История грёз

Слэш
Заморожен
NC-17
История грёз
Just_U
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
«Он слишком слаб! Мягкосердечный и безотказный. Всепрощающий. Такой он никогда не сможет победить!» Оно и понятно, он был создан как хранитель позитива, дух, воплощение лишь хорошего и светлого, у него нет всего нужного для победы: упрямства, злости, желания мести или страха. У него нет души, что могла бы вместить в себе это всё. Вот единственная причина его слабости. «Тогда... я дам ему эту душу» ... «Я... я дома?»
Поделиться
Содержание

Не все одинаковы

Проводить ночь на улице под боком у коня вообще может считаться хорошим решением? Тогда, когда у тебя целый дом за спиной с отсутствием сквозняков и возможностью закрыть двери, спрятаться от опасностей. А ты жмёшься к боку кобылы в попытках то ли согреться то ли найти поддержку. Странно? Прятаться, искать поддержку у безмолвного животного. Возможно. Только вот, больше ведь не у кого. Пойти на ночь глядя по пустой просёлочной дороге я побоялся, а ночевать в доме, где лежит труп… пыль точнее, слишком удручающе. Страшно за своё будущее, и мучает совесть. Руки мёрзнут. Холодно. Путаю пальцы в лошадиную гриву и пытаюсь забыть, почему пришлось выбросить не жёлтые больше перчатки. Не думал, что когда-либо буду пытаться забыть что-то подобное, не думал, что когда-то заберу чью-то жизнь. Я много о чём раньше не думал, но вот сейчас приходится вспоминать, разбирать, пытаться анализировать. Острые эмоции, что накрыли сразу же после произошедшего, отпустили спустя полчаса стенаний и бесполезных взываний к пропавшему брату. Ещё через полчаса пришло опустошение и жалость — совесть вонзила свои острые резцы в шею, а потом… потом была грусть, ощущение безысходности и несправедливости мира и судьбы в общем. А потом: крупные карие глаза буланой лошадки и её тихое фырканье на ухо, близко. Её доверчивость и вера вернули к жизни надежду. Смутный её уголёк, но всё же тлеющий: если животное, даже слыша запах крови на руках, не бежит, а подпускает обнимать свою шею, значит я не выгляжу монстром, значит оно не думает, что захочу так же убить, значит прощает. И мне, наверное, следует взять пример. Ладони бродят по песочным крупным бокам, расчёсывая светлую шерсть. Не все же одинаковы. То, что происходило со мной последними днями не стоит воспринимать как правило. Приписывать всем вокруг жадность и двуличность только потому, что некоторые нападали. Там была и моя вина: неумение дать нужное и остановиться вовремя, а Рэт… он не предатель, он просто… Оправдание почему-то никак не находилось. Я мотнул головой. Не все одинаковы. Не все. — Правда, кóня? — лошадка не ответила, лишь фыркнула на ухо и придавила плечо большой головой, обдавая запахом травы и шести. — Ну и правильно, нечего разговаривать по ночам. Вон сколько уже часов, луна высоко, спать надо, — я устроился удобнее на круглом боку, сглотнул и пристроил руку под рёбрами. Тело ныло, кости тянуло изнутри, неприятно простреливая в хрясточки. Хотелось есть. Завтра надо было решаться и идти искать еду, а скорее кого-то, кто мог бы ею поделиться. И возвращаться домой. Бросать замок и уходить без оглядки я передумал. Да, конечно же, на эмоциях казалось необходимым завтра же осуществить свои угрозы и уйти без оглядки. Не зря же я рассказал об этом дворецкому, не зря же он в конце-концов умер. Но… но стоило успокоиться, и логика ныла о глупости такого поступка. А как же брат? Как его найти без единой зацепки? Поверив на слово слугам и не попытавшись самостоятельно поискать следов. А значит, уходить рано. Надо вернуться и осмотреть территорию, найти то место, где видел близнеца в последний раз, найти ту стену, к которой нас прижали прежде