Сырая земля

Джен
Завершён
NC-21
Сырая земля
taisiashark
автор
Описание
Он не имел то ли желания, то ли возможности – это неважно, глупые оправдания для того, чтобы снова посыпать себя белым мехом, смяв отчаянную мину в наивное выражение белого барашка. Казнь жертвы не в том, как хищник гоняет её по лесу или пинает лапой, а в бритвах острых зубов.
Примечания
В голове давно вертелось попробовать написать что-нибудь, как минимум, нелицеприятное. И вот недавно наткнулась на то, что меня подтолкнуло всё-таки попробовать: VAMPIR - IC3PEAK (текст может идти не по порядку, а по смыслу к конкретным отрывкам текста). События канона будут изменены и весьма извилисты в повествовании, хотя о чём я вообще предупреждаю, если в метках всё указано. Мне казалось, что в оригинале можно было бы пожёстче обыграть серии «Суд» и хорошенько поиграть на чувствах и эмоциях. Но эта работа - вовсе не то, что я представляла бы, как замену оригиналу! P.S. ставлю звёздочки перед прочтением, так как некоторые из них имеют значение для восприятия текста. P.S.2. приземлённая тема земли-матушки: stonks
Поделиться

последний суд

«I wish I had a soul All my friends are dead And they have left me on my own Yeah, things would be much easier If I did not exist Lucifer is laughing At my broken crucifix»

Въедающийся, даже в кожаную одежду, не говоря уже об обыкновенных светло-серых брюках, запах ржавого железа должен был казаться французу тошнотворным, тем, чем желательно хоть каплю брезговать, от чего стоит воротить нос. За время кровопролитного путешествия невозможно было не привыкнуть. Но привыкание вовсе не означало то, что подобный лёгкий смрад мог бы начать нравится, ни в коем случае. Кровь для всех членов их команды — почти всегда потеря, лишь микрочастички подобного запаха в носовых проходах заставляют команду навострить уши, словно запуганные малейшим шумом среди густых, колючих веток дремучего леса зайцы, ожидая скорого прибытия врага, который готов в любую минуту поголовно скрутить им всем шеи. Привыкание в их случае означало только лишь возможность держать себя в руках, а голову в полной сосредоточенности и готовности. Но сейчас он не мог. Польнарефф не имел возможности держать ни себя, ни голову, ни что бы то ни было ещё, ни в руках, ни в здравом рассудке. Среди высокой травы на огромной площади пустого поля творился тотальный бред, который ввёл француза в глубокое оцепенение, такой степени, при которой даже стенд не желал выбираться из закром души. Будто Silver Chariot забился в самый дальний, пыльный угол сердца, именуемый открытым для всего мира страхом, словно запуганная крыса, которая метается у этого чёртового угла, окружённая мышеловками. Жан инфантильно предполагал, что в тяжёлый момент всё будто покроется чёрно-белыми красками, может быть, даже заиграет монотонная, глупая мелодия, оставив Жана наедине с самим собой. Прямо, как в фильмах на трагичном моменте. Но жизнь уже в третий раз преподносила для него не лучшую версию подобной мелодрамы. Полную ярких, вычурных красок, громких шумов и голосов, или же полнейшей, звенящей тишины. Первый — самое юношество, когда относительно белая полоса в жизни Польнареффа была им же и стёрта. Он не имел то ли желания, то ли возможности — это неважно, глупые оправдания для того, чтобы снова посыпать себя белым мехом, смяв отчаянную мину в наивное выражение белого барашка. Жан всегда так делал. В конце концов в тот день с сестрой он не пошёл, оставив юную, слабую и чистую девочку без присмотра на безлюдной тропинке, по которой шагала лишь другая идиотская школота от своих учебных заведений к домам своих семей, повторяя этот монотонный ритуал изо дня в день. Краски прошлых дней сильно размылись в его воспоминаниях за прошедшие годы, но он прекрасно помнил одно. Как со всех ног бежал по грязной, мокрой тропе, не волнуясь об начищенной обуви, которая нещадно била своими подошвами по глубоким, мутным от земли, лужам, в которых утопало где-то вдалеке тонкое, словно палочник, бледное тельце сестрёнки, любимой вечной любовью. Тогда части её былого прекрасного тела были дубовыми, ломкими и жёсткими, выглядевшими, как неаккуратно заточенный кухонным ножом художественный карандаш, так как конечности очерствели, охолодели под тяжёлыми, крупными каплями. Эта же ледяная вода словно временно избавляла эту девушку от смрадного запаха, который по привязанной красной верёвочке преследует каждый труп, будто небесная жидкость хотела очистить Шерри от едкого запаха свежей, приторной смерти. Словно вместе с неповинной душой Бог хранил тело чистым, посылая водопады с небес на бренную землю, на которой будто были лишь двое. Рыдающий навзрыд мальчишка, бессильно колотив по пластилиновой от воды земле грязными кулаками; с силой вжимая лицо в глиняные разводы, будто желая утопить в них свои горькие слёзы, а может и самому наглотаться мерзкой земли по самую глотку, чтобы сдохнуть побыстрее. Собаке — собачья смерть, не зря так говорят, но речь совершенно не о животном, возможно, лишь метафорическом. Наверное, второй человек, который был рядом с ним даже после смерти, станет его белым ангелом, который из своей наивной сестринской любви будет замаливать грехи старшего брата, заблаговременно отпевать на небесах его грешную душу райскими песнями. Безумство со стороны Польнареффа — слепо надеяться на прощение. Второй — кажется, совсем недавно; в отличии от мучений прошлого — истинное истошное мученье настоящего времени, настоящей, живой вины, обжигающей каждую фибру души раскалёнными углями так, будто совсем скоро она погорит целиком, не оставив даже пепла. Да что уж там, израненная виной душа уже напоминает решето: раскалённые угли выпадали изнутри сквозь мясные, кровоточащие дыры с обожжёнными краями на разодранной пулями коже, будто скот расстреляли у стенки на скотобойне. Жану казалось, что он встретил кого-то, кто будет даже большим, чем его почившая сестра, хоть эти мысли и отдавались у него на сердце новым уколом вины. Ведь всю жизнь считал, что дороже сестры не найдёт. Но что же ему? Разве он не может за всё своё убогое существование привыкнуть к нескончаемым ударам по своей совести? Наверное, несколько недель назад он мог бы быть готов позабыть навсегда о бессмысленной вине, которая лишь душит его, а отклика ни на небе, ни на земле, не находит, но произошло кое-что непоправимое. Ужасная и безвозвратная потеря, на фоне которой блекли воспоминания полузабытого прошлого. Абдул был ему знакомым, товарищем, другом… Может даже больше, но жизнь не даёт ему и малюсенького, мимолётного шанса разобраться в себе, в других людях, которые ему близки, она слишком скоротечна. Смерть этого человека — словно подтверждение того, что он не прощён: ни Богом, ни любимой сестрой, его грехи никто не замолил. Грёбаный цикл, адский котёл, в котором он теряет каждого, кого только полюбил или уже любит. Если бы Польнарефф мог вернуть всё обратно, инфантильным желанием щёлкнуть пальцами и вернуться хоть на скромную недельку назад, то француз смог бы сделать то, чего делать побоялся, но не в коем случае не отказался сделать в то время. Послушался бы разумного человека и не лез на рожон, как вконец одичавший бык, которому машут перед мордой красной тряпкой; стал бы тем, кому Мохаммед мог бы сказать: «Я знал, что ты не подведёшь». Но Жан снова всех подвёл, подставив товарища под пулю: Абдула, который хотел защитить человека, которого ни в коем случае нельзя было защищать. Нельзя было спасать бессовестного ублюдка, не способного хоть капельку поворошить мозговыми извилинами для пользы окружающим и самому себе. Свинцовая пуля стенда: гладкая и крупная, достаточно крепкая, чтобы с сильнейшего разгона прошибить черепную коробку в мелкие осколки, которые будут тут же разрезать, будто ножницами шёлковое полотно, с таковым же звуком разрыва нитей под лезвием, тонкие слоя мяса и кожи, которые покрыты тончайшей сеткой кровяных сосудов. Эта паутина будет рваться и зальёт распотрошённый в сырой фарш мозг алыми реками крови, чьи ручьи тут же будут лезть, как бардовые черви из земли после дождя, из кругловатого, чёрного и бездонного, отверстия посередине лба, а дальше обтекать своими реками волнистые шрамы на смуглых щеках. Как маленький фонтанчик, который делала сестрёнка Шерри, когда ей было пять. Просила старшего брата слегка наложить свои ладони с соединёнными четырьмя пальцами и оттопыренными большими так, чтобы между ними образовалось небольшое свободное пространство. Маленькая девочка брала речную воду в ладошки, подкидывая её над руками Жана. Из отверстия между ладонями мальчика вылетали брызги воды, которые позднее скатывались ручейками по рукам. Она называла это «маленьким чудом». Маленьким фонтанчиком. Хотя по прошествию многих лет француза бы блевать потянуло с приторной детскости подобного названия. Третий происходил прямо в эту же секунду, чёртово мгновение, в которое Польнарефф предпочёл бы умереть на месте, только бы не испытывать это онемение конечностей, ублюдских продольных мешков из кожи, мяса и костей, которые не желали двигаться. Француз просто их не чувствовал: было огромное желание под воздействием изничтожающего здравый смысл страха сбежать, поджав по-собачьи трусливый хвост, но ноги были такими холодными, будто от них отбежала вся кровь до последней капли, в колени будто стреляло, а по ступням болезненно колюще пробегала раз за разом без перерыва стая мурашек. Каждый раз, когда пятки прикасались вплотную к неосознанно взъерошенной бледными, как смерть, ладонями, земле, ноги обдавало, будто волной тупой, мучительной от пальцев вплоть до колен, болью. В этот момент, жуткий только одной единственной своей глухой тишиной, разрываемой лишь секундным, периодическим шорохом, будто кто-то размеренно и аккуратно бил подушечками пальцев по целлофановому пакету, Польнарефф судорожно бегал прозрачными, стеклянными глазами по траве вокруг, дёргаясь от каждого шороха. Где-то там, среди яркой своими ночными красками зелени, его сестра. Родная, любимая, такая нежная и чистосердечная сестрёнка, которая сейчас являлась лишь фантомом прошлой себя. Ныне кровопийца, людоедка, плевать, как её называть, но это лишь оболочка непонятной физической материи, которая может лишь выплёвывать из себя подобие сладкого и звенящего, девичьего голоса, знающий будто только одну фразу — «Братик. Мой родной братик», которая только отдаляла Жана от адекватного восприятия происходящего. «Прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу, прошу…! Нет, просто умоляю! Милостивый, Боже, спаси и сохрани… умоляю, прости и спаси меня от этого кошмара! Взови к моей проклятой душе, дай возможность защитить себя, я умоляю…!» — раздирающе кричал разум француза, который трясся на месте, словно больная собака, ожидая помощи, которая придёт к нему из этой чернильной, вязкой пустоты, в которой он оказался одной мишенью на поражение. Через этот чёрный, веющий могильным холодом, туман, вскоре просочатся беленькие, влажные от сырой земли и просвечивающие лазуревыми венами, пальчики женских ручек, которые, не смотря на свою маленькость, силком затащат Польнареффа в этот ад, кошмарный котёл, где под единственной пальмой, на которой сидел виновник всего его кошмара, восставший из мёртвых призрак прекрасной детской привязанности, пожрёт его с потрохами: он сгорит под покровами своей кипящей чёрной крови, заливающей его, покрасневшие от подступающих слёз, глазницы. Но он давно не верил в Бога. Заезженная шутка про то, что, когда орущего петуха в жопу засовывают, взывать будешь к кому угодно, стала для француза холодной, будто сухую голову облили ледяной водой, реальностью. Никто не придёт, никто не спасёт и не поможет, ведь только опасность минует, ты пошлёшь веру, Бога и всех своих ангелов хранителей куда подальше, пока снова не вляпаешься в дерьмо. Silver Chariot не появился, сколько бы разум отчаянно не взывал небеса о помощи. Может и не небеса, а землю, ту, по которой он ходил своими ногами все двадцать лет; не был идеальным, но делал хорошие вещи, поступки. Но сам-то и припомнить их не мог. Жан мог взывать лишь к одному существу, которое хоть как-то могло бы изменить этот ночной кошмар или же покончить с ним раз и навсегда. Но Judgement продолжал восседать на верхушке сухой пальмы, держа гробовое молчание. Не от вида врага тело колотило, а кровь, словно замороженная, стояла в ледяных венах, готовая потрескаться. Польнарефф уже сделал свой фатальный ход — жалкую попытку призвать к способности врага, исправить свой непоправимый промах: жалкую попытку попросить исправить непоправимое, невозвратное. Всего лишь одним предложением, остервенелым выкриком, которым он возжелал третье желание, такое глупое и наивное, но такое невыносимо желанное всем чудовищно болеющим, обливающемся кровью и слезами, сердцем.

