пойдёт.       — Нет, — цедит Эймонд, останавливая себя силой воли и сдавая назад, хотя его тело отчаянно не хочет этого делать.       Он входит плавными, короткими движениями. Достаточно осторожными, чтобы это не было больно. И достаточно медленными, чтобы сойти с ума самому.       “Было бы куда проще на всё наплевать и ворваться в тугое нутро сквозь силу. Бьюсь об заклад, Эйгон так бы и поступил. — Всё внутри на миг скручивается от отвращения. — Скорее небо рухнет, чем я уподоблюсь этому жалкому куску драконьего дерьма”.       Эймонд стискивает зубы и продолжает в том же темпе до тех пор, пока не оказывается внутри полностью. И тогда оба они вздыхают с облегчением. Эймонд замирает, давая Люцерису время приспособиться.       — Меня как будто распирает изнутри, — жалуется Люцерис примерно тем же тоном, что часа три назад жаловался на разбитые грязью дороги.       — Больно?       — Нет, просто странно. Странно, туго и... — Люцерис закусывает губу, — ...горячо. Но по большей части туго и как будто впритык. Понимаешь? Я чувствую себя таким... растянутым вокруг твоего члена? Семеро, это дико. Почему сейчас потребовалось столько времени?       То, как внезапно Люцерис сменил тему, выбивает Эймонда из колеи.       — Что ты имеешь в виду? — он отодвигается немного назад и делает первый долгожданный толчок.       Люцерис стонет, сгребая в кулак простынь перед собой.       — Тебе далось это так легко, когда ты оседлал меня... — возражает он между одним шумным выдохом и другим; непонимание на его лице практически сразу сменяется острым огорчением. — У тебя был мужчина.       Эймонд толкается снова — не сильнее, но резче. Кивает:       — Год назад. Может, полтора.       Люцерис хватает его за ягодицу, требуя большего. В его стонах — опаляющее желание, низкие ноты, драконий голод. Он задыхается от заданного ритма, но всё равно спрашивает:       — Значит, у тебя не было недавно других мужчин?       — Люк, после нашей прошлой встречи на башне у меня не было вообще никого.       “Разве мог я возлечь с кем-то другим после всей той нежности, которой ты меня ранил?”       Порой Эймонду кажется, что он всё ещё чувствует поцелуй годичной давности на щеке.       — Но ты... о-ох. Ты сделал это так... Ты просто сел на меня без каких-либо проблем! Если у тебя никого не было вот уже год и ты, видно, не готовился заранее, как тогда тебе это удалось?       Эймонд пожал бы плечами, не занимайся они любовью. Вместо этого он прижимает свободную руку к груди Люцериса, просто чтобы почувствовать источник звука, лёгкую вибрацию где-то там, под костями. Люцерис понукает его двигаться жёстче. Внезапное осознание мелькает у него на лице.       — Тебе было больно, — произносит он с укоризной.       В ответ Эймонд лишь толкается сильнее, как его и просили. Повергая Люцериса во прах, заставляя его заполошно стонать, он решает не говорить, что весь прошедший год ему было несравнимо хуже, чем когда он оседлал племянника час назад, почти не подготовившись.       “В конце концов, что значит краткая вспышка боли в сравнении с всепоглощающим, убийственным отчаянием, растянутым на долгие, бесконечно долгие месяцы, размазанным во времени и пространстве, сведённым в голове в одну единственную мысль, где самая страшная смерть милее, чем такая жизнь...”       Люцерис остервенело подаётся назад, пытаясь покрепче насадиться на член. Такой шумный и отзывчивый на любое касание. Верный, честный и надёжный, как крепость. Эймонд прижимается лбом к его виску и шепчет безрассудное и искреннее, завёрнутое в печаль:       — Мне было... мне было хорошо, Люк.       Низкий, рычащий стон взамен. Липкий, шлёпающий звук. Перекат натруженных мышц и шуршание простыней. Острый выдох в спутанные, взмокшие от пота кудри.       Отсвет пламени ласкает два движущихся на ложе тела, оранжевым вылизывает влажную кожу. Единственный свидетель их горячей близости и пронзительного финала.       У Люцериса широко распахнутые глаза и тихий всплеск крика на губах, когда он кончает. Его пальцы впиваются Эймонду в ягодицу до синяков. Он выгибается, вжимаясь спиной ему в грудь, и мычит что-то похожее на признание, но Эймонд не в состоянии его расслышать из-за крови, грохочущей в висках, и чувства освобождения, стремительно расползающегося от паха во все стороны. Блаженство впрыскивается в вены и течёт по телу, уносит на волнах куда-то далеко, в тепло и беззаботность. Кожа липнет к коже. Становится мокро, и грязно, и так ужасно хорошо. Эймонд судорожно втягивает воздух и всё никак не может прийти в себя.       — М-хм? — удовлетворённо мурлычет Люцерис, поворачивая голову, и Эймонд целует его просто потому, что может.       Это мягкий, неряшливый и нелепый поцелуй. Но в нём гораздо больше чувств, чем во всём, чем они занимались до этого.       Отпускает их медленно. Сначала выравнивается дыхание, потом успокаиваются мышцы. Вскоре к Эймонду возвращается самоконтроль, а вслед за ним и привычный, по-стальному холодный, немигающий взгляд, не имеющий, впрочем, ничего общего с пожаром, пылающим внутри клетки из рёбер.       Тем временем на расслабленное лицо Люцериса как будто бы наползает тень. Нега бледнеет и меркнет, оставляя место какому-то давнему беспокойству. Люцерис выпутывается из объятий и, чуть кривясь, медленно садится. Он смотрит на Эймонда так серьёзно, что от этого взгляда хочется бежать не останавливаясь вплоть до самой Стены, а то и дальше.       — Ты спрашивал, где я был весь этот кошмарный год.       В чистых радужках Люцериса, тускло-лазурных теперь, в свете догорающего огня, плещется боль. Как у человека, поставленного перед суровым выбором. Нахмурившись, Эймонд тоже садится, ожидая продолжения. Что-то тяжёлое повисает в воздухе вокруг них.       Предвестник шторма, может быть.       — Что ж... начать следует не с этого, пожалуй. — Люцерис проводит рукой по лицу, явно собираясь с мыслями. — Мне хочется ответить откровенностью на откровенность. — Его взгляд немного смягчается; так могла бы смягчиться затвердевшая от засухи почва после обильного дождя. — Вся эта сила, которой ты так восхищаешься... даже не пытайся отрицать, ты что, думаешь, я не вижу? Так вот, вся моя сила... это твоих рук дело, Эймонд. Ты сделал меня таким. Ты сделал меня сильным. Не Деймон, не моя мама, не война. Это сделал ты.       Первая реакция Эймонда — отыскать в услышанном подвох, обман или ловушку. Вторая — растеряться из-за того, что за чужими словами на самом деле не стоит никакого дурного намерения. Только мучительная искренность.       Честнее, чем проломленный череп.       — Страх перед тобой, — продолжает Люцерис, — заставил меня тренироваться как проклятого. Я боялся тебя до усрачки много лет. Может быть, всё ещё боюсь. Даже сейчас ты для меня опасный противник, а в минувшие годы так вообще это был ночной кошмар наяву. У меня в ушах всё время звучал твой окрик, там, в зале Баратеона. Перед глазами стояла разинутая пасть Вхагар, распахивающаяся прямо из облака. И ещё долгое падение вниз... Единственное, о чём я успел подумать, пока не шлёпнулся в воду: “Если выживу — ни за что больше не позволю этому мерзавцу меня запугать”. Я начал тренироваться, потому что боялся, потому что хотел защитить себя и свою семью. А потом я понял, что не просто стремлюсь к безопасности: я жажду дать отпор. Стать равным. Возможно, даже больше, чем равным. И тогда я стал тренироваться гораздо усерднее. Два года, целых два года я ждал, когда же мы сможем сойтись в поединке.       — Только не говори, что всерьёз рассчитывал превзойти меня в бою, — фыркает Эймонд.       — Нет. — Полуулыбка задевает губы племянника, отчего он внезапно выглядит юнее, как раз на свой возраст. — Я не настолько самонадеян, знаешь ли. И не настолько глуп.       — Тогда чего ты ожидал от этого поединка?       Люцерис отвечает не сразу. Его молчание — оливковое, задумчивое — звенит в воздухе, смешивается с треском догорающих поленьев, сплетается с остывающим запахом секса и дуновением осенней ночи, просачивающейся в комнату сквозь створки закрытых окон. Наконец он произносит осторожное, словно бы идущее из самых потаённых глубин:       — Головой-то я понимал, что не смогу тебя победить, только вот... скрывать не стану, поначалу мне этого хотелось. Может быть, первые несколько месяцев после Залива, но не дольше, это точно. Я до зуда в ладонях мечтал отомстить за оскорбление в адрес матери, за убийство Арракса, за весь тот ужас, который ты заставил меня пережить в Заливе. Иногда мне до сих пор снятся кошмары о том, как Вхагар... — Люцерис обрывает сам себя и распрямляет плечи, вмиг становясь будто бы больше и сильнее всего лишь от одного этого простого жеста. — Что ж, как бы там ни было, но та наша встреча закалила меня почище стали. За это я даже благодарен. Мне бы не хотелось дожить до нынешнего момента, оставаясь всё тем же слабаком, которым я был.       — Ты никогда не был слабаком, — возражает Эймонд. — Даже в ту ночь в Заливе. Особенно в ту ночь, — подчёркивает он, вспоминая, как упрямо Люцерис держался на воде, как не сдавался, с каким бесстрашием сражался со своими страхами.       Улыбка Люцериса становится шире. Но и вымученнее — тоже. Он вздыхает, явно не желая произносить то, что произносит дальше, но что-то его толкает на честность. Что-то терзает и тревожит его сильнее, чем возможная реакция Эймонда, и Эймонд это видит.       В конце концов, Люцериса читать совсем несложно: он открытая книга.       — Что самое страшное на войне? — спрашивает племянник. — Смерть? Искалеченность? Реки грязи вместо дорог? Реки крови? Скука, съедающая до костей? Ужас, прошибающий до холодного пота? Горящие города? Всё это страшно, безусловно, однако... выполнять свой долг, быть может, куда страшнее. — Он поднимает на Эймонда тяжёлый взгляд. — Я много думал о мести, о ненависти. К чему моё сердце стремится, а к чему нет. Но это война, Эймонд. На войне речь не о том, чего мы хотим, верно? Речь о том, что мы должны. А мой долг... — Он крепко зажмуривается на мгновение прежде, чем выпалить: — Мой долг заключается в том, чтобы убить тебя.       В любой другой ситуации Эймонд бы рассмеялся в ответ, может быть, даже поддразнил бы презрительным: “Расскажи мне что-нибудь новое”. Тем не менее он этого не делает. Слишком уж серьёзен тон Люцериса, чтобы шутить или пренебрегать.       — Это то, чем занимаются на войне, Люк, — произносит Эймонд, сам удивляясь тому, как успокаивающе звучит его голос. — Убийствами. Разделом власти и территорий под патриотические вопли. Снова убийствами. По кругу. Без остановки, — он пожимает плечами. — Такова природа войны.       “Такова природа людей. Жадных, мелких, завистливых ублюдков”.       — Да, я знаю, просто... Семеро. — Когда Люцерис распахивает глаза, в них плещется отчаяние. — Я был достаточно глуп, чтобы поделиться с Деймоном своими догадками относительно твоих ко мне чувств. Сразу после Залива, в смысле. Я ведь прекрасно видел, как ты на меня смотришь. Такое сложно истолковать превратно. Когда Деймон об этом узнал, он был вне себя от восторга. Ну, в своей, деймоновской, манере, разумеется. Всё твердил, какая это прекрасная возможность.       Услышанное не застаёт Эймонда врасплох. Напротив, он давно подозревал нечто подобное. Только вот глубокая печаль под рёбрами не делается от этого слаще.       — Деймон настаивал... или требовал, тут уж как посмотреть... чтобы я воспользовался твоими чувствами. — У Люцериса дёргается глаз, как если бы сама мысль о столь гнусном поступке вызывала у него отвращение. — План заключался в том, чтобы я манипулировал тобой, подобрался достаточно близко и вогнал кинжал под рёбра, когда ты будешь меньше всего этого ожидать. По мнению Деймона, ваш зелёный лагерь всё это время держался только на двух людях: сире Кристоне и тебе. До сира Кристона мы в итоге добрались.       “И тем самым спутали нам все карты. Без Коля вести эту войну было куда тяжелее...”       Кипящий гнев за убитого друга соседствует внутри с ледяным осознанием, что он следующий в списке. Эймонд прикидывает: далеко ли кинжал?       “Успею ли я добраться до оружия до того, как Люк меня задушит? — Метнув быстрый взгляд на поблёскивающее в стороне лезвие, он понимает: — Нет, не успею”.       — Теперь остался я один, — заключает Эймонд, вновь вперяя в племянника свой немигающий взор. — Значит, ты пришёл сюда, чтобы забрать мою жизнь?       “В конце концов... что ж, я знал, что так будет. Мне не суждено было дожить до утра. — Он пристально разглядывает Люцериса, стараясь запомнить каждую его черту; у него нет никакого желания сопротивляться. — По крайней мере, эта ночь того стоила. Лучше умереть так, чем... В любом случае, это лучшая смерть, какую я бы только мог себе представить”.       Люцерису, кажется, по-настоящему больно от его вопроса.       — Если я убью тебя, я закончу эту треклятую войну, — произносит он тихо. — Зелёные не оправятся после такого удара. Убить тебя — моя святая обязанность. Этого требует от меня долг перед моей семьёй, перед моей страной, перед моими людьми. Но я... я этого не хочу. Я могу убить тебя, Эймонд, но я не хочу.       Внезапно Люцерис выглядит таким уставшим. Измождённый, изнурённый, истощённый своей внутренней борьбой. Едва слышно вздохнув, он продолжает:       — Тогда, на башне... у меня был нож. Здесь, под доспехом, — Люцерис заводит руку за спину и хлопает себя по пояснице. — Мы с Деймоном планировали твоё убийство задолго до той встречи. Несмотря на все тренировки, я знал, что мне не одолеть тебя в бою. Но я также знал, что у меня, по крайней мере, будет шанс подобраться достаточно близко. Возможно, даже не один. И я поцеловал тебя с единственным намерением — обезоружить. Потом я должен был вытащить нож, но я... я увидел, как меняется выражение твоего лица после поцелуя. Словно закрытая наглухо книга распахивается на самом волнительном месте. Ты мог убить меня несколько раз во время того поединка. Мог не убивать, но сильно искалечить. Не просто сломать руку, а отрубить, например. Я понимал, что ты этого не сделаешь, потому что у тебя есть ко мне чувства — мне известно об этом ещё с Залива. Однако я даже не предполагал, что они до такой степени глубоки. Нет, не только лишь глубоки. Прекрасны. И тогда я просто... не смог вытащить нож. Что-то во мне сломалось. Невозможно оставаться целым, когда видишь, что кто-то любит тебя столь безрассудно.       Люцерис проводит рукой по лицу. Не нужно иметь два глаза, чтобы заметить: каждое слово даётся ему с трудом. Эймонд никогда бы не подумал, что за искренность честные люди платят даже большей кровью, чем все остальные.       — Я мог убить тебя, — произносит Люцерис не без отчаяния — или ужаса? — в голосе. — Там, на башне. Я должен был тебя убить. А в итоге у меня не хватило сил. Или ума. Или чувства долга, я не знаю! — Он хмурится, мгновенно беря себя в руки; его тон выравнивается. — Ты спрашивал, где я был весь этот год? Так знай же, Эймонд: я бежал от своего долга. Держался от тебя как можно дальше. Настолько, насколько вообще получалось. Даже если Деймона это бесило. Даже когда он приказывал идти в бой, а я прекословил...       