чем бросить вилы. С такими мыслями я и уснул, уткнувшись носом в буланую кобылку и путаясь в широкую полу накидки. Беспокойный день и сны тянет за собой беспокойные. Лес и трещание костра у ног, звон насекомых над ухом. Лапы сосны, что свалены горой и связаны сверху наподобие шалаша. Это так мой спящий мозг видит замену палатки? Потешно. Хочется улыбнуться, но тела будто нет, оно отсутствует, доступны только глаза. Понимаю — чужие. Снова это странное чувство, словно видишь и сидишь на холодной земле вместо кого-то. Вместо брата. Грязные штаны на коленях перед глазами, тёмное небо с полной луной и широкий лист барбариса с едой, который вкладывают в руки. — Спасибо за старания. Садись и ты, поешь рядом, манерам и этикету в лесу не место. — Манерам место везде, — несогласное хмыканье. И вместо жаренной румяной оленины перед глазами его лицо. Присел-таки рядом, вытянул ладони к костру, потирает задумчиво пальцы. — Что слышно из замка? — Ничего, — прикрытые глаза, тяжёлый вздох и затянувшееся молчание. — Манеры и этикет позволяют враньё? Острый взгляд и поджатые губы: — Зачем спрашивать, если ты уже в курсе? Вчера возле деревни услышал? Вздрагивание, и будто через вату притупленная тревожность: — Нет. Чувствую. С ним что-то не так. Что-то случилось. А людям свойственно сплетничать и обсуждать. Значит ты бы слышал. — На него напали, — недовольное и, — говорят, лекарь сошёл с ума упившись чувств и позволил себе немного лишнего. Лекаря кстати привселюдно казнили вчера. В деревне судачат, что Дрим растерял свою доброту и всепростительность и наказание слишком жестоко, ведь он физически не пострадал. — Физически… — выплюнутое с презрением. — А говоришь, его любят. В задницу ежам такую любовь! Их никогда не интересовала личность, только удовольствие и легкодоступность счастья, что он даёт. Надо идти в замок. — Нельзя. — Я чувствую! Ощущаю! С ним что-то не так. Ему нужна моя поддержка. Ему тяжело без меня. — Сейчас не время. — А когда будет время?! — лист летит на лежащий у костра камень, оленина скатывается в траву, тонкие руки перед глазами бьют в землю, а картинка шатается. Грудь колет тупой злостью, несогласием и тонкой иголочкой ненависти к несправедливости этого мира, к неблагодарности жителей, страхом и отвращением к происходящему. Рыцарь прячет глаза, занимает руки толстой обломанной веткой и шевелит ей искрящий костёр. — Когда настанет время? Когда? Когда станет поздно? Когда я перестану подозревать и предполагать и узнаю наверняка? Когда они свихнуться окончательно и отберут его у меня? Так вот, я не согласен! Не знаю как ты, но я не согласен его потерять. Он мне дорог! — Мне он дорог не меньше!!! — гремящий баритон, с примесью хрипотцы и ярости, с примесью боли. Ветка летит в кусты, стражник встаёт на ноги порывисто и пинает кочку. Пыль летит во все стороны, вбирает свет костра. Он горбатится и садится ссутулившись вновь, смотрит в глаза с укором. — Ты же знаешь. — Знаю. Так почему ты не… — Потому что нельзя! Потому что я верю, что он справится! Потому что я пообещал беречь вас! Обоих! А в зоне риска сейчас именно ты. И тебе нельзя туда, пока они ненавидят… А они всё ещё ненавидят. Сильно, Найтмер. Слишком сильно. Упрямство давит грудь через сон: — Я не стану прятаться вечно. — Вечно и не придётся. — Я пойду к нему, если почувствую что-то неладное, Кросс. — Знаю. — Я скучаю по нему. Ладони, что закрыли лицо: — Я тоже, Ваше Величество. Я тоже. … Давно же приходилось просыпаться со слезами на глазах. Никогда, если не учитывать жизнь в том делёком, потерянном навсегда мире. Сон слишком реально передал чужую боль, слишком сильно надавил на совесть. На натёртый там уже мозоль, что колет своей ножкой, стоит