«Прошу, верни к жизни моего друга. Мохаммеда Абдула.»

Который убит незаслуженно. Нечестно, не по справедливости. Слишком хороший, слишком милосердный и справедливый: такие люди, как надежда, умирающая последней в мирном старческом сне, без боли, без страданий и мучений, неважно, физических или душевных. Точно не такой конец должен был предназначаться Мохаммеду, не выстрел в лоб, словно корове на убой. Это чужой конец, не его. Итог, предназначаемый Польнареффу, но прошедший мимо него, а всё не из-за самоотверженности Абдула; только из-за скудоумия его непутёвого товарища, который не видит дальше своего носа. Теперь как же Жану спасти его? Вытащить с того чёрного, бесконечного света обездушенное, высохшее в крошащейся земле, тело невозможно, но наивность била ключом из водяных, голубых глаз, словно в бреду возжелав получить эту душу обратно, прямиком от своего потенциального врага; вернуть Абдула из того кошмарного, вечного сна, в который он попал по вине француза. Но не просто вернуть её на землю, а взять душу в свои ладони, прижав безудержной нежностью, выливать столько слёз сожаления и раскаяния, сколько бы он в жизни не выплакал в церкви у ног священника. Непрерывно, навзрыд, так, чтоб рвало от солёной воды и соплей, копившихся с каждой минутой в глотке, только бы тело, в котором зародится воскресший огонёк пламени, который вновь делает конечности тёплыми, с живо бежавшей внутри кровью, а лицо снова засияло безболезненностью и спокойствием. Польнарефф не позволит себе при враге пустить слезу на мертвецки ледяное тело; он, терпеливо перебирая пальцами, ожидал исполнения своей заветной мечты, того, кто мог бы спасти его от призрачного образа Шерри, которая рыскала в мокрой от росы траве, переползая от места к месту на четвереньках так ловко, словно животное, одетое в содранную человеческую кожу. — Hell two you! — стенд рассыпался на яркую, фиолетовую под тенью лунной ночи, пыль, которая отблёскивала серебром от мерцающих звёзд, оставив француза во внезапной, тревожной тишине, надоедливо звенящий у барабанных перепонок, будто колокольчики, звонко и пронзительно отскакивающие от изгибов ушных раковин.

