Токио.

Слэш
Завершён
NC-17
Токио.
серидвен
автор
Описание
Рико Аманаи никогда не рождалась. Не было Тоджи, не было смертей, не было переломных моментов, но Гето всё равно отдаляется. У него теперь Европа, у Годжо навсегда Азия, и он искренне надеется, что их миры никогда не соприкоснутся снова. Но всё равно толкает себя навстречу Сугуру.
Примечания
св отвратительный юмор🤏🤏ну чучут тгк @keridvenn
Посвящение
оле <3
Поделиться
Содержание

II

шрамы — отметки о том, как ты прожил жизнь,

то, что интимнее шёпота, секса, губ.

тянешь футболку и просишь: ну, покажи.

я свои шрамы отчаянно берегу

от чужих взглядов. ты говоришь: я свой.

и улыбаешься. так, что искрит в глазах,

так, что я думаю: мне это не впервой,

главное — просто успеть отступить назад.

ты говоришь: они выглядят как букет,

каждый из них на весенний цветок похож.

я говорю: не дари мне цветов, окей?

ты улыбаешься мне.

и заносишь

нож.

— Я тебя, наверное, люблю. Гето задумчиво хмыкает на это заявление, захлопывает книгу и приподнимается на локтях. Перекатывается к Сатору под тёплый бок, лезет руками под футболку и отогревает замерзшие кончики пальцев на рёбрах. Считает, не сбиваясь: первое, второе, третье, до блевоты трепетно и ласково. От Гето пахнет шампунем, с волос капает вода, катится по забитой спине, впитываясь в ткань спортивок. У Годжо Сатору фетиш на Сугуру, самый грязный и блудливый, и он неохотно признаёт это. Хочется жадничать и ни с кем его не делить, хочется сожрать, как Гето — шарики проклятий, как Сёко — горькие конфеты с коньяком, как Нанами — сухие, постные булки. Гето хочется убить голыми руками. Но убивать — незаконно, так что Годжо оттягивает его волосы и перебирает тёмные пряди. По лицу Сугуру видно, что ничего хорошего в его башке нет, поэтому когда он в лоб спрашивает: — Уверен? Годжо знает, что за этим последует какая-то премерзкая просьба. — Уже нет, — юлит он, глядя на тёмные брусья потолка, — я передумал. — Ты не передумал, просто маленько ссышь, не так ли? — Быть может и так, — покладисто бормочет Годжо, — может. — Не бойся. Я просто уточнил, вдруг ты не это имел ввиду, — Гето трется носом о его плечо, щурит глаза, пока веки почти не смыкаются друг с другом. Годжо вздыхает. Вот бы Гето однажды потерял способность говорить и всю жизнь общался блокнотиком, точеными линиями выписывая иероглифы. Сугуру сам по себе такой: угловатый, резкий, скалящийся и слова с его языка — кунаи, бьющие в висок отточенным движением. Сатору не сопротивляется, внимает каждому грубому слову, когда говорит «отвали, Годжо» — послушно уходит из комнаты и пуляет теннисный мячик в стену, ловя его рукой и сжимая в кулаке. Гето так сжимает проклятия: в его ладошке они становятся не более чем яблоко, в лучшем случае — мелкий мандарин, а Годжо если сожмёт в руке что-то, оно непременно раздробится, разлетится в щепки и больнючие осколки, которые Сёко откажется вытаскивать. Скажет: — Живи теперь так, инвалидом. Гето ощущается как зуб мудрости, который пока не болит, но ты, сука, знаешь, что скоро начнёт нарывать и морально пытаешься подготовиться, обкладываешься обезболивающим, держишь телефон в руке, чтобы записаться к стоматологу, но он, падла, застигает когда этого не ждёшь. Сугуру дробит его мозги как скорлупу от макадамии, а потом пускает по вене обжигающей крошкой. Годжо натурально горит, пышет нездоровой привязанностью и отчаянием, сквозит в каждом неровном выдохе, ровном вдохе, кривой линией тату. Годжо делит на двоих с ним отвратительный вкус проклятий, распахивает грудную клетку и ждёт, пока Гето