Люцерис задумчиво чешет уголок правой брови, словно припоминая что-то. Только теперь, приглядевшись, Эймонд различает там тонкую полоску шрама. Ничего удивительного, что он не разглядел её раньше — она начинается чуть выше уголка и уходит в бровь, где её не видно вовсе.       “Такой шрам может остаться от... удара. — Эймонд прищуривается. — Нет, точно не латная перчатка. Шрам от неё был бы в половину лица, этот же слишком маленький, неприметный. Острый камень в кольце?..”       Он делает мысленную заметку рассмотреть утром, какие перстни носит Деймон.       “Если у него есть хоть один, способный нанести такую рану, клянусь, я отрежу ему обе руки”.       — Так вот почему я не видел тебя ни в одной битве, — говорит Эймонд, чувствуя странную смесь досады и облегчения. — Я ведь искал тебя, Люк. Хотел увидеться. А ты всё это время прятал голову в песок.       — Было бы невозможно встретиться с тобой и при этом... — Люцерис замолкает, очевидно, не в состоянии закончить.       В окружении Эймонда время от времени встречались люди чести — настоящие рыцари, добросовестно исполняющие данные ими обеты. Он частенько задавался вопросом, есть ли такие демоны, которые мучают их, этих порядочных и верных моральным принципам людей. Теперь, взирая на несчастное лицо племянника, он наконец понимает.       “Один, по крайней мере, есть точно. Имя ему — совесть”.       — Было бы невозможно встретиться со мной и при этом оставить меня в живых, — заканчивает Эймонд сухо и безжалостно. — В противном случае ты бы сам себя заклеймил предателем. И не тошно тебе быть таким благородным?       — Дело не в благородстве, — отмахивается Люцерис. — Ах, если бы дело было в нём! — Он сокрушённо вздыхает. — Уж лучше прятать голову в песок и ослушиваться приказов, чем потерять тебя навсегда, Эймонд. Мне не нужна твоя смерть. И победа тоже не нужна. Она не принесёт мне никакой радости. Зато вражда приносит.       Что-то в Эймонде отзывается на эти слова с пугающей его самого силой. Он помнит пекло, подпитывавшее изнутри. Лаву, струившуюся по венам вместо крови. Помнит, как хорошо было, когда могильный холод в сердце сменился жаром кузнечного горна. Всего лишь от одного взгляда Люцериса в Заливе Разбитых Кораблей он горел потом долгие, долгие месяцы. Их искренняя вражда, увенчавшаяся яростным поединком на башне, вознесла Эймонда до небес.       Её отсутствие в последовавший за тем год искалечило страшнее, чем пытки — пленника во время допроса.       “Мне ли не знать, о какой радости ты ведёшь речь. О мой милый, мой дорогой, мой бесценный враг, ты раздул во мне искру до лесного пожара”.       Произносить это вслух Эймонд считает бессмысленным, поскольку — он твёрдо в этом уверен — Люцерис и так всё прочитывает по его лицу. Против проницательности племянника у Эймонда нет щита.       “Да и вряд ли щит здесь поможет”.       Между тем Люцерис собирается с духом и начинает истекать признанием не хуже, чем кровью:       — Осознание, что ты точишь на меня свой меч и свой взгляд, не даёт мне расслабиться, подстёгивает брать клинок в руки, как только небо начинает светлеть. Когда я думаю о тебе, я готовлюсь к новой встрече с упорством, которого раньше в себе не ощущал. Я даже не подозревал, что могу быть таким целеустремлённым человеком. Это ты раскрыл во мне лучшие качества. Само твоё существование заставляет меня быть начеку и всё время чему-то учиться. Фехтовать я стал исключительно благодаря тебе. Стал читать книги, к которым бы раньше не прикоснулся. Наша вражда держит меня острым. Мне нужна наша вражда. Мне нужен ты в каждом дне моей жизни. Ты делаешь меня сильным, лепишь всю эту мощь, как из глины. Без твоей ненависти я заржавею и затуплюсь. Без твоей любви я погасну и пропаду. Я не могу потерять тебя, Эймонд. Ты — это всё. Чудовище из моих кошмаров. Ангел из моих грёз.       Эймонд чувствует себя парализованным. Из-за нахлынувших чувств он не способен пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Даже вдохнуть и то выходит с трудом. Ещё никогда в жизни он не был столь беспомощен, как сейчас — перед лицом отданной ему на милость любви. Люцерис несмело накрывает его ладонь своей, добавляя сверху каплю, переполняющую и без того полную чашу:       — То, что я здесь сегодня — почти прямое предательство моей семьи. Но разве мог я поступить иначе? Нет. Семеро, нет, ни за что. Я пришёл к тебе, потому что не знаю, выживет ли кто-либо из нас завтра. Не хочу упускать последнюю возможность разделить с тобой своё сердце.       Признание с треском ломает в Эймонде всё, что ещё оставалось целого. Ему больно. Там, в груди. Ему очень, очень больно.       И до страха хорошо.       “Что на такое ответить? Что вообще на такое отвечают?”       Он тянется вперёд и обнимает Люцериса непослушными руками, обвивает шею и кладёт подбородок ему на плечо. Зрение начинает плыть, комната смазывается в одну сплошную, подрагивающую мешанину тени и света. Что-то горячее скатывается по его щеке вниз и капает Люцерису на выпирающий изгиб лопатки. Кожу жжёт солью так, словно её вспороли острым лезвием. Ресницы становятся мокрыми. Всё вокруг такое нечёткое, расплывчатое. Щёку обжигает новой волной, когда тёплые руки надёжно смыкаются вокруг талии. Вздрогнув от беззвучного всхлипа, Эймонд крепко зажмуривается и шепчет:       — Я тебя ненавижу. Боги, как же я тебя ненавижу.       — Знаю, — мягко выдыхает Люцерис, успокаивающе поглаживая его по спине. — Я тебя тоже ненавижу, любовь моя.       В его объятиях безопаснее, чем за самыми высокими и прочными стенами. Эймонд не понимает, как жил без них раньше. Была ли это жизнь вообще?       “Нет. Угрюмое, мрачное, мёртвое существование — вот что это было”.       Когда они отстраняются друг от друга спустя несколько долгих минут, Люцерис тихонько шмыгает носом и вытирает слёзы, стоящие в покрасневших глазах. Он совершенно не стыдится проявлять чувства. Напротив, от того, каким открытым и спокойным жестом он смахивает влагу с ресниц, перед Эймондом он предстаёт ещё более сильным человеком, чем раньше.       — Прости, я совершенно не хотел, чтобы дело дошло до соплей, — произносит Люцерис, снова шмыгая носом. — Просто... это будто камнем лежало у меня на душе вот уже целую вечность, понимаешь?       “Лучше, неизмеримо лучше, чем кто-либо, поверь”.       Эймонд касается щеки под единственным глазом, пытаясь стереть подсыхающую, неприятно стягивающую кожу дорожку. Ему кажется, что он плакал кровью, не меньше. Так это было больно.       “И так хорошо”.       — Можно тебя поцеловать? — осторожно спрашивает Люцерис.       “Ты что, слепой? Неужели не видишь, что я в любую секунду готов броситься тебе на шею и умереть?”       — Клянусь мёртвыми, — не выдерживает Эймонд. — И ты ещё спрашиваешь, Люк? Спрашиваешь. После всего. Ты в своём уме?       — Нет. — Люцерис, чтоб его, улыбается. — Конечно же нет. Как я могу быть в своём уме рядом с тобой?       Поцелуй полон соли и острой, выстраданной ласки. Оба упиваются им не меньше, чем звенящим сталью сражением или полётом на драконе. Когда они вновь ложатся, Люцерис соскальзывает губами Эймонду на шею, слабо прикусывает кожу возле бьющейся жилки, целует ключицу, колет щетиной. Его тёмные локоны всё ещё хранят дыхание минувшей бури. Теперь к ним примешивается и собственный запах Эймонда: валирийская сталь, драконий зев, огненная слива, вспышки молний в кромешной мгле.       Они целуют друг друга неглубоко, но достаточно ярко, чтобы кровь начала закипать по новой. Правда, прикушенная щека немного побаливает, особенно когда Люцерис случайно задевает её языком. Эймонд протягивает руку в сторону, пытаясь наощупь отыскать флакон с маслом. Не получается. С неохотой разорвав поцелуй, он оглядывает скомканную постель.       “Только что ведь был здесь, ну”.       — Что ты ищешь? — невнятно спрашивает Люцерис, спускаясь дорожкой поцелуев по его груди вниз.       — Масло.       — Оно нам не понадобится.       Брови Эймонда чуть сдвигаются к переносице.       — Можно, конечно, обойтись и без него... — произносит он и шипит, когда Люцерис неожиданно сильно смыкает зубы возле десятого ребра: не до крови, но след останется точно. — ...однако насухую будет тяжелее, — предупреждает Эймонд, раздумывая, сможет ли принять член ещё раз.       “Смогу, наверное, отчего ж нет? Конечно, это будет больно, — холодная, спокойная, констатирующая мысль. — С маслом или без — больно будет в любом случае. Но ведь и фехтование не даётся просто так. Ни одна стоящая вещь, если уж на то пошло”.       Боль, в сущности, Эймонда крайне мало заботит. Собственная — в том числе.       “Впрочем, моя саднящая задница, вероятно, об этом другого мнения”.       — Оно нам не понадобится, — повторяет Люцерис и уже через мгновение сползает с постели на пол, становясь на колени меж его разведённых ног.       У Эймонда пересыхает во рту. Он приподнимается на локтях и смотрит вниз, вскидывая бровь. Даже не спрашивает ничего, просто смотрит.       — Я уже говорил, что хочу, чтобы ты лишил меня девственности всеми возможными способами? — Люцерис бесстыдно поглаживает Эймонда по внутренней стороне бедра. — Мне тут пришла в голову мысль, что рот, наверное, тоже считается. Что скажешь? Ты не против?       “Во имя всего святого, как я могу быть против?”       Вместо этого Эймонд, не меняясь в лице, выдаёт сухое и насмешливое:       — Валяй.       — О, вы так щедры, Ваша Милость, — язвит Люцерис в ответ, но потом вновь становится серьёзным. — Никогда не делал этого раньше. В смысле я знаю, как это должно быть в теории, но я, э-м… — Он нервно чешет затылок. — Ты подскажешь мне, если что, да? Я совершенно открыт к критике и новым знаниям.       — Подскажу, — кивает Эймонд.       У него такое ощущение, что кто-то начал раскачивать комнату из стороны в сторону, когда Люцерис смыкает губы на кончике члена. Эймонд гадает, так ли чувствуют себя моряки, обречённые на кораблекрушение. Когда судно швыряет от одной волны к другой. Когда ветер рвёт паруса, а за борт хлещет так, что сбивает с ног.       Есть нечто провокационное в том, чтобы видеть кого-то настолько мощного и опасного, как Люцерис, в столь уязвимой — покорной даже — позе, как сейчас. У Эймонда дух захватывает и от зрелища, и от влажного жара вокруг головки. Тёмное желание, всепоглощающее и неумолимое, поднимается в нём из самых глубин. Оно не пронзает стрелой навылет, как это было, когда они вцепились друг в друга ещё тогда, в коридоре. Оно пульсирует и растёт, грозясь из костра превратиться в лесной пожар, охватывающий многие мили. Люцерис не пытается взять глубоко, но он как умеет использует язык и применяет руку там, куда не может дотянуться ртом. В процессе Эймонд даёт ему важный совет насчёт зубов, но в целом молчит, чтобы ненароком не застонать в голос. Привычка контролировать себя всегда и везде ограждает его от мира щитом даже в такие моменты.       Крупные кудри Люцериса столь приятны на ощупь, что Эймонд не может отказать себе в удовольствии касаться их снова и снова. Он перебирает чужие пряди, пропускает их сквозь пальцы, иногда чуть сжимает в кулак, наблюдая за реакцией. Кажется, Люцерису нравится. Но если сжать сильнее нужного, взгляд племянника темнеет грозным предупреждением. Эймонд приходит от этого в лютый восторг.       Блаженно вздохнув на особенно чувственном движении языка, он вспоминает кое о чём и спрашивает с маленькой, грязной ухмылкой:       — Тебе действительно нравятся туманы?       Люцерис резко отстраняется, кашляя от смеха.       — Ты мог бы, пожалуйста, не шутить, пока у меня член во рту? — просит он, облизывая раскрасневшиеся губы. — Да, мне нравятся туманы. Они напоминают мне... напоминают цвет твоих волос. Особенно на рассвете, когда показывается краешек солнца, но в долинах ещё слишком рано и слишком холодно, и туманы там — серебряно-золотые. Тогда я вспоминаю о нашей вражде и делаюсь счастливым человеком.       На миг Эймонд забывает и о страсти, кипящей в крови, и о возбуждении, сковавшем пах, точно лёд — реку во время морозов. Простота и откровенность, с какой Люцерис вываливает на него все свои мысли и чувства, в очередной раз пробивают брешь в его обороне. Он прикрывает глаза ладонью, пытаясь выгнать из сердца трепет, черешневый и влюблённый.       Не получается.       — Будь проклят тот день, когда боги наградили тебя столь острым языком.       Весело хмыкнув, Люцерис подаётся вперёд и с нажимом проводит кончиком языка по всей длине — от основания до чувствительной головки. Эймонд беспомощно хватается за простыни, выстанывая какую-то ересь сквозь зубы.       — Да, да, — посмеивается Люцерис, — можешь не повторять, я прекрасно вижу, как тебе не нравится мой острый язык.       И он вновь насаживается ртом на член Эймонда, а тот откидывается на постель, давясь ощущениями. Шальная мысль о том, что Люцерис опустился перед ним на колени по собственной воле, заставляет что-то внутри него затянуться в узел, сладкий и пульсирующий.       “Люк. Сильный, как Харвин Стронг. Могучий, как скала. Выносливее меня самого раза в три. На коленях. С моим членом во рту. Потому что сам того захотел”.       Словно подливая масла в огонь, Люцерис кладёт свободную руку ему на бедро и ведёт вверх до тренированного живота, оглаживает пресс. Ненавязчиво, но до некоторой степени властно.       “Точёные мышцы, — вспоминает Эймонд, — широкие запястья, энергичные пальцы... длинные, мозолистые, энергичные пальцы...”       Его мигом бросает и в жар, и в холод, и в дрожь — всё одновременно. Внутренности будто пронзает раскалёнными иглами. Возбуждение становится попросту невыносимым.       — Проклятье... — шипит он, сдаваясь собственному желанию.       Ему нужны руки Люцериса. Они нужны ему прямо сейчас, и если он их не получит, то сгорит от похоти заживо.       Люцерис воспринимает его шипение по-своему. Выпустив член изо рта, он спрашивает осторожное:       — Я сделал что-то не так?       — Твои пальцы, — задыхается Эймонд.       — А, я задел старую рану? — Он убирает руку с живота. — Прости, я не...       — Да нет же, боги, нет. — Эймонд наконец-то нащупывает флакон с маслом в складках простыни и швыряет его в племянника почти не глядя. — Твои пальцы, — повторяет он нетерпеливо. — Засунь их в меня.       Цветное стекло флакона слабо поблёскивает в свете догорающих свечей. Люцерис тупо смотрит на него несколько секунд и молчит. Затем уголки его губ вздёргиваются вверх.       — Всё-то у тебя через задницу, — бормочет он, щёлкнув крышкой.       — Ещё одна поганая шутка, и я вырву твой болтливый язык, — предупреждает Эймонд, пиная коленом куда придётся.       Люцерис поднимает на него демонстративно спокойный взгляд.       — Ещё один пинок, и я сломаю тебе обе ноги.       Скользкие от масла пальцы — сразу два — проскальзывают внутрь следом за угрозой. Саднящее чувство от проникновения только усиливается. Становится больно. Но и приятно до жути — тоже. Люцерис хмурится, не очень понимая, как ему быть дальше. Эта осторожность — в конце концов, он ведь мог пойти напролом, верно? — и заводит, и бесит Эймонда в одинаковой степени. Ему кажется, что его кожа тотчас воспламенится, если Люцерис не предпримет хоть что-нибудь. Как раз в этот момент племянник, благослови его старые и новые боги, пробует протолкнуть пальцы глубже.       — Семеро, не туда, — шипит Эймонд. — Согни. Пекло, не так сильно. Н-хм, лучше. Теперь... да-а.       