«There's no end to this nightmare Hell is real, and it is here Darkness is in my veins I am crying bloody tears»

И больше ничего: мёртвая тишина цепко обволакивала голову француза, не желая развеиваться даже былым шумом и шорохом жёсткой травы: когда-то такая осока резала маленькие, детские пальчики Жана; он не бежал к маме — слишком горд, прикладывал тёплую от выступающей крови подушечку к кончику мокрого языка. Сейчас даже подобие тела и разума Шерри внезапно отвлеклось от своей всепоглощающей, людоедской сущности. Больше не резалась острыми краями травы, боль от которой вовсе не чувствовала, выжидающе притаившись в кустах, целиком приложившись голым телом к земле на четвереньках и уставивши большие, зоркие глаза, цвета темневшего безоблачного неба, на свободное от зарослей пространство, где, как вкопанная, сидела неподвижно её жертва: ожидала то ли союзника, то ли врага, как кошка, встретившая на своей улице дворового кота. Польнареффа будто передёрнуло: адски колющая судорога, прошедшая волной по его телу, заставивши все конечности болезненно затечь, словно все каналы нервов, ведущих к ним, резко оборвались. «Крошки?» Опустив треснувшее беспокойством стекло почти прозрачных глаз, Жан отчётливо увидел на белёсых брюках, слегка запачканных землёй, маленькие крошки тёмно-коричневого цвета, которые сыпались прямиком сверху; отдавались лёгкой щекоткой, скатываясь по лбу. Будто высохшая земля. На серебристых под полной луной волосах чувствовалось давление, но такое невесомое, что стойкая укладка почти не распускалась. Так же, как когда-то живая мать гладила его по голове, не хваля за что-то, а словно напоминая «Я здесь. Я люблю тебя». Но нынешнее прикосновение отличалось от призрака счастливого прошлого: ладонь еле заметно лежала на волосах, не тормоша, не гладя. Замерла на месте и единственное, что Жан мог видеть перед собой — крошки земли, с лёгким отскоком падающие с его головы на согнутые колени. Но он был не в силах повернуться назад или запрокинуть голову, даже если бы тело снова задвигалось в живом темпе: будь так, француз, сломя голову, побежал бы. Второе желание обернулось для него сущим крахом, показав ему, насколько может быть плохо. Почему он вдруг начал думать о, уже давно загаданном, третьем желании, как о спасении своей шкуры и счастливым завершением волшебной, доброй сказки, в которую загнал его Мохаммед Абдул при их первой встрече? А всё из-за одного — его желание воплотилось в физическое тело за его спиной, дав понять, что необратимое не воротишь: слова в реверсе не прогнать. — Ночью на земле холодно, — в ушах француза единожды стрельнуло от бархатистого, глубокого голоса позади себя, который Жан узнал тут же, без промедлений. Голос, оповещающий о том, что его просьбу исполнили. То ли от долгого ожидания чуда, то ли от истощённости вылитых эмоций, уши не воспринимали этот голос, как попытку бездушного тела воспроизвести родную интонацию. Словно Абдул и правда снова здесь. Обдал фантомным теплом голову, растопив лёд в застолбеневших частях тела: пальцы на руках вновь дёрнулись, а лицо вместе с корпусом, обтянутым кожаным топом, обернулось в сторону, где несколько секунд назад прозвучал басистый голос, заставив чужую руку оставить макушку француза и опуститься вниз. Почти такой же, каким Польнарефф видел его последний раз около недели назад. Кожа смуглая, но в её цвете стало меньше живости, будто в яркий пигмент была вмешана серая краска; хотя, возможно, это была лишь игра ночных теней. Одежда слегка помятая, на ней заметные коричневатые пятна, словно роба с брюками недавно лежали в земле. Серьги и кольца те же, ничуть не изменились, поблёскивая под луной. Но беглые, вновь принявшие речную голубизну, глаза, быстро проскакивали по этим маловажным деталям, стремясь наткнуться на знакомое лицо. Но как только собрались, обнаружили, что лицо возродившегося товарища совсем не похоже на то, которое он знал, имея лишь призрачные отголоски бывшего Абдула. На пол лица, не заслонённого заплетёнными в пучки волосами, вылезала прямо из левого глаза, которого там вовсе не осталось, будто вывернутая светло-розовая кожа, вплетаемая в смуглые щёки венами с высохшей кровью: такого родного, приевшегося взгляду француза, волнистого, выцветшего за года, шрама на левой щеке вовсе не было видно за этим месивом. Правый глаз больше не играл карамельно-подсолнечными красками: был темен и потухш, а под ночным небосводом представлял из себя мутную чёрную кляксу, которая сползла с середины серо-розового белка вниз. Эти чернила то ли обтекали по контуру замершую фигуру Жана, то ли въедались в бледное лицо; Польнарефф мог только смотреть, не сводя изумлённо-испуганных глаз. — Что? — невнятно прошептал Жан, сам не понимая, удивлялся или не верил в происходящее. Вопреки измятому, местами страшному виду товарища, нижняя губа приоткрытого рта француза задрожала, а надбровные дуги, подобно треснувшему стеклу, надломились в слезливом выражении. — Если не желаешь встать — я сяду, — промолвил египтянин, как-то неумело сложив губы в лёгкой полуулыбке. Сначала наклонился корпусом ниже к Жану, положив руки ему на плечи, затем, сложив ноги в странном подобии позы лотоса, сел перед французом, который продолжал сидеть в пол оборота к Абдулу. Его голые плечи дрогнули, когда на них упали вовсе не тяжелым грузом ладони Мохаммеда, но уже не от неожиданного прикосновения. Ладони товарища в странных трещинах, лёгкие, будто полые внутри или состояли вовсе не из костей и мяса, имеющих уж точно больший вес, но что примечательнее — холодные, как могильный холод в середине ночи, оставляя невидимые на коже следы холодных ожогов, которые начинали колоться. Болезненно, но Польнарефф не мог позволить себе сейчас убрать чужие руки со своих плеч: слишком волнительно, слишком долгожданно, от этого невозможно отказаться. — Живой… — тихо, сам для себя, выдавил Жан. Сердце ныло в неотъемлемом желании прикоснуться, ближе прижаться к родному телу, сжать до хруста костей и потереться щекой, словно собака, о тёмно-красную робу, как до произошедшей трагедии француз делал: в шутку и не очень. Глупо игнорируя все странности во внешнем виде товарища, Польнарефф без промедлений прильнул к Абдулу, заведя руки ему за спину: цепкой хваткой сжал бардовую ткань. Слегка жестковатая, в чём-то засохшем, но все та же, какой француз её помнил. Кристальные слёзы оставляли на робе мокрые пятна, не было сил держать эмоции в уздах. Все ночные кошмары будто отступили назад, в тёмную осоку: теперь есть тот, кто защитит француза. Снова хотелось оказаться маленьким ребёнком, который будет хвататься за подол длинного маминого платья каждый раз, как только он чего-то испугается. Только перед Абдулом он мог позволить себе опуститься до уровня маленького ребёнка, который боится всего вокруг, позволить защитить и оберегать себя. Хоть мгновение не надеяться лишь на себя и свои силы, не сражаться в одиночку, не помогать самому себе. Быть «взрослым» сильно устаёшь. Наверное, для этого человеку и нужна любовь: так люди могут быть друг с другом детьми. — Живой, — отзеркалил Мохаммед, но без единой нотки радости в голосе; лицо его было спокойно: не сдвинулось ни на мускул. Внимательные, в меру широко раскрытые чёрные, как капли гуаши, глаза, уставились в вороха травы, мерно и медленно перемещая их с одной травинки на другую, пытаясь уловить малейшее движение. Спустя несколько секунд, египтянин ладонью лёгким движением, но вполне сильным, отодвинул француза от себя, наклонив голову в сторону травы, немо указывая Жану, куда нужно посмотреть, — Она ведь там? — состроив сдержанную улыбку, спросил Абдул: его замутнённые зрачки в чернилах глаз как-то выжидающе сузились. — Что ты…? — промолвил Польнарефф, наблюдая, как Абдул оставил его, двинувшись пугающе не спеша, беспечно, к мокрым зарослям, которые под луной блестели изумрудными оттенками. Подошвы его обуви, видные при ходьбе, странным образом крошились. Хотел бы Жан закончить, сформулировать свой вопрос правильно, так, чтобы хоть кто-то кроме него самого понял, но чёткий вопрос повис лишь посреди пустой от других мыслей головы, — «Что ты собираешься делать?» Все эти инфантильные, донельзя глупые мысли и желания будто резко откатились назад в разуме француза. Недавно он не просто просил, а молил о том, чтобы появился кто-то, кто защитит его от опасности, которая кружила вокруг него, словно птица-падальщик в небе вокруг жертвы. Но защитить от кого? Собственной сестры, которая, хоть и в поведении, и, отчасти во внешнем виде, была совсем похожа на былую себя, но всё же оставалась своим подобием? Почему Жан так незамедлительно принял ожившего товарища в свои объятия, но боялся Шерри, как огня? Потому что напала не него? Ей есть за что, француз определённо это знал и, с горечью, понимал. Но его сестра никогда не была остервенелой, злобной и бездушной: если бы она ожила по-настоящему, Шерри бы заплакала. Не скрывала бы бесконечные капли, чтобы Польнарефф видел, что его поступок имеет последствие. Это были бы безутешные, восковые слёзы, которые намочили бы ей все щёки до раздражённой на кожных покровах красноты на белоснежном личике. Будто ничего, кроме плача, она не могла бы сделать; просто не знала, что именно. Подобные мысли и представления наводили только на то, в чём Жан убедился ещё с получасу назад: Шерри, которую он встретил после долгой разлуки, именуемой смертью — вовсе не та, которая являлась его сестрой, кости которой, пугающе очевидной правдой, все ещё неизменно были уложены в деревянной коробке, чьи толстые стенки ограждали сохранившееся части от глубинной, холодной земли, испотрошённой длинными червями. Существо, принявшее облик Шерри, с диким