наступить. Найти́, уберечь, не позволить ему быть одному, успокоить. Я поднимаюсь, потягиваясь, поправляю накидку и выпускаю кобылку, что проснулась раньше меня, но терпеливо ждала, пока открою глаза лишь тихо похрапывая. Поднимаюсь, придерживая её за поводья: — Сейчас пойдём искать воду, милая, подожди. Вода кстати находится быстро. Колодец сбоку от хижины оказывается не высохшим, даже ведро на старой проржавевшей цепи есть. Старое и погнутое, но не дырявое, и на том спасибо. Я пью сам и пою лошадей, жду, сколько позволяет ноющий голод, пока кони немного напасутся травы, и вскарабкиваюсь в седло. В сторону деревни — туда, я помню. Я вижу сизую дымку на горизонте, за которой наверняка прячется наш замок. — Нам туда, — указываю лошадям, будто они могут понять или ответить, и бодаю пятками песочные бока. Обе лошади семенят мелкой рысью послушно, выбивают копытами мерный усыпляющий ритм. Заросшая грунтовка сменяется пыльной просёлочной дорогой, заросли диких кустарников и рыжей травы — плетнями и редкими домиками. С десяток хижин, и вот на улице уже появляется ребятня: мелкие смешные дети, чумазые и замызганные, все в дорожной пыли. С яблоками во рту и измазанными носами, палками и кривым мячом, набитым соломой. Сглатываю голодную слюну. — Здравствуйте, красивый дяденька! — слышится откуда-то снизу и сбоку, и я ощущаю, как меня потягивают за штанину у самой халявы сапога. Глаза сами отыскивают мелочь, что меня тревожит: — Здравствуй мелкий. А скажи-ка мне, родители твои дома? — голод подталкивает к общению, хоть контакт с незнакомцами и пугает. Слишком свежи воспоминания. Слишком много случилось. Но под рёбрами ноет пустотой — вода не слишком питательна, к сожалению. Пацанёнок шмыгает носом, уставившись своими огромными глазищами: — Нет конечно! Не дома. С утра ушли, как и все, полоть и окучивать. Сезон же. А чего? Тушуюсь немного: — Да ничего, — стыдно не знать таких обычных вещей, — хотел спросить нет ли чего поесть, — щёки заливает жаром. Попрошайничать и клянчить еду жутко смущающе, недостойно правителя. Под рёбрами волнуется золотом беспокойных чувств, даже кобылка моя вздрагивает боком. Я пытаюсь унять, перебороть, но видимо поздно — по толпе ребятни проходится ропот. «Это он! Он, и правда», «Какой красивый. Я впервые вижу живого принца, ух-ты!», «Смотри, смотри, какие у него глаза!», «И жёлтый румянец, себе такой хочу». На губы ползёт робкая улыбка. — А принцы разве едят обычную еду? Стыд с мурашками уходит по спине вверх, широко открытые глаза и детская наивность располагают, я щурю глаза добродушно: — Нет, конечно же, только королевскую! — фыркаю смешком, отмечая открытые такому ответу рты, сваливаюсь с коня кое-как, плюхаюсь на ноги и весело продолжаю. — А знаешь почему? Потому что попадая в руки принца, любая еда становится такой. Пропитанная королевской ма-агией, — играю голосом, в лучших традициях сказителей напуская сказочности, и не удержавшись, щёлкаю замершего с открытым ртом пацанёнка по веснущатому носу, — хотел бы попробовать такую? — Ага! — прилетает с возбуждением. И веснушчатый нос разворачивается к толпящимся позади него. — Пацаны! У кого чего? Тащите! И в уголках глазниц залегают морщинки от смеха. Улица превратилась в улей, в шумный базарный переулок с мельтешащей толпой. Пацанва носится разноразмерной разношерстной толпой, поднимая облака пыли, двери мелких хибарок хлопают то тут то там, а на траве возле дороги растёт целое пиршество. Хлеб и яблоки с красными бочками, белый творог и вязка надкусанных сушек, закопченный котелок с какой-то кашей, варёные яйца. — Хватит, хватит! — махаю руками я, пытаясь остановить это щедрое гастрономическое безумие. — Уже хватит на всех. — Ну? — десяток мордашек застывает