стрельнет — а он, блять, точно стрельнёт, потому что патроны в ружье, а если ружьё висит на стене, то оно однажды непременно стрельнёт, и этого не отнять. — Да, — после затянувшейся паузы отвечает наконец Годжо, — на самом деле, я хотел послать тебя нахуй, просто иногда путаю слова. — Я заметил. Следует ли из этого, что каждый раз, когда ты меня отсылал во вполне конкретное место, ты имел ввиду простое «я тебя люблю»? — Нет, — даже не врет. Его «я люблю» в каждом действии, в каждом слове и действии. В лапше на двоих, в «хуйня твой этот буддизм», в ещё одной куртке, которая на всякий случай лежит в рюкзаке. На всякий случай: а вдруг будет дождь, а вдруг эта порвется, и между строчек читаемое «а вдруг Сугуру замёрзнет», — в моём иди нахуй есть только это прямое направление. — Врёшь. — Вру. Сугуру целует его тягуче-медленно, собирает с губ молчаливые упреки, гладит своими невозможными руками его лицо. Сатору привычно уперто сжимает губы покрепче, чтобы не позволить ни звуку сорваться с них, но организм протестуетпротестуетпротестует. У Годжо печёт меж лопаток, сводит судорогой сердце, некстати начинают болеть глаза: он их прикрывает, лишая себя любимого момента — посмотреть на Гето так близко, чтобы увидеть, как на левом глазу у него ресничка загибается в сторону, а над бровью тонкой белёсой полоской виднеется шрам. Сугуру отстраняется от него, смотрит на Сатору: мягкого, нежного, податливого, лежащего под ним как с картины ренессанса. У Годжо блестят от слюны губы, дрожат веки, — Гето закрепляет на них поцелуй, ещё, ещё и ещё, сцеловывает со лба уставшую морщинку, проступившие от хуевого питания скулы. У Гето Сатору болит с понедельника по воскресенье с перерывами на ленивую совместную дрочку и просмотр кино. Сугуру не знает, как на это реагировать, уходит в осаду, блокаду, поднимает щиты и терпит поражение, сдавая город за городом. Сатору над ним как опиум для китайца, как безмолвный палач над королевой Франции, как тиски, сжимающие грудь до посинения. Сугуру давит смешок, прижимается носом к носу Сатору и слегка потирается самым кончиком. — Хочешь, глянем что-нибудь ненапряжное. — Хочу, — Сатору лениво приоткрывает один глаз, разглядывая Гето, лежащего у него на груди. На самом деле Годжо хочет, чтобы Гето сказал ответное «я тебя тоже», или хотя бы скупердяйское «и я», но Сугуру либо жалеет слова и экономит их, как жид — монетки, либо не хочет врать. — Аниме? Фильм? Тупорылый ромком? — Гето устраивается между скрещенных ног Годжо, жмется спиной к груди и листает что-то на ноутбуке. Гортензия с подоконника внезапно смотрит на Годжо укоризненно, уже окрепшая под заботливым руководством Гето, но наверняка ещё обижающаяся на то, что Сатору забывал её поливать. Годжо снова сжимает веки, не выдерживая немой критики. — Не знаю, включи что-нибудь не душное, — устраивает голову поудобнее на плече Сугуру, слабо прикусывает сонную артерию, некстати вспоминает тупейший факт, что человек вполне способен откусить себе мизинец, и чисто гипотетически, если он сейчас сомкнет зубы посильнее, то кровь — тёплая, красная, — хлынет фонтаном, пачкая ему новые штаны. — Я не умею такое. — Тогда идём на компромисс, — зализывает едва заметный след от зубов, — и не смотрим ничего. Годжо выцветает, становится тенью прежнего, скатывается в монохром вместо привычного яркого себя, и только лучистые глаза как обычно искрят озорством и неприступной ледяной гладью. Может быть, только может, Гето ступит туда однажды: боязно прощупывая дно, ёжась от холодной воды и ведя себя, как полоумный идиот, но попробует.

***

Не получается. Сугуру точит втайне от Годжо своё самое сильное оружие, роет окопы, подкладывает мины, — Сатору, безвозвратно в нём уверенный, попадается в каждый. Спотыкается о «прекрати болтать», которое Сугуру выплёвывает во время очередного вечера просмотра кино, потому что Гето внезапно понимает, что Сатору становится слишком много и надо как можно скорее абстрагироваться, Сугуру не обнимает его первым и с горем пополам сносит его неубиваемую тактильность, Сугуру прекращает целоваться. Для Годжо это сродни удару под дых. Он сжимает покрепче зубы, бежит за Гето каждый раз: Гето каждый раз против воли оборачивается и ловит его, уставшего и подавленного, себе в руки. Он не знает, что происходит, почему Годжо кажется обузой, а не стеной, о которую можно опереться. Первым, что выкинет излечившийся слепой, будет трость, которая ему помогала. Будда учит: не привязывайся, ибо ничто не вечно, но что делать если Гето привязывают к кровати, зацеловывая без шанса на отпор. Что делать, если он не слепой, а Годжо — не трость, а ИВЛ для прокажённых лёгких? Что, блять, нужно делать? Гето не умеет рядом, не умеет самозабвенно нырять вглубь другого человека, открывать сокровенное, открывать ту часть себя, которая бьётся о бетонные стены и постоянно орёт в гнетущей ночной тишине, требуя внимания. «Внимание, — думает Гето, — я собираюсь тебя убить». Он прикидывает, что с Сатору легче на расстоянии вытянутой руки, нежели в пару сантиметров между ними на кровати, и что причина его заёба совсем не в Японии. Она, сука, в Годжо Сатору, а Годжо Сатору — каламбур, — в нём. Гето выпинывает из себя наружу слово за словом, скидывает с себя балласт недосказанности и мешает его со стонами в соответствии с международной нормой (10% несвязного бормотания «мойхорошийблятьсильнеесаторунемогу», добрые 40 — громкий неприличный скулёж, 15 — долбёж Сёко в стену и её ругательства на блядство прямо у неё под носом, оставшиеся 35, жалкие и обрывистые «люблю тебя, блять», «блять, я тебя так люблю» и далее по всем возможным комбинациям и междометиям). Гето не умеет, но очень старается разграничить слабость и любовь, — а что это именно она, сомнений нет, — но получается из рук вон хуёво. Сатору с терпением жертвенного агнца ждёт, когда он сдастся: караулит возле кухни с трижды проклятым спрайтом, уворачивается, когда эта же банка летит в него, жмётся к спине, целует меж лопаток, когда Гето опирается устало о раковину в толчке. Годжо удивляет скоротечность мира, но даже сильнее — его периодичная медлительность. Гето медленно движется ему навстречу неуверенными шагами (Годжо тянет его, как упирающегося осла — поводья), неторопливо Сёко цедит кофе, даже не глядя на них, очень, блять, заторможенно двигается Юу на последнем задании. Годжо не успевает кинуть синий, Нанами не успевает даже сделать жадный вдох, почувствовать колючее касание проклятия, только увидеть и жадно впитать на всю оставшуюся жизнь — Хайбара, прижимающий руки к животу из которого кровь почти фонтанирует, всплексками рвётся наружу; Хайбара, бросающий на него слегка удивлённый взгляд, будто его смерть была предсказана, но случилась на день раньше, и этот факт кажется ему забавным. — Стой! — Сатору успевает шмальнуть красным под ноги Нанами, — Придурок, блять! — Хайбара! У Сатору скручивает желудок спазмом: в крике Нанами неприкрытая агония, а голос срывается и ломается, когда он падает, спотыкаясь о яму, которую Годжо ему подстроил. Его меч валяется в стороне, Нанами, непробиваемый и холодный Нанами, ревёт в голос, порывается встать, игнорируя проклятье, которое готово поглотить и его тоже, но Годжо боится не этого. Он думает, что Нанами достигнет своего предела на всплеске боли, и его проклятая энергия просто положит половину Роппонги. Годжо хочет сделать хоть что-то, но его глаза теряют хватку и цепкость, изображение смазывается и плывёт. Годжо кажется себе слабейшим сейчас, когда не может выдавить из себя ничего, кроме средненького синего. — Нанамин ранен, — шепчет он сам себе, слегка покачиваясь в сторону. Проклятия вытягивают из него всю энергию, Сугуру — желание жить, но Годжо прёт вперёд, — Нанамин ранен. Я не могу бросить его. Сатору старается унять это скребучее чувство в груди, граничащее с безумием: если он свалится, то Гето его не вытащит и за ним не прыгнет, значит надо идти, даже если на это нет сил. Нанами ранен, Нанами ранен, Нанами ранен: духовно и физически, и, кажется, скоро сойдет с ума. Годжо кое-что в этом понимает, так что готов встретить его с распростёртыми объятиями. Нанами ранен, его надо к Сёко, а