взглядом уставилось на тянущиеся к своей небольшой, женской голове, смуглые руки, на которых словно небольшим колоколом, позвякивали золотые, крупные кольца. По ясным причинам, она так и не выбралась из высокой травы, пытаясь понять происходящее, но с её же высокой силой, увеличенной раза в два, девушку силком вырвали из скрытого местечка в осоке, приподняв над землёй, будто жестокий родитель вырывает надоедливого ребёнка с детской площадки. Затем притащить малышку в дом и расправиться до синяков и кровоподтёков. Без капли аккуратности, подобие Мохаммеда потащило девушку за длинные и путающиеся, тёмно-каштановые волосы обратно, в сторону француза. Женский голый копчик стукался о мимолётные камни, ореолы мягких ягодиц царапались жёсткими соринками, трескались и осыпались в земляную крошку, а внутренние стороны женских ладоней были почти чёрными из-за того, как сильно пытались уцепиться за грязную землю, которая лишь проминалась, как влажная глина, под её пальцами, оставляя отпечатки ладоней, растопыренных в судорожном сопротивлении происходящему. — Хватит, — отрывисто попросил Польнарефф, с просящими глазами уставившись на Абдула, который на пару с голой девушкой, таща её за волосы, как собаку, в два шага снова оказался возле него. Француз просто не мог смотреть на это, поэтому только и мог, что смотреть на отстранённое лицо товарища, который все больше и больше не походил на себя прежнего: чистосердечного и милосердного, который мог бы понять Жана с полуслова, но сейчас никак не реагирует на его просьбу. Окоченение давно сошло с конечностей: француз мог явственно чувствовать землю под покровом кожи на ладонях; она напоминала пазл из множества круглых катышков, которые составляли вместе ровную, взъерошенную поверхность. Польнарефф запросто бы мог остановить товарища силой, вырвав из рук будто священный, а от того неприкасаемый, образ сестрицы. Но здравый смысл давал понять — Шерри никогда не вернётся и, если сам Жан не может справиться с призраком своего прошлого — пусть это сделает кто-то другой. Но и этот «другой» всё меньше походил на друга, который всегда относился с пониманием к чувствам окружающих его близких людей. Не сказав ни слова, египтянин откинул девушку на землю перед собой, придавив её сверху ступнёй так, что даже внутри ненастоящего тельца что-то будто поломалось, треснуло. Существо не испугалось ни на мускул, не готовое к скорой кончине, но и не боясь её: точёное личико девушки было искривлено только раздражением, но и то шло на постепенный спад. Смерть для «Шерри» даже сама по себе не принесёт ничего, кроме пустоты. Больной физическим телом человек чувствует и думает, что, умерев, может прекратить свои прижизненные страдания, человек, больной душою — то же самое: смерть для них сладка и желанна так же, как мороженое для ребёнка знойным летом. Но что же существу, которое никогда не жило? Существу — существование и этим всё предельно ясно сказано. Жизнь для неё не просто не сахар, а кубик льда: быстро тает во рту, оставляя призрак пустотной, безвкусной воды. А, когда смерть для тебя — тот же кусок льда, плевать, существовать или рассыпаться в свой первозданный вид, ничего не изменится, никаких красок и эмоций. Прозрачная пелена гнева была лишь от глупого непонимания происходящего. Прекрасно зная своего создателя, существо не понимало, почему вторая кукла из земли действует так странно, словно по личным инициативам, которые были бы не то, что роскошью, а непостижимой целью, которой не достичь земляной марионетке. Да ни одна из подобных даже не желает целей, им это чуждо. Бог не дал им возможность жить, значит и смерти не давал. Есть только единственный создатель — их истинный владелец, который даровал своим марионеткам существование лишь с единственной возможностью исчезнуть навсегда, что присуще каждому человеку, которому с рождения дано «счастье» жить. И эта возможность — смерть их божества. Но что с этой жизни, если стенды в ней даже не нуждаются. Они будут существовать, пока их Бог живёт. Если нужно — рассыплются в земляные осколки, но также и соберутся, когда их снова позовут. Они будут играть других людей, другие предметы или явления, но будут всё ещё являться тенью злобной сущности своего Бога. Скоординированным, лёгким движением, Мохаммед взял обоими руками в липкую, неотрывную хватку запястья девушки, вздёрнув их вверх: склеенная земля предательски потрескалась, исполосовав снежную кожу на локтях коричневатой паутиной, что держалась из последних сил. Из-за этого движения корпус Мохаммеда только надвинулся глубокой, чёрной тенью над серо-белой кожей Шерри, сильнее придавив её спину к земле грязной ступнёй обуви. Взгляду Польнареффа будто мерещилось, как под тяжёлым грузом тела товарища белоснежная, гладкая спина проламывалась внутрь: бурая обувь египтянина проходила в спину девушки. От контура пролома отскакивали и вываливались тёмно-коричневые крошки. Вновь крошки, как те, которые скатывались по бледному, пропотевшему лбу Жана, как только Абдул положил руку на седые волосы. Тогда крошки отваливались от ладони? — Абдул, — Польнарефф попытался сказать это не одними губами, как смог, повысив для этого голос. До смуглой руки слишком далеко, чтобы мгновенно перехватить её, но бледная ладонь с выступающими от напряжения пястными костями, беспомощно дёрнулась вперёд синхронно с тем, как со звонким, хрустящим, словно жёсткое печенье, звуком две мраморные, продольные конечности отделились от тела, просыпав из образовавшихся тёмных дыр вороха́ сухой земли, которая покрывала небольшими горками пространство рядом с узкими женскими боками; спина будто окрасилась в тёмную крапинку. Это было особенно заметно, когда египтянин буквально вытащил ступню из проломленного, земляного позвоночника: на спине остался точёный по мягким краям, овальный след. Существо на земле даже не вскрикнуло, а морщины на гладком лице выровнялись: оно больше и не сопротивлялось, уронив острый подбородок на почву. — Недостаточно, чтобы это рассыпалось, — бесцеремонно отбросив руки, которые при падении тут же обратились в грунт, произнёс Мохаммед, вновь садясь на корточки рядом с французом: бледное плечо тут же обвила холодная, очень сухая на ощупь ладонь, — Давай, покончи с этим сам, — сказал он спокойно, с лживо безмятежной улыбкой заглянув в лицо Польнареффа, но француз и не взглянул на него. Надбровные дуги сломились к переносице в попытках понять то, что с каждой минутой становилось всё понятнее и яснее. Это точно не то, чего он ждал: желание исполнилось, но вовсе не так, как представлял Жан. Земляная кукла Шерри уже еле дёргалась, так зачем рубить несчастный образ детства? То, что предлагает Абдул… нет, он больше не может называть это существо чужим именем, он не может быть человеком, которого Жан так дожидался эти мучительные, долго тянущиеся, минуты. Предлагаемое существом рядом с ним — недопустимо, он не поднимет руку на то, что так чётко напоминает ему давно забытый девичий образ, который, благодаря этому аду прорезался в голове француза с новейшей чёткостью. Но было кое-что, что настораживало Польнареффа больше, развеивая волшебную сказку, которая полупрозрачной пеленой застилала глаза, — вражеский стенд не появлялся, чтобы предпринять какие-либо контрмеры, когда его «творение» валялось на земле без возможности нападать. Его враг — далеко не идиот, поэтому значило это только одно — у него всё идёт по плану. Абдул изначально должен был «защитить» Жана от Шерри. — Ты несёшь… какой-то бред, — колющем осознанием сам для себя, проговорил Польнарефф, сначала медленно помотав головой, уставляясь на слегка опущенные чёрные, кукольные реснички девушки перед ним, после чего перевёл взгляд, такой небесно-чистый, но полный разочарования вкупе с презрением, на «призрак» своего друга. — Ты знаешь, что это неправда, — спокойно ответил Мохаммед так незамедлительно, что начало своей фразы буквально тонально соединил с окончанием слов француза, — Ты хотел искупления? Не позорь сестру на небесах этим чудовищем в её шкуре, — на мгновение лёгкая улыбка спала со смуглого лица, искривлённого мясными кусками, а единственный глаз опустился на лежащую девушку полный безразличия. Жан с судорожным вздохом сглотнул, уставившись перед собой. Конечно, он не сделает этого ради существа рядом, которое всё ещё слишком болезненно напоминало Мохаммеда; тем более не для себя. Он позволит «этому» рассыпаться только ради слов египтянина, которые, задевая острым когтем тонкий шёлк души, всё же гласили правду. Его родная Шерри никогда не вернётся на эту бренную землю, осветив жизнь Польнареффа своим сиянием. Её свято-чистый образ сейчас среди облаков и явно с горечью наблюдает, как её брат стал таким слабохарактерным трусом перед лицом существа, которое корыстно позаимствовало её физическое тело для своей выгоды, а Жан даже ничего не может поделать с этим. Но не может до этого момента: сейчас француз, терпеливо и осторожно выдохнув, обострил рапиру Silver Chariot, которому всё же удалось появиться. Хоть силуэт серебряного стенда и мерцал в пространстве, не имея душевной силы проявиться чётко и ясно, клинок был достаточно остёр, особенно для того, чтобы единожды продеть обычную земляную труху. — Прости меня, Шерри… — робко проговорил француз, извиняясь не перед кожаной куклой, наполненной сухой землёй, а перед той, которая, вероятно, сейчас с надеждой смотрела на него от куда-то далеко-далеко, не имея из-за этого возможности прикоснуться невесомой ладонью к плечу брата в попытках хоть как-то проявить своё присутствие, утешить его потухший взгляд, ведь существо, называемое Абдулом, уже далеко не успокаивало Жана, а наоборот, угнетало одной только сухой, горькой правдой.