Удовольствие обрушивается на Эймонда, словно буйный прибой на прибрежные скалы. Огонь мгновенно разливается по всему телу. Он обезоружено стонет, не зная, что ему нравится больше: то, как Люцерис ласкает его пальцами, надавливая на заветную точку, или то, как он облизывает и посасывает его член своим горячим влажным ртом. Самоконтроль разбивается вдребезги, оставляя без защиты оголённые чувства. Эймонд стонет что-то совершенно невразумительное и безотчётно подаётся навстречу. Люцерис одобряюще мычит на его стоны и удваивает усилия. Он не очень искусен в подобных ласках, но он... он — Люцерис. И он старается.       Быть может, сказывается длительное отсутствие близости, быть может, дело в чём-то ещё, но Эймонд не может долго выносить такой ритм: он размазывается по простыням и позволяет финальной вспышке наслаждения выбить из него весь воздух. Ещё за ужином он безутешно скорбел, глядя на пустующее кресло Люцериса, а теперь вот кончает на его пальцах. Мог ли он знать, чем всё обернётся? Если бы Эймонду кто-то предсказал подобное несколько часов назад, он бы, наверное, не колеблясь снёс такому предсказателю голову. Теперь же он, окутанный тёплым маревом оргазма, плывёт неведомо куда. Мышцы расслабляются до такой степени, что это даже смешно.       “Если Люк всерьёз намерен исполнить свой долг — то сейчас самое время. В более беззащитном — безобразно беззащитном — состоянии, чем теперь, он меня вряд ли застанет”.       Но Люцерис не выказывает никаких признаков, что готов наброситься на него с ножом сию же секунду. Эймонд скорее слышит, чем видит, как тот, отстранившись, спешно доводит себя рукой. А потом прислоняется взмокшим лбом к его бедру и часто-часто дышит.       Сколько они вот так вот приходят в себя, Эймонд не знает. Он бездумно пялится в потолок спальни до тех пор, пока запахи и звуки не возвращаются в комнату. Дрова в камине прогорели почти до углей. Свечи погасли. Лунный свет блёкло льётся сквозь незашторенные окна на письменный стол с аккуратной стопкой книг по тактике и фехтованию. В воздухе стоит густой запах секса, оплывшего воска, граната и валирийской стали.       — Ты будешь против, если я тут прилягу рядом ненадолго? — спрашивает Люцерис, устало забираясь обратно на постель.       Эймонд моргает.       — Я буду против, если ты не приляжешь.       “Если ты уйдёшь сейчас — это убьёт меня вернее, чем нож”, — думает он, но вслух, разумеется, не произносит.       Собирать себя обратно ему приходится чуть ли не по частям. Было бы куда приятнее приткнуться к горячему боку Люцериса и уснуть, но Эймонд всерьёз обеспокоен тем беспорядком, в который они превратили его постель: простынь съехала на пол не меньше, чем на треть, а там, где она осталась на кровати, она смята не хуже пергамента. И это ещё не говоря о том, что она стала влажной от пота и семени. Эймонд проводит кончиками пальцев по животу.       “Не она одна, надо заметить”.       Он нехотя встаёт, а потом так же нехотя подтаскивает себя к столу. Взяв из выдвижного ящика лоскут ткани, он смачивает его под графином и возвращается обратно.       — Это что, тряпочка для полировки мечей? — поднимает брови Люцерис, покорно садясь на краю постели, когда Эймонд, встав рядом, начинает вытирать их обоих.       — Если тебе нужны шёлковые платочки, опочивальня моей матери дальше по коридору.       — О, я бы не хотел заявляться к твоей матери голым посреди ночи. Боюсь, она неправильно это поймёт.       Эймонд на секунду замирает, чтобы посмотреть на них обоих. На двух врагов. На двух любовников.       На двух мужчин.       — Такое мало кто правильно поймёт, — вздыхает он.       Только глухой мог жить в Королевской Гавани и ни разу за почти два десятка лет не услышать историю о том, как Кристон Коль проломил череп Джоффри Лонмауту на свадебном пиру Рейниры и Лейнора. Да и самого Лейнора потом постигла не менее приятная участь. А ведь они были далеко не единственными примерами, о которых Эймонд слышал. Он давно заметил, что “такие” мужчины — такие, как Рыцарь поцелуев, и сир Лейнор, и он сам — как правило, умирают насильственной смертью.       “Как правило, от рук людей, которые таких ненавидят”.       Люцерис, судя по всему, замечает тень, пробежавшую по лицу Эймонда. Он легонько толкает его в бок и бросает с явным намерением развеселить:       — О, миледи! Прошу меня извинить за столь поздний визит. Видите ли, ваш сын самую малость испачкал меня своим семенем, пока мы трахались как ненормальные. Не могли бы вы любезно одолжить мне свой носовой платок? Лучше тот, что из дорнийского шёлка. Да-да, вот этот самый, зелёный.       Эймонд швыряет мокрую тряпицу племяннику прямо в лицо, но тот со смехом закрывается руками, и она падает на пол.       — Ещё одна шутка... — начинает Эймонд, еле сдерживая уголки губ, чтобы они не поползли вверх; он не может вспомнить, когда ему в последний раз хотелось смеяться так, как теперь: не злорадно или безумно, а по-настоящему.       — ...и ты вырежешь мой болтливый язык, — мурлычет Люцерис, обнимая его за пояс, — я помню.       В его чистых, честных глазах сияет что-то, чему Эймонд не осмеливается подобрать название. Но с названием или без — оно сияет от этого не меньше.       Сияет и ранит одновременно.       Ощущение горячих рук на поясе; лучистый взгляд, смотрящий в самое сердце; мерный отсвет догорающего пламени, высвечивающий в крупных тёмных кудрях ореховые нити... Как бы Эймонду хотелось застыть в этом мгновении навсегда!       Конечно, он знает, что это невозможно.       Рано или поздно наступит утро, а с ним и Великий совет. И что-то в их жизнях безвозвратно изменится.       Улыбка Люцериса постепенно меркнет, уступая место серьёзности.       — Можно я останусь? — просит он. — Хотя бы ещё на чуть-чуть. Пожалуйста.       Эймонд обрамляет ладонями его лицо, проводит большими пальцами по скулам и вискам.       — Пока солнце не покажется на горизонте, даже не пытайся отсюда уйти. В противном случае ты покинешь эту комнату только через мой труп.       Люцерис слегка поворачивает голову в сторону и благодарно целует его в середину правой ладони.       Утомлённые, они засыпают в тесных, обречённых объятиях. Впервые за очень долгое время Эймонд чувствует себя на своём месте, когда Люцерис прижимается грудью к его спине, одну руку кладя ему на бок, медленно и меланхолически поглаживая выпирающую тазовую косточку.       За окном свистит осенний ветер. За набежавшими облаками прячется тусклая луна. Неспокойное море лижет подножья скал в основании Красного замка.       В камине мерцают серо-розовые угли.       Люцерис уходит на рассвете. Бесшумно поднимается с постели, наспех приглаживает взлохмаченные волосы и начинает одеваться. Эймонд не слышит шороха одежды, но чувствует: тепло рядом исчезло, а воздух колеблется от беззвучных движений. Ему что-то осторожно вкладывают в ладонь, а потом нежно целуют в оголённое плечо, прежде чем прикрыть одеялом, но Эймонд не просыпается от прикосновений. Его сон чуток, но в то же время глубок. Как у человека, которому не нужно опасаться, что его зарежут во сне.       Как у человека, который может доверять.       Он не слышит, как Люцерис уходит.       Проснувшись три четверти часа спустя, Эймонд обнаруживает в руке кинжал. Тот самый, который он обычно держит под подушкой и который едва вчера не метнул Люцерису в спину. Он не знает, вложил ли племянник ему оружие в руку перед уходом, потому что хотел позаботиться, или просто ради забавы, но это всё равно заставляет гулко стучащее нечто под рёбрами сжаться от маленькой, неловкой радости.       Впрочем, она быстро проходит, когда Эймонд вспоминает про Великий совет.       Крепко выругавшись, он поднимается с постели, вызывает слугу и, поинтересовавшись, который нынче час, приказывает налить ему ванну да принести завтрак.       От воды исходит пар, ещё более заметный в прохладной комнате: осенняя непогода обокрала её за ночь, несмотря на плотно закрытые окна. У Эймонда в запасе достаточно времени, чтобы насладится обжигающе горячей водой, но он всё равно моется быстрее, чем может себе позволить. Скорее просто по привычке, чем из-за чего-то ещё. Потом он тщательно вытирает и расчёсывает чистые волосы. Пару раз бросает на себя беглый взгляд в зеркало. На теле расцвели свежие синяки — страстные свидетельства минувшей ночи. Эймонду нравится, как они выглядят на его бледной коже.       “Не в пример лучше тех, что оставил мне Деймон над Божьим Оком”.       Накинув пепельный халат — подарок Хелейны, которая собственноручно вышила жутких гигантских пауков по всей ткани, — он приступает к завтраку, принесённому слугой, ещё помнящим аскетичные привычки принца с довоенных времён: белая фасоль с грибами и зеленью, печёный помидор, яйцо, сваренное всмятку, несколько ломтиков сыра с пажитником. Там же оказывается чашка с дымящимся тёмно-коричневым напитком, какой предпочитают пить в Дорне до полудня. Эймонд слышал, что некоторые добавляют в него молоко, но даже мысль об этом казалась ему дикой.       “Зачем убивать такой приятный горький вкус? Сущее варварство”.       Он склоняется над чашкой, глубоко вдыхая аромат кардамона, шафрана и гвоздики.       “Вполне может статься, что это мой последний завтрак. Сумею ли я выжить во время резни? Или мне придётся сложить голову за этого вечно пьяного паскудника, носящего корону?”       Быстрыми, выверенными движениями Эймонд облачается в выбранную им для совета одежду: тёмно-зелёная рубашка; сапоги, бриджи и колет из угольно-миртовой чешуйчатой кожи — похожей и на драконью, и на змеиную одновременно — с подчёркнуто резкими по форме застёжками; пояс и ножны цвета чёрного янтаря. Поверх Эймонд надевает плащ с кожаными наплечниками и прорезями для рук. Снаружи ткань отливает железной рудой, однако подкладка внутри — бурая, точно запёкшаяся кровь. Во всём облике Эймонда — строгие изгибы, острые линии, опасные контуры. Никаких украшений, кроме пряжки ремня в виде дракона Таргариенов.       Оставшееся время он тратит на то, чтобы спрятать с полдюжины ножей под одеждой. Последний штрих перед тем, как выйти из покоев, — повязка на сапфировый глаз.       Эймонд не один раз слышал истории о том, как проводился Великий совет во времена Джейхейриса Миротворца. Более тысячи лордов собралось в Харренхолле вместе со своими рыцарями и слугами. Тринадцать дней они вычёркивали одного претендента за другим, чтобы сойтись в конце концов на его отце.       Когда двери тронного зала распахиваются перед ним, Эймонд думает, что никаких тринадцати дней не будет.       “Претендентов у нас только два. Всё решится ещё до заката”.       Эймонд не знает, сколько в набитой зале лордов. Война подкосила дворян так же, как и всех остальных. Кто-то погиб. Кто-то ещё не успел приехать, задержавшись из-за дождей и разбитых грязью дорог.       “Но медлить больше нельзя, это все понимают”.       Несмотря на то, что зал набит так, что не протолкнуться, присутствующие всё же как-то умудряются расступиться перед Эймондом, освобождая ему дорогу к Железному трону. Куда ни глянь — везде гербы на камзолах и плащах: вон чардрево с чёрными воронами на красном поле, дальше сине-зелёный водоворот на золотом, за ним серебряный орёл на пурпурном, тут же слева три чёрных замка на оранжевом... И ещё множество, множество других гербов встречаются Эймонду по пути. Зал пестрит ими ярче, чем розарий в пору цветения.       Вдруг он выхватывает из толпы рыжее пятно: какой-то незнакомый ему мужчина, прислонившийся к колонне, зорко наблюдает за происходящим. Из-за разделяющих их людей Эймонд не видит, к какому дому тот принадлежит, а потому наклоняется к идущему рядом сиру Аррику Каргиллу:       — Не Робб ли это Риверс вон там?       Сир Аррик прищуривается, но, разглядев лицо незнакомца, сразу качает головой.       — Нет, Ваше Высочество, — говорит он и, помолчав, добавляет: — Я слышал, Лучник из Воронодрева погиб в битве при Тамблтоне.       — А я слышал, что его тело так и не нашли.       — Это верно, Ваше Высочество.       “Что ж, если мне удастся пережить этот день, то я до Риверса обязательно доберусь. Как бы много времени это ни заняло”.       Картина, преследующая Эймонда вот уже несколько месяцев, в очередной раз встаёт у него перед мысленным взором: истыканное стрелами тело, остекленевшие глаза, мертвенно бледное лицо, чёрные полосы крови, застывшие на губах, подбородке, шее, броне...       “Говорят, месть лучше подавать холодной. — Он внутреннее скалится, вспоминая, каким замечательным наставником был Кристон Коль. — О, моя месть за его убийство будет не просто холодной. Она будет ледяной. Такой ледяной, что никакая Стена и рядом не стояла”.       В этот момент Эймонд как раз подходит к возвышению, на котором расположен Железный трон, и останавливается. По одну сторону от трона — Эйгон, по другую — Рейнира. Оба облачены в свои лучшие одежды, и надежды, и глубокую взаимную неприязнь. Эймонд не поднимается к брату — напротив, отступает немного в сторону, занимая такую позицию, при которой ему будет легче всего его защищать.       “Но и атаковать Рейниру отсюда — не менее удобно”.       Судя по всему, Деймон подумал о том же, потому что он с лёгкой ухмылкой встаёт напротив Эймонда, как бы невзначай скрещивая обе ладони на навершии Тёмной Сестры. Их разделяет не больше пяти или семи шагов.       “Достаточно для хорошего выпада. Слишком мало, чтобы метнуть нож”.       Всё идёт примерно так, как Эймонд и предполагал: ставленники из обоих лагерей, будь то зелёный или чёрный, выходят к подножию трона и отдают свой голос либо Рейнире, либо Эйгону. При этом почти все из них говорят что-то в пользу выбранного ими кандидата, распинаясь о заслугах, или достоинствах, или первенстве. Несколько Молчаливых Сестёр, сидящие поодаль, записывают голоса в специальную книгу. Эймонд не знает, кто отвёл роль подсчитывания голосов на Великом совете именно им, но с удовольствием пожал бы этому шутнику руку.       “О, их присутствие добавляет происходящему особый колорит! Такое ощущение, будто они здесь не потому, что они — незаинтересованные лица, а потому, что готовят погребальный обряд всему государству разом”.       Вскоре после начала совета рядом с Эймондом возникает высокая, мощная фигура. Ему приходится повернуть голову, чтобы рассмотреть, кто это, поскольку человек встаёт со стороны его слепого глаза.       Сердце тут же предательски пропускает удар, из камня превращаясь в изнывающий, окровавленный сгусток.       Люцерис не смотрит в ответ, но улыбается едва заметной улыбкой в качестве приветствия. Он одет в лазурные воды, чёрные остовы утёсов и алые брызги рассвета. Волосы у него немного вьются — видимо, тоже успел искупаться. На эту мысль наводит и запах: чистый, насыщенный, манящий. Эймонда одолевает ожесточённая, злая радость, когда он распознаёт в нём примесь своего собственного. Мысли на миг заполняются воспоминаниями о минувшей ночи. Так трюм заполняется водой, когда борт судна пробит. В груди становится жарче, чем в Пентосе во время зноя.       Однако стоит Эймонду вновь взглянуть на Железный трон, как всё тут же меркнет, и рёбра опять пронзает холодом.       Есть ещё одна деталь, которая не ускользает от его внимания: Люцерис намеренно встал рядом с ним, а не с чёрными, расположившимися напротив.       “Когда всё пойдёт наперекосяк, они с Деймоном, вероятно, атакуют меня с двух сторон... Если только я не буду быстрее и не убью кого-то из них первым”.       Люцерис хранит молчание и демонстративно смотрит вперёд, на очередного лорда, вышедшего объявить о своём решении, но не проходит и десяти минут, как Эймонд чувствует, как он прикасается кончиками пальцев к его ладони.       “Да ты никак спятил? — думает Эймонд. — У всех-то на виду?”       Он незаметно, но резко отталкивает от себя чужую руку и бросает в сторону испепеляющий взгляд. По лицу племянника проскальзывает странное выражение. Оно очень, очень сильно напоминает Эймонду его собственное одним тягостным вечером времён харренхолльской блокады. То самое, которое он увидел в лезвии кинжала за секунду до того, как чуть не воткнул его себе в вену.       Отчаяние.       Пронзительнее, чем предсмертный крик. Надрывнее, чем плач. Беззвучнее, чем свежезасыпанная могила.       Что-то внутри Эймонда обрывается. Отчаяние — это последнее, что ему бы хотелось видеть в этих светлых, прекрасных васильковых глазах. Вздохнув, он берёт Люцериса за руку, переплетая их пальцы.       “В конце концов, в такой толпе, может, никто и не заметит”.       Эймонд ожидает, что Люцерис коротко улыбнётся ему и делу конец, но кинув в сторону ещё один взгляд, чуть не давится воздухом. В племяннике происходит стремительная перемена. Радость от столь простого жеста разгоняет в нём всё отчаяние вернее, чем факел разгоняет тьму, а солнце — ночь. Люцерис, чтоб его, начинает сиять. И лицом, и улыбкой, и выражением глаз. Всем своим видом.       “Боги, в такой толпе это заметит каждый”, — сокрушённо думает Эймонд, но руки не отдёргивает.       Несмотря на то, что воздух в зале студёный, ладонь у Люцериса горячая, согревающая. На ней чувствуются мозоли от долгих тренировок на фехтовальном кругу и стрельбищном поле. Ещё Эймонд нащупывает несколько мелких, гладких шрамов. Странно, он не видел их ночью; вероятно, виной тому был полумрак, стоявший в комнате. Кости в фалангах у Люцериса кажутся очень прочными, когда он изучающе надавливает то тут, то там.       “Но я бы мог, пожалуй, сломать ему пальцы. Переломать. Раздробить кузнечным молотом обе кисти. Забить гвозди в запястья. Или, может, сжать их сию же секунду? Если сделать это внезапно и с большой силой, что-нибудь да хрустнет...”       Вместо этого Эймонд лишь тихонько поглаживает чужие костяшки.       Больше всего на свете ему бы хотелось утащить Люцериса из этого треклятого зала и заниматься с ним любовью до изнеможения, но он знает, что это невозможно. Потому что лорды продолжают выходить вперёд один за другим. Потому что Молчаливые Сёстры подсчитывают голоса. Потому что Железный трон предназначен только для одного человека.       “Если совет выберет Эйгона, чёрные этого не потерпят, и начнётся резня. Если совет выберет Рейниру, мы этого не потерпим, и тогда начнётся резня. Она в любом случае начнётся, так чего же устраивать этот балаган? Тщетная попытка оттянуть неизбежное. И так всем ясно, что дело кончится кровью...”       — Милорды!       К подножью трона выступает лорд Криган Старк, ещё более суровый и грозный, чем все северяне, каких Эймонд видел, вместе взятые. И это при том, что Старк немногим старше его самого.       — Ни королева Рейнира, ни король Эйгон не принесли Вестеросу ничего, кроме разрушения, — произносит он так, как мясник опускает нож на мясо. — Почему мы должны выбирать правителем кого-то из них? Если бы тридцать лет назад предыдущий Великий совет вынес иное решение, ничего бы этого не случилось. Ваши отцы и братья были бы сейчас живы. Ваши поля не были бы сожжены драконьим огнём. Зима не стучалась бы в ваши пустые амбары. — Он окидывает собравшихся взглядом, похожим на снежную бурю. — Я предлагаю возвести на Железный трон не менее законного претендента, чем эти двое. Претендента, показавшего себя во время войны и мудрым лидером, и преданным союзником, и бесстрашным воином. — Он поворачивается к скромно стоящей в стороне Рейнис Таргариен. — Я предлагаю сделать Почти Королеву — Королевой Андалов, Ройнаров и Первых людей, Владычицей Семи Королевств и Защитницей Державы.       Его слова громом разносятся по всему залу, а затем воцаряется гробовая тишина. Только перо скрипит по пергаменту, когда одна из Молчаливых Сестёр отчерчивает в книге новую колонку и записывает туда голос Старка.       Эймонд оцепенело моргает, не совсем уверенный, правильно ли всё расслышал. Но судя по нарастающим вокруг изумлённым вздохам и перешёптываниям, он не ошибся. Кто-то даже роняет, причём отнюдь не тихо:       — Ну Старки как всегда.       Кожу начинает покалывать от чужого пристального внимания. Это Эйгон смотрит на него с паникой и мольбой. Больше ему не на кого положиться. Эймонд шепчет одними губами: “Успокойся, я рядом”. Кажется, брату становится от этого немного легче.       Удивление не успевает полностью выветриться у Эймонда из крови, когда следующий же лорд, им оказывается Боррос Баратеон, выступает вперёд и произносит одно-единственное:       — Мой голос ваш, принцесса Рейнис.       После этого ей более ничего не остаётся, как подняться к Железному трону и встать вместе с Эйгоном и Рейнирой наравне. Следующие лорды голосуют по-разному, но имя Рейнис звучит всё чаще и чаще. Один лорд — кажется, из дома Бар-Эммонов — даже кланяется ей.       Ладонь Люцериса становится немного влажной, явственно выдавая волнение. Повернув голову, Эймонд замечает, что тот смотрит на мать, всячески стараясь ободрить её жестами, понятными только им двоим. Его любовь к ней напоминает Эймонду усыпанный звёздами небосвод, простирающийся вплоть до самого горизонта и дальше на тысячи миль. Не в первый раз он радуется тому, что не убил Люцериса во время погони над Заливом Разбитых Кораблей. Мать не потеряла сына, а он не потерял врага.       Когда последний лорд озвучивает, кому он отдаёт свой голос, в зале воцаряется насторожённое молчание, натянутое, как тетива лука. Лишь Сёстры шелестят страницами книги, завершая подсчёты.       Люцерис заметно сжимает руку Эймонда напоследок прежде, чем отпустить. Он наклоняется к нему и произносит едва слышно:       — Что бы сейчас ни случилось, кого бы в конечном итоге лорды ни выбрали, умоляю, Эймонд, не давай мне ни единого повода тебя убить.       И Люцерис отступает, водворяя ладонь на эфес меча. Даже сквозь одежду видно, как напряжены его мышцы. Голубые радужки наливаются железом, драконьим огнём и готовностью отнять жизнь. Эймонд переводит свой искалеченный взор на Алисенту, прикусившую указательный палец до крови. Маленькая, хрупкая, беспомощная перед грядущей катастрофой — это она обнимала и защищала его, когда ему вырезали глаз. Он устремляет своё внимание к Хелейне, отвернувшейся от трона с выражением безысходности на лице. Добродушная, странная, мудрая, она продолжала любить его, даже когда все остальные называли чудовищем, даже когда он, весь забрызганный чужой кровью, возвращался к ней из очередного сражения или из пыточной камеры. Эймонд смотрит на Эйгона, мрачно уставившегося куда-то вперёд и вниз. Жалкий, бесхребетный, трусливый, он...       “...был ужасным братом и отвратительным королём. Подстрекал остальных на гнусные шутки, когда мы были детьми. Женился на единственной женщине, которую я избрал бы себе в жёны. Забрал корону, которая должна была стать моей. А ещё... а ещё он спрашивал, как я себя чувствую, пока заживал шрам на лице. Я помню”.       Эймонд качает головой и столь же тихо отвечает:       — Я не могу ничего тебе обещать, Люк. Ты не единственный здесь человек, связанный узами долга.       Люцерис сжимает челюсти, но кивает, принимая ответ. Молчаливые Сёстры заканчивают подсчёт голосов и переписывают имя будущего правителя на отдельный пергамент. Эймонд не смотрит на них. Он смотрит на племянника и думает о том, что меч в таком тесном пространстве — плохой выбор. Сам он пристраивает ладонь на рукояти кинжала. Пока Люцерис вытаскивает меч из ножен, он успеет нанести как минимум два стремительных удара в живот или один в шею.       Скрученный пергамент передают верховному септону, — как ещё одному не заинтересованному в политике лицу, — чтобы тот огласил решение совета. И ровно за секунду до того, как тот начинает читать, Эймонд вдруг осознаёт, что Люцерис вовсе не собирается на него нападать.       — Сим объявляется собранием лордов великих и малых домов Семи Королевств, что правителем на Железном троне...       Люцерис поворачивается таким образом, чтобы защитить его от удара в случае, если атаковать решит Деймон.       — ...станет принцесса Рейнис Таргариен.       Когда Эймонд слышит имя, кинжал уже наполовину вытащен из ножен, и он тут же со щелчком загоняет его обратно. В зале разливается не звон стали, но грохот одобрительных аплодисментов. Всеобщее облегчение пропитывает воздух гуще, чем дым от горящего города во время осады.       “Значит, это всё? Никакого кровопролития? Никаких смертей? Мир?”       Эймонд ловит нечитаемый, усмехающийся взгляд Деймона. Тот стоит опершись на обнажённую Тёмную Сестру так, словно она — костыль или посох.       “Семь преисподних, и когда он только успел вытащить её из ножен?”       — Милорды, это великая честь, — Рейнис, спокойная и сдержанная, терпеливо дожидается, когда же шум рукоплесканий хоть немного утихнет, — однако у меня нет наследников.       — Это так, Ваше Высочество, — произносит Тиланд Ланнистер, не снимая капюшона, дабы не шокировать присутствующих дам своими увечьями. — Но у королевы Рейниры и принца Деймона есть сын, а у короля Эйгона и королевы Хелейны есть дочь... Они могут составить превосходный союз и вместе стать вашими преемниками. Полагаю, такое решение удовлетворит обе враждующие стороны?       “Если этого хитреца не назначат следующим десницей, я буду очень удивлён”.       О чём говорят дальше, Эймонд не слушает. Теперь ему всё равно. Два слова стучат у него в голове, не переставая: первое — “мир”, второе — “вражда”.       “Вещи, которые никогда не идут рука об руку. Воцарение Рейнис положит конец любым распрям. Тогда мы с Люцерисом окажемся на одной стороне и перестанем считаться врагами... Проклятье, этого никак нельзя допустить”.       Остро заточенная тревога вонзается Эймонду в грудь так, как мог бы вонзиться боевой топор.       “Что я могу сделать? Убить Рейнис, чтобы на трон вновь претендовали два человека, не умеющие идти на компромиссы? Дать гражданской войне продолжиться? Нет. Впереди зима. Чем терпеть наши распри дальше, люди возьмутся за оружие и вырежут всех Таргариенов да посадят на трон кого-то своего. Тогда что же? Не реагировать? Позволить им встретить зиму друзьями, союзниками, родственниками? Нет. Скорее я съем свой меч, чем буду жить с ними в мире. Нужно сохранить нашу с Люком вражду, несмотря ни на что. Но как это сделать? Может, мне убить его мать? Сейчас не получится, Деймон следит за каждым моим движением, однако если дождаться подходящего момента... Нет. Люк размозжит мне голову о Железный трон за такое. Но что-то же надо сделать. Думай, во имя Семерых, думай. Ты прочитал столько книг, должен быть какой-то выход”.       Перед мысленным взором у него плывут строчки из трактатов по фехтованию, по тактике, по воинскому искусству. Решение приходит как-то само собой. Он оттаскивает Люцериса в сторону подальше ото всех остальных и спрашивает, беспощадно и жёстко, сразу в лоб:       — Ты выйдешь за меня?       Брови племянника взлетают вверх. Глаза распахиваются. Теперь они выглядят как два больших синих колодца. Что ж, надеть камень на шею и утопиться Эймонду только в радость.       — Я... чего?       — Ты выйдешь за меня? — торопливо повторяет Эймонд, недобро сверкая живым глазом.       Люцерис молчит, уставившись на него, как на сумасшедшего. Долго молчит. Тревога Эймонда превращается в панику, паника — в раздражение, раздражение — в злость, злость — снова в тревогу. Она скребётся внутри будто раненый зверь, и с каждой секундой выносить это всё тяжелее. Люцерис же продолжает изумлённо молчать.       — Пекло, — ругается Эймонд, теряя терпение, — ты же сам вчера говорил про новые договорённости.       — Но мы же... — Люцерис беспомощно разводит руками, — ну знаешь, мужчины.       — Они только что избрали женщину на трон Вестероса. Почему я не могу в таком случае избрать мужчину себе в супруги? Они хотят, чтобы война закончилась. Я хочу, чтобы наша вражда не заканчивалась никогда. И единственный способ её сохранить, старый добрый проверенный способ, — это брак. В браках ведь люди всегда враждуют, разве нет?       — Иногда, — кивает Люцерис, растерянно потирая уголок брови. — Только вот кто тебе сказал, что нам позволят обвенчаться?       В голосе Эймонда — шипение ядовитых змей и жар древних валирийских кузниц, когда он со всей своей смертоносной серьёзностью обещает:       — Я уничтожу любого, кто попытается встать у нашей вражды на пути.       Люцерис собирается что-то возразить, но в конце концов оставляет это при себе. Только нахмуривается, обдумывая услышанное. Чужое молчание ощущается мучительнее любых пыток, бьёт прямо в сердце. Так, наверное, забивают гвозди в крышку гроба. И тогда Эймонд не выдерживает. Он и сам не успевает уследить, как хватает племянника и приставляет кинжал к его горлу.       — Во имя мёртвых, Люк! — восклицает Эймонд, когда острый конец вспарывает кожу, и по шее стекает багряная капля. — Так ты выйдешь за меня или нет?! Да или нет?!       — Да! — рычит Люцерис, и через мгновение всё переворачивается.       Эймонд чувствует, как его с нечеловеческой силой впечатывают в стену. Лопатки обжигает тупой, холодной болью. Кинжал летит у него из рук и с лязгом падает на пол. Несколько стоящих неподалёку лордов оборачиваются на шум, хватаясь за мечи, но вмешиваться не спешат. Кто-то зовёт королевских гвардейцев. Но Эймонда это всё не заботит. Мир вокруг них двоих перестаёт существовать. Нет ни Железного трона, ни короны Эйгона Завоевателя, ни Красного замка, ни Вестероса, — вообще ничего.       Только Люцерис, смотрящий на него своими чистыми глазами, в которых журчит прозрачный источник, из которого так и манит утолить жажду.       — Да, будь ты проклят, я выйду за тебя, Эймонд, — повторяет племянник, тяжело дыша от накатившего праведного гнева, поблёскивающего в радужках. — Ты мой, а я твой.       Больше всего на свете это похоже на поцелуй.       Они даже не размыкают губ — просто прижимаются ими друг к другу, припечатывая так свои клятвы.       Эймонд думает о том, что с ним Люцерис всегда будет острым, а сам он до конца дней своих ни разу более не познает могильного холода в груди. Отныне там лишь драконье пламя, и расплавленные недра Четырнадцати Огней, и пышущие жаром угли домашнего очага.       Его ладони ползут по чужой испачканной кровью шее вверх, пока не обрамляют щёки и скулы. Люцерис послушно закрывает глаза, позволяя Эймонду положить подушечки больших пальцев на веки.       “Я мог бы выдавить оба его глаза прямо сейчас. Всего-то и надо, что резко нажать со всей силы — и Люк на всю жизнь останется слепым”.       Эймонд не давит.       Всего-то и делает, что невесомо, почти нежно, почти трепетно поглаживает чужие веки подрагивающими пальцами.