в предвкушении, в больших глазах блестит ожиданием, которое невозможно себе позволить не оправдать. И я, улыбаясь немного неуверенно, сажусь на землю и возношу над импровизированным столом руки. Дёргаю ладонями, и с кончиков пальцев воздушной золотистой пыльцой осыпается благодарность. Совсем чуть-чуть, лишь чтобы создать иллюзию изменений. — Уо-о-о… — гудят восхищённо, подпрыгивают и падают на траву рядом. Тянут руки. Мелкие ладошки ломают хлеб, черпают сыр, хватают яблоки, тянут ко рту, — м-м-м… — восхищение пульсирует сладким облаком. Не моё, их. Впитать и отразить, словно зеркало, и себе отламывая кусочек за кусочком, утолить наконец голод. Как же вкусно. Простая еда приправленная чувствами расходится на ура, и уже через десять минут пальцы подбирают только крошки: — Спасибо! Да им ли благодарить? — Это вам спасибо что угостили. Не знаю даже, что делал бы без таких чудесных подданых, — хвалю, наблюдая как дуют гордо щёки, как словно петушки выпячивают грудь. Довольные, что оказались нужными и ценными. — Гм-м, раз всё у нас так чудесно складывается, может и поговорить будет интересно? — щурю глазницу лукаво. — От меня сбежали два друга. Похожие на меня немного. Может видели кого в этих местах? Слышали от родителей? Один почти моя копия, но с темными глазами, а второй рыцарь, высокий и… — Разве он настоящий рыцарь, раз убежал? — перебивают не дослушав. В детских глазах сквозит сомнение, носы кривятся осуждающе. — Настоящий рыцарь друга бы не бросил. Никогда и ни за что! — доказывают. — Вот я бы был вашим другом, точно не бросил бы! — И я. — И я тоже! — А я особенно! Смешное ребячество. Качаю головой поучающе: — У него видимо не было другого выхода. Что поделать. Так что, видели? — качают головой отрицательно. — Ну тогда я пошёл дальше искать. — У-у, ну нет, останьтесь, — расстроенные вздохи колют иголочкой совесть, — останьтесь немного поиграть. Ну хоть чу-уточку, — гнусавое нытье дерёт слух. Едва не морщу нос, никогда терпеть не мог детские слёзы: — Может другим разом. Мне пора. — Ну пожалуйста! Ну немножечко, ну капелюнечку! — обступили со всех сторон, подпирают толпой, не дают и шагу ступить, вызывая недовольство и раздражение. Хватают за руки, пачкая липко-пыльными ладошками и лапками пальцы. Губы поджимаются тонкой линией в сдержанной гримасе отвращения. Недобрые чувства, нехорошие, нельзя такое ощущать. В такой близости от них уж точно. Пытаюсь унять, перебороть негатив, но сложно: он уже передался через надкостницу и кожу, уже поплыл по воздуху неприятной горчинкой. Выражение лиц меняются постепенно, недовольство и нервозность словно в ловушке из двух зеркал отбивается и двоится, растёт неконтролируемо. У меня уже руки дрожат и голова идёт кругом. «Руки!» — вырываю ладони, чтобы разорвать порочный круг. «Не касаться! Нельзя!», расталкиваю бёдрами, пробиваясь к коням. — Почему ты уходишь? Почему не касаться? Мы что, плохие? Тебе противно с нами дружить? Мы что-то сделали не так? — Это всё ты виноват, мелкий! Лапаешь принца грязными руками! — А вот и нет! Это потому что ты на него криво посмотрел! Позавидовал! — Неправда! Я не виноват, это они! — Нет, ты! — Ты! Гул нарастает, превращается в крик, воздух звенит уже не раздражением, а злостью, ненавистью, от которой мутится в глазах. Во рту пересыхает, а в груди крутит неприятно от перенасыщения противными эмоциями: — Дайте пройти! — отчаянный рывок. Чтобы вырваться с липкого их плена, чтобы отдышаться. Чтобы не впутать себя опять в какую-то глупую неприятность. Толкаю ладонями в плечи, чтобы прорваться сквозь толчею. Шуршание, вскрик, тучка пыли, что взметнулась вверх. Какой-то карапуз не рассчитал, плюхнулся на задницу в толпе, запричитал, взвизгнул недовольно. Воздух колыхнулся обидой. Кто-то выкрикнул «Несправедливо!», кто-то шарпонул за плащ, наступил на ногу и толкнул соседа с криком «Всё из-за тебя!». Кого-то повалили в траву и пнули ногой, кто-то заскулил, зажимая разбитый нос. Над головой просвистела запущенная палка. И тут же плачь, что больше походит на писк, резанул слух. Кулаки и визги, кровь и слёзы, рык и завывания, когда в ход пошли когти и зубы. Зрачки сузились в жёлтые точки от взметнувшейся волной злости: — Прекратите драку! — глотаю воздух через головокружение, пытаясь растолкать мелкий живой хаос. — Хватит, кому говорю! Положи немедленно камень! С ума сошли?! Перестаньте! Я приказыва-агха-а-аг… — собственный голос срывается в жалостливое нытьё. Во всхлип, когда в череп прилетает острой болью. Магия заливает глаза, в ушах пищит, оглушая, а зрачки пульсируют, вместо чёткой картинки улавливая только синие круги. — Мгы-ы-ы… — пальцы скользят по будто раскалывающейся макушке, кость играет, прогибается под фалангами в месте сетки трещин. Господи, как же болит! Как скрежещет и жжёт! Вою, согнувшись вполовину, блюю, не сдержавшись, золотистой магией. Злость, что отравляла своей горечью, сменяется густым страхом, паникой, желанием забиться в тёмный угол и спрятаться там немедленно и надолго. Слёзы катятся, смешиваясь с канареечного цвета «кровью». — Ты его убил? — Неправда! — Мамочки… — Кажется, он умирает. — Прячься! — Бежим! — Быстрее! Всхлипываю, пачкая о землю колени и ладони. Мне бы перестать рыдать и размазывать по лицу жёлтые потёки вперемешку с чернотой дорожной пыли. Ну почему, почему всегда так? Почему и этот мир жестоко наказывает без веской на то причины? Почему и тут грязь и двуличие? Безпочвенная злость и жестокость. Почему и тут миру необходимо уничтожать всё хорошее и плодить скверное? Разочарование рвёт душу, размазывает надежду на счастье ровным тонким слоем. — Ненавижу, как же я ненавижу это всё… — под рёбрами болит не слабее чем трещит в черепе, от будто режущей наживо злости. Неправильно ощущать подобное, это тело словно не создано ощущать и носить в себе такой спектр, но душа крутит в груди, вяжет нервы в тугие косы. Искажённая магия чувств выплёскивается из кончиков фаланг и темным золотом, что больше похоже на распеченную лаву, уходит в землю. И от неё жухнет и сворачивается словно от температуры трава. Слишком. Кружится перед глазами. Слишком много сил, слишком много меня выплеснуть на сырую землю. Обессилено сцепляю зубы и поднимаюсь на ноги. Шатко. Шаг шаткий. И моё положение в этом мире. Как и вера в наличии света в местных жителях шатка́ как никогда. Впервые так тяжело верить в чистоту других. И мысли спасительно уходят к брату как к единственному достойному доверия. Странно, что храня в себе столько негативного, он единственный не вызывает страха и отторжения. Единственный видится достойным доверия и любви, единственный чист от просякнувшей тут, как кажется, всё грязи. Ну, может кроме рыцаря в белом плаще. Я надеюсь. Мне нужно надеяться на это, нужно верить. Желание взять за руку и коснуться опять глазами поглощает, дарит нужные так силы. И ноги снова могут держать. Почти стойко. Почти не подгибаясь в коленях. Шаг, ещё один, шуршание мелкого гравия под подошвой высокого сапога, ощущение твёрдости поводьев под пальцами, прыжок. Оттолкнуться и вскинуть тело в седло, сморщившись от забившей череп боли, цокнуть языком, и вперёд. К громаде замка, что высится там, на горизонте, что видится как на ладони с высоты седла. Покинуть не оборачиваясь грязную деревеньку с ребятней, что убила практически окончательно надежду и веру в чистоту этого мира. Сосредоточиться на единственно важном и нужном. Я найду тебя, Найтмер. Увидишь, я тебя найду.