«Мохаммед Абдул тоже никогда не вернётся.»

— Братик, — медленно выговорило существо, последним словом оставляя образ Шерри, пока крупный кусок спрессованной, окрашенной в белый цвет, земли не отвалился вместе с его алыми губами, словно расколотая плитка, оставляя под собой лишь бурые, грунтовые пустоты, каждый кусочек которых еле держался на своём месте ненастоящего лица. Тихо, но быстро вонзившаяся в, и так изуродованную спину, шпага, даже без лишних движений француза потрошила потрескавшееся тельце, которое, изжив свой положенный срок, принимало свой родной цвет. Чёрно-коричневый, песочный. Но понимало, что когда-нибудь вновь появится в пространстве. И будет уже далеко не Шерри, а тем, кем пожелает быть его хозяин. Как только рапира испарилась в холодном воздухе, Польнарефф сложил вспотевшие ладони у лица, скрывая в них белёсые ресницы. Будто последний морской прилив, из аквамариновых глаз брызнули солёные капли, каждая из которых блестела начищенной жемчужиной на покрасневшей щеке, а затем разбивалась тяжёлым, прозрачным грузом о землю, чьи влажные следы были заметны на потемневшем грунте под ступнями. — Йоханаан*, не существует зла на земле, которого не заслужил ты, — молвило существо; улыбка сползла с его спокойного лица, ладонь больше не лежала на плече Жана, а блаженно ворошила земляной прах, оставленный на месте кончины женского подобия. — Что ты, чёрт возьми, вообще несёшь… — не отрывая ладоней от заплаканного лица, бессильно проговорил Польнарефф. Он будто сделал всё, что мог, выбросил из себя все чувства, собственную мораль и физические силы до последней капли: высох, опустошён, смертельно устал. Хотелось сделать всё, что угодно, лишь бы это чудовище рядом прекратило читать свои лживые проповеди и заткнулось навсегда.

«Запихать в грязную глотку больше земли, чтобы эта мерзкая тварь не смогла даже закрыть своей пасти от мусора, который в ней вылёживается, преет и киснет от теплоты языка, от влажности ротовой полости. Гниёт.»

— Всё ты… Ты позоришь того, кто был мне так дорог, — Жан говорил тихо, словно сам себе, отчеканив ударением слово «ты»; медленно, лишь лицом, обернулся на существо. Кровь колотилась в венах синхронно с биением сердца, навсегда оставляя тот окоченелый страх, который мешал конечностям двигаться, а эмоциям — отодвинуться на второй план. По крайней мере, он верил в это.

«Разочарование, позорище, лживый мусор. Но вовсе не ты. А я.»

— Я убью тебя, — остервенело произнёс француз, подняв подрагивающую руку вместе с железной, блестящей серебром, рукой стенда, занеся над головой обострённую рапиру, готовую в один мах перед собой распотрошить напополам чужую голову. Казалось, что это режущее движение так близко, так же мимолетно, как самая сладкая смерть, но горячее кипящей кровью белое запястье было обёрнуто хваткой столь сильной, что смуглая ладонь могла чётко и досконально ощупать лучевую, локтевую кости, а с внутренней стороны запястья — твёрдые ветки фиолетовых вен, наполненные бушующей, алой кровью. Сильнейшим рывком Польнареффа опрокинули тяжёлым пластом на землю. Голову пронзила тупая, ноющая боль: кажется, он стукнулся затылком о какой-то острый камень; на месте глухого удара скальп ощущал что-то влажное, слегка липкое на воздухе. Возможно, Жан смог бы протестовать крепкому толчку, но такой лёгкий, такой простой перехват его руки, готовой на полноценную, выжимающую все остатки сил, атаку, обескуражил француза: будто он не воин, решившийся на последний, фатальный удар по противнику, а вновь маленький, белокурый мальчик, носившейся по лугу небольшого городка Франции с пластиковой шпагой в крохотной ручке. Через долю секунды на живот навалился большой груз, даже затуманенный ударом разум мог бы сказать, что на нём сидит девяностокилограммовое тело, мёртвой хваткой держа побелевшую от отступа крови руку, которую недавно перехватило. — Надежда умирает последней — сказала вера, закапывая любовь. Любовь умирает первой, тогда остается только верить и надеяться, — монотонно, размеренно выделяя каждое слово, проговорил Абдул. Он больше ни о чём не просил, не прикасался с нежностью и уж точно не улыбался. Смотрел сверху вниз тёмным глазом: казалось, что и белок почернел, выгорев, превратился в копоть; уголки пухлых губ были слегка опущены вниз в подобии презрения, — Твоя вера мертва, Польнарефф. Теперь, на что ты надеешься? — с правдивым интересом, задало вопрос существо, наклонив голову ниже.

«Вера мертва так, как мертвы попытки стать сильным, мальчик с пластиковой шпагой. Отец забрал её у тебя в 1975-м.»

Изо рта француза вырвался лишь сдавленный вздох, но тут же перешёл во внезапное шипение, вперемешку со всхлипом. Запястье было нещадно скручено почти целиком в другую сторону, казалось, кости держатся из последних сил, чтобы безвозвратно не вывернуться или не сломаться напополам. Кричать было слишком низко для Жана, он был способен только закусить губу до капель крови, лишь бы ни один вскрик не вырвался дальше глотки. Свободной от крепкой хватки, дрожащей рукой, Польнарефф ухватился за тускло-красную робу, отчаянно дёргая её в немой мольбе отпустить скрученное запястье. Глаза зажмурились в попытках задержать приступ боли, сжатые зубы скрипели в молчаливой агонии, а ноги беспомощно дёргались, отталкивая землю под подошвами обуви в попытках выскользнуть из-под существа, со всей силы придавившего француза к земле. — На что теплится надежда в твоём сердце? — повторно спросил Мохаммед, выжидающе заглядывая в глаза Жана, но тут его широко открытые глаза будто успокоились, а хватка на запястье жертвы несколько ослабилась, — Трус, не способный говорить истину — не достоин прощения Господа. Но, кажется, я понял.

«Посмертная надежда на то, что сестрица вновь погладит тебя по голове, а друг мягко обнимет не смотря, на то, что ты с ними сделал. Надежда на жалкое искупление. Надежда на то, что тебя кто-то все ещё любит.»

— С рождения ты достоин прощения, благодаря твоему имени, но никого не прощают просто так, — промолвило существо, но тут же перевело взгляд на свою руку, крепко держащую запястье француза. Два земляных пальца откололись от ладони, словно ручка от фарфоровой вазы: вероятно, спрессованная земля не выдержала сильного давления сжимающихся пальцев. Благодаря этому, ноющая рука Польнареффа была освобождена от цепкой хватки и, как только это произошло, тот ухватился за руку, фантомно блокируя боль сильным удержанием конечности в одной позиции. Запястье пульсировало, бледная кожа была обёрнута следом «красной змеи» от сильного сжатия. Бледное лицо француза искривилось в болезненном выражении, исполосовав его морщинами и складками в то время, как существо нехило заинтересовалось отколотыми частями своего тела: целой рукой то взяло пару кусков пальцев и начало перебирать их в ладони. Они были достаточно крепкими, но крошились, как песочное печенье, — Перед смертью глотка твоя должна молчать, слушая последний суд. Подбородок Жана в миг был обернут крупной, смуглой ладонью: послышалось тихое позвякивание золотых браслетов, внешне чистых, но вблизи, с внутренней стороны была видна слабая ржавчина. Звон этот был, как звон невидимых цепей, снова стянувших конечности Польнареффа. Указательный и большой пальцы оказались по обоим сторонам белоснежных, слегка впалых, щёк. Существо начало стремительно сжимать два пальца, с силой давя на щёки француза в области соприкосновения верхнего и нижнего ряда зубов, дабы от щемящей боли челюсть Жана раскрылась сама, против его воли: мягкая, внутренняя ткань щёк травмировалась от тесного прижимания к твёрдым стенкам из белоснежных зубов, чьи ряды под этим давлением раздвинулись сами, но легче от этого не стало ни капли. Теперь же колкие нижние края каждого зуба по боковым сторонам врезались в нежную ткань, которая начинала пропускать через себя маленькие, тёмно-бардовые в темноте ротовой полости, густые капли. Ведь даже добившись желаемого действия, рука египтянина продолжала вдавливать пальцами кожу на щеках, будто волнуясь о том, что жертва плотно сомкнёт рот, как только хватка ослабнет. На кончике языка Польнарефф почувствовал солёность, будто морского прибоя. Если бы у него было время и желание забыться, закрыть глаза и помечтать о виде безлюдного берега, который в этот вечер казался ему таким противным, который он так стремительно оставил ради того, чтобы догнать то, что даже не являлось его сестрицей: лишь пародией из перегнившей земли. — Потерпи, твой рот открывается последний раз. Наслаждайся этим, — монотонно сказал Абдул, поднося два отколотых пальца ближе к лицу француза. В уголках покрасневших глаз Польнареффа проступили маленькие, водяные капли: с большой вероятностью его сейчас стошнит. Как бы он ни желал в данные секунды закрыть рот, все попытки были безуспешны и отдавались новой колкой болью во рту, что заставляло организм прекратить попытки сомкнуть зубы. Вместе с тем, как покусанная кожа тонких губ ощутила прикосновение сухой руки существа, маленькая бусина слезы всё же сошла до скулы, затем разбиваясь о землю. Слеза не горести, а омерзения поступка, который он был не в состоянии предотвратить. Ладонь, сжимающая «осколки» земли, не собиралась отпускать их на язык Жана. Земляной кукле стало необходимо, чтобы отколотая земля оказалась поперёк глотки Польнареффа, иначе тот с лёгкостью их выплюнет, — Раскрой глотку, вдохни глубже. Хотелось бы французу возразить, но корень языка что-то укололо, что-то зачесалось, спровоцировав сильный, сухой кашель. Но инородные предметы было уже не достать: Мохаммед насильно проталкивал пальцами осколки своих грязных конечностей глубже, чьи грубые грани царапали мягкие стенки дыхательной трубки, что создавало признаки удушения и, как только преграда для доступа воздуха в горле была выстроена, существо отпустила лицо жертвы из сжимающей хватки. От накатившего стресса дышать носом было крайне сложно и Жан взмолил. Последний раз его разум воскликнул. «Больно, неприятно, омерзительно… Все конечности сдавило этим чудовищем… Совсем не могу вдохнуть. Не могу закричать, позвав о помощи… Но я хочу жить, пожалуйста…! Я больше никогда не скажу, что хочу умереть! Кто бы там не водился на этих чёртовых небесах, помоги мне, помоги мне, помоги мне!» Он был совсем не готов к смерти. Даже после долгих бессонных, кошмарных ночей, когда он желал одной лишь своей кончины, сидя на коленях на холодном полу в одном из многочисленных гостиниц в одиночном номере. Шептал с зажмуренными глазами лишь пару слов: «Прошу, убей меня», обвивая продрогшие плечи ладонями. Но сейчас, когда смерть тычила острым концом своей косы прямо перед носом, он был вовсе не готов принять всё, как есть. Морально не готов, потому что, физически он был уже не способен сопротивляться в должной мере, чтобы выскочить из-под этой туши и бежать, куда глаза глядят, даже не думая о сражении.

«Самый плохой. Самый грешный человек на земле, трусость которого не имела ни осязаемых, ни моральных границ. Так же, как и гордость.»

— Кха-кх…! — казалось, что француз хотел что-то вымолвить, что-то, что было бы его протестом происходящему: воскреснувшим, правдивым, очень сильным желанием жить, ходить по этой земле до самой старости, держаться за своё существование изо всех сил. Но из глотки незамедлительно вылетел лишь глухой кашель, будто отрезвляя его мысли: два куска земляных пальца стояли поперёк горла, не давая не то, что сказать слово, но и даже нормально вдохнуть полной грудью. В лёгкие поступало катастрофически мало кислорода, из-за чего мир вокруг под покровом ночи покрылся крупными, чёрными пятнами. За одним из этих пятен существо внимательно наблюдало тёмно-карими, зоркими, как у сокола, глазами за состоянием Польнареффа, уже завалившего голову назад, как жестокий подросток, смотрящий, умер ли котёнок, которого он удерживает в ведре с водой. Изо рта француза были слышны недолгие хрипы и безуспешные попытки прокашляться, но через несколько секунд тот резко завернул голову в сторону, широко распахнув глаза и делая первый за продолжительное время глубокий вдох. Со слегка высунутого языка из широко открытого в желанном вздохе рта повалилась разваленная, почти чёрная масса: твёрдо сложенные куски земли разложились от влаги внутри глотки и мгновенно в рвотном рефлексе выступили наружу, пачкая грязной массой ротовую полость, которая под тенью глубокой ночи казалась такой же чёрной, как сырая земля на языке. На зубах будто хрустел, скрипел песок. — Надежда всё ещё жива, только из неё и течёт тонкий ручей твоей жизни, — произнесло существо. Француз даже не слышал его слов: вдыхал воздух слишком жадно, кашлял слишком громко, чтобы услышать звуки извне. Слишком, чтобы вообще что-то заметить и с желанным воздухом даже огромный вес над собой и невозможность двинуться казались пустяковыми проблемами, — Но твои деяния превыше прочих грехов: твоё неизбежное искупление лишь казнь. Только Польнарефф хотел произнести хоть что-то, как почувствовал, что его лицо не может повернуться в сторону существа, в сторону небесного свода. К шее была плотно приложена смуглая ладонь, удерживая голову Жана в одном положении, а шею — открытой; французу оставалось только краем глаза видеть, что ничего не изменилось с той секунды, когда он чуть не удушился. Похоже на хищника, который играет со своей едой перед её погибелью, ведь даже такая марионетка не может быть настолько идиотской, чтобы не знать о том, что земля, даже спрессованная, превратится в жидкую массу, как только попадёт во влажную среду.

«Казнь жертвы не в том, как хищник гоняет её по лесу или пинает лапой, а в бритвах острых зубов.»

«Твоя кровь на вкус сладкая, как сахар Ты такой хороший, ты так много плакал Твоё тело пахнет ещё тёплым мясом Вырву твоё сердце целиком и сразу»

— Отдай ему свою душу, он хочет её всю. Judgement отправит тебя из мира домой. Француз почувствовал незримое давление на шее: Абдул нащупал на белой, крупной шее под скулой небольшую впадину между мышцами, надавив на неё так, чтобы голова Жана сама отклонилась назад, ещё больше подставляя неприятно внимательному взгляду, под которым тело будто покрывалось холодом, свою кожу. Единственными частями тела, которыми Польнарефф мог двигать, он дёргал изо всех сил: ноги то били согнутыми коленями с крупную спину чудовища, то вновь опирались на землю в попытках выскочить, а единственная рабочая рука била земляную куклу до тех пор, пока Мохаммед одной из ног не придавил её к земле в области локтя: на этот раз не сильно, бегло, будто акцентировав внимание вовсе не на жалких попытках сопротивления. В радужках ярко-голубых глаз отразилось безэмоциональное, смуглое лицо, которое нагибалось всё ближе к выставленной шее. Пухлые губы приоткрылись, но вместо ожидаемой бессмысленной речи, уши слышали только шелест травы, а взгляду предстали два ряда сероватых зубов: они вовсе не были клыками, как у волков или медведей, но словно сколоты на своём окончании, что и без животных черт заостряло их.

«Словно скальпель, который будет резать только, если выберешь правильный угол надреза. Верный угол укуса.»

— Нет… Стой! — вскрикнул Польнарефф, не понимая, с чего вообще обратился к безжизненному существу с мольбой прекратить, зная заранее, что попытка бессмысленна. Будто в этом лице, в этой фигуре было слишком много Мохаммеда Абдула, которого француз когда-то знал: слишком много, чтобы воспринять, как полноценного врага, на которого можно напасть, которого можно убить. Но мысли не успели дойти до своего завершения, как их затмил ужасающий вопль Жана, разогнавший птиц в округе. Прекрасное прошлое слишком много раз относило его дальше от реальности и сейчас сомкнутые на шее сколотые зубы заметились ему только в момент, когда, словно ножом, каждый зуб раскрыл тонкую кожу, словно разрезав ножницами неудачный шов на ткани. Белый снег этой кожи в секунду окропился ярко-красными ручейками артериальной крови, а под тонкий тканевый покров непроизвольно крошилась земля. Всего лишь поверхностно, но режущая боль пронизывала насквозь, что выдавалось истошными воями и прерывистым дыханием: ноги только сильнее били существо по спине, но безуспешно, а прижатая к земле рука судорожно цеплялась за ворох земли под ладонью. Уже не дешёвая попытка удушить противника; сейчас существо над Жаном буквально въедалось вглубь мяса, как червь, насквозь вырывающий земляной путь перед собой. Через пол минуты любые вскрики и болезненный скулёж оборвались на кончике языка: глотка уже ныла и фантомно царапалась от громких звуков, неосознанно выдаваемых ранее французом. Если бы не это истощение, то Польнарефф кричал бы ещё громче прежнего: послышался звук второго звонкого прокуса, который отдавался давящей, непрекращающейся болью. Непроизвольно тело обмякало по мере вытекания крови из открытой раны, виски пульсировало одной только мыслью. Мыслью надежды. «Я переступил через себя. Закричал во весь голос, растоптал свои принципы только из-за того, что просто хочу жить этой проклятой жизнью. Мистер Джостар, Какёин, Джотаро, где вы, чёрт возьми, шляетесь?! Я никогда больше не буду нуждаться в вашей помощи, но один-единственный раз вы нужны мне, пожалуйста.» До этого дня Польнарефф ни раз попадал в передряги, где мог получать ранения и некоторые из них могли быть и правда серьёзными. Но сейчас шея была не только серьёзно прокушена, но и необычайно сильные челюсти существа удавливали дыхательные трубки, хоть это и не было основным намерением земляной куклы. Она будто хотела пожрать жертву целиком, выпустить кровь до последней капли, не смотря, на то, что при каждом новом укусе бардовая жидкость разъедала своей влагой земляной рот. Даже, если французу удастся выбраться с этого острова, заражение крови ему почти что обеспечено: слишком уж обильное количество всякой грязи сыпалось в открытые раны, да и просто в рот, что через несколько часов определённо вызовет тошноту, а может что-то и посерьёзнее, если в этой земле ещё что-то валялось… Но доживёт ли он вообще до этих «нескольких часов»? Ответ на вопрос в темневшем сознании казался вполне однозначным. Ведь на последних секундах того, как он видел своими глазами мир вокруг, Польнарефф так и не услышал ни топота ног, ни знакомых голосов. А во рту один незнакомый вкус. «Мой рот полон сырой земли.»

***

Яркие лучи ослепили глаза, которые на их свету казались вовсе белыми лишь с небольшой примесью моря. По теплоте этого света можно было понять, что это именно солнце прижимает свои ладони к его глазам. Жану нужно было несколько секунд, чтобы привыкнуть к этому свету и понять, где он находится. Первое, что оказалось прямо перед его глазами — довольно большое окно, по бокам которого висели полупрозрачные шторки, привязанные по краям специальными верёвочками. Светило, гревшее даже через стекло плечи француза, висело на ясном, безоблачном небе, а на земле был виден только аккуратно стриженный газон ярко-изумрудного цвета: такого цвета живой покров земли может быть лишь ранним летом. Второе, что услышали его уши — шкворчание кухонной сковороды неподалёку: как только осознание этого пришло в голову, нос уловил приятный запах поджаренных тостов. Такой запах в последний раз он чувствовал ещё в детстве, когда мама последний раз их приготовила. Но не только это казалось Польнареффу знакомым: то, где он находится. Определённо он знал это место раньше, но, видимо, слишком давно, чтобы вспомнить. Довольно хорошенький дом с просторной кухней и вкусным запахом в своих стенах. Кажется, похож на его дом во Франции, которого в реальности уже нет на этом изумрудном поле за городом. — Чистилище? — скучающе, Жан проговорил свои мысли вслух. И правда похоже. Всё вокруг было светлым, аккуратным и чистым, совсем не то место, которое француз покинул: чернильно-яркое, кошмарное и кричащее. Наверное, та кукла была права, подумалось французу, — Judgement вернул меня из мира домой. — Judgement? До боли знакомый голос раздался позади Польнареффа, тот сразу понял, кому он принадлежит, но не спешил оборачиваться на него. Француз знал, что если загробная жизнь существует, то они определённо встретятся, по-другому и быть не могло. Правда Жан вовсе не предполагал, что они окажутся в раю вдвоём, сам он уж точно не достоин этого. Но, если это всего лишь замаскированный приятными воспоминаниями ад, то. — Что ты здесь делаешь, Абдул? — с растерянным, тоскливым взглядом, Жан уставился на товарища, который непринуждённо переворачивал тосты в сковороде. На его спокойном выражении лица проскользнуло лишь небольшое удивление вперемешку с непониманием от слов француза, но египтянин не отвлекался от своего дела. Оба глаза карамельно-каштанового цвета внимательно наблюдали за поджаривающимися кусками хлеба: ни один из них не был искривлён кровавыми венами, не вывернут наизнанку так, как Польнарефф видел его не больше пяти минут назад в тёмном, кошмарном сне. — А ты как думаешь? — спросил Абдул, хмуря брови, видимо, слегка раздражённый глупым, не имеющим смысла вопросом. Только сейчас Жан обратил внимание на абсолютно домашний вид своего товарища. Длинные, тёмно-коричневые, почти чёрные волосы собраны в хвост, ноги босые, а на теле светлые, хлопковые рубашка со свободными штанами. Совсем не было похоже на «боевой прикид», в котором француз последний раз видел своего друга живым. Хмурый взгляд египтянина выровнялся, как только медовые глаза встретились с водяными глазами француза, — Ну что случилось? — досадно задал вопрос Мохаммед. — Да нет, ничего, — Польнарефф отмахнулся, улыбаясь и будто на автомате протирая тыльной стороной ладони глаза, которые даже не успели пустить слезы, — Просто не верится, что мы здесь вдвоём, — негромко проговорил Жан, опираясь ладонями на столешницу и слегка наклоняя лицо к полу. — Мы «здесь вдвоём» уже несколько лет, — скептически ответил Абдул, сложив руки на груди. В ещё большее замешательство его ввело, когда француз перевёл на него недоверчивый, вопросительный взгляд, — Не выспался что ли? — Нет-нет, — Жан театрально замахал перед товарищем ладонями, тут же подумав, что сейчас он уж точно выспится: для этого будет слишком много времени, — Прости, несколько лет? — переспросил Польнарефф и не дождавшись ответа, спросил, — А как же Дио? — Что? — Что? Француз даже не понял, что произнёс. Его губы будто неосознанно повторили сказанное Мохаммедом. Словно разум сам хотел забыть о том, какие обстоятельства свели их вместе на самом деле. Но ведь быть такого не может, чтобы душа Абдула не помнила о Дио. Это место с первых секунд пребывания показался даже, если не раем, то каким-нибудь местом, где Польнарефф наконец-то сможет позабыть о том, что происходило с ним при жизни. Но, если так, то этот Абдул не настоящий? Не успели надбровные дуги надломиться домиком в скорбящем, горестном выражении, как до барабанных перепонок донёсся тихий, отдалённый звон. Он был похож на звон одного из маленьких, сувенирных колокольчиков его сестры, которая любила скупать такие «погремушки» со всех мест, где только успела побывать. Но этот, вовсе не маленький: звук томный, словно отдавал громом где-то далеко за пределами окна. Мерные звоны не прекращались, звуча лёгким эхом в воздухе. — Что это? — француз отвлёкся, внимательно посмотрев краем глаза за стекло окна, ставя ладонь над зрачками, защищая их от солнца. — Местная церковь сегодня празднует, — незаинтересованно ответил египтянин, снисходительно выдохнув и садясь за кухонный стол: небольшой, накрытый белой, плотной скатертью. — Какой сегодня вообще день? — пожимая плечами, спросил Польнарефф, явно пытаясь вспомнить, что праздновала его семья раньше, затем добавив, — А что хоть? — Жан повернулся всем корпусом к сидящему другу, облокачиваясь копчиком о край столешницы. — Помилование. Ты дома, Жан.

***

Первое, что почувствовало тело — неприятная прохлада, но в то же время освежающая, как хорошими весенними утрами: веет некой мерзлотой от росы, которая покрывает всё вокруг и ветра, который лёгкими порывами продувает озябшие за долгую ночь голые, мраморные плечи. Запястье на одной из рук уже почти не болело, хотя, вероятно, от его бездвижного положения. Врятли сломано, но точно вывернуто: белая кожа в этом месте всё ещё отдавала алым цветом с небольшим, полупрозрачным, фиолетовым отливом; успокаивало лишь то, что не распухшее, а значит вероятность перелома или просто сильного повреждения всё же небольшая, чего не скажешь о шее, которая отдавала тупой болью, разнося её по всем нервным клеткам организма. Но в проясняющемся сознании Жан почувствовал, что шея уже не мокла от вытекающей крови, а наоборот была, по-видимому, чем-то вытерта и остановлена: чувствовалось небольшое давление на коже, будто кто-то прижимал к ране, по контуру которой чувствовалась колкая, засохшая слоями кровь, тряпку. Глаза ещё не были открыты, что обостряло другие чувства, например, слух. В уши, словно река, так спокойно и привычно лились приглушённые, чужие голоса. То, что видел Польнарефф — грязная игра его галлюцинаций от потери сознания, поэтому сейчас душа была спокойна слышать эти знакомые голоса, которые поздновато, но всё же оказались возле него после этого ночного кошмара. Будто ночь сошла в утренний туман, покрывающий посветлевшую, густую осоку, забрав всё не святое с собой липкими, чёрными пальцами. Глупо предполагать именно это: врага наверняка уничтожил кто-то из его товарищей, а не какой-то магический небесный друг. Жан по-настоящему верил в такого только в детстве. — Польнарефф, — твёрдый и чёткий, басистый голос раздался почти что перед носом, будто взывая к тому, чтобы француз соизволил открыть глаза. В голосе звучал необычный акцент: расслышав это, белёсые ресницы на веках Жана развелись в сторону, открывая взгляду небесных глаз вид перед собой и вокруг. Но словно не было смысла больше оглядываться вокруг, когда первым, кого Польнарефф увидел перед собой был Мохаммед Абдул, выглядевший самым настоящим из всех своих «теней», которые повидались французу этой адской ночью. Лицо искривлено лишь беспокойством, которое начало сходить на спад, как только их глаза пересеклись; одет в ту же одежду, в которой Жан видел египтянина последний раз: ярко-бардовая роба тут же бросилась в глаза на фоне светлого, облачного неба. Волосы собраны в множество пучков, которые ранее казались Польнареффу невероятно забавными, а сейчас были первым из множества вещей, по чему он мог узнать египтянина издалека, — Ну и слава богу, цел? — выдохнув, спросил Абдул: густые брови были всё ещё сведены к переносице, придавая выражению лица строгости, не смотря на явное облегчение египтянина. — Цел, — незамедлительно и негромко проговорил француз, неосознанно хватаясь целой, не повреждённой ладонью за край красного рукава накидки. В другое время Абдул бы отчитал Жана за излишнюю близость, но сейчас, наоборот, смуглое лицо смягчилось, принося в голову Мохаммеда очевидную мысль: «двигается и то хорошо». — Долго ещё простаивать будем? — послышался неподалёку угрюмый, подростковый голос, — Будто первый раз поранился. — Тебе явно не хватает эмпатии, — второй подростковый голос звучал поживее, чем предыдущий, но в нём явно звучало снисходительное разочарование. — Сейчас пойдём, — Абдул направил терпеливо-спокойный голос куда-то за голову француза, затем снова вернулся лицом к Жану, — Встанешь? — спросил из вежливости Мохаммед, на самом деле был явно готов помочь подняться на ноги. — Обойдусь, — по привычке Польнарефф постепенно возвращался к своему «общественному образу». Он согнулся в сидячем положении, неосознанно опёрся о сырую землю повреждённой рукой, которую с шипением тут же отдёрнул, негласно всё-таки позволяя египтянину помочь просто подняться на ватные ноги, для вида изображая на лице недовольство, когда Абдул не смотря на протесты француза всё равно поддерживал его со спины во время их пути обратно к берегу. Из глубины мокрых, травяных зарослей обратно к просторному, чистому берегу, где под ногами вместо вязкой земли рассыпчатый песок, который из-за своих мельчайших крупинок казался мягким. Когда-нибудь Жан обязательно расскажет Мохаммеду, что ему пришлось перетерпеть из-за своей же детской наивности, которая выражала всё его существо, если раскапывать глубже закрома его потёртой души. Но сейчас хотелось только умыть грязное лицо в морской, холодной воде и не возвращаться ни на секунду к произошедшим событиям, за которые Польнареффу было невероятно стыдно, а затем спросить египтянина:

«Как ты мог оказаться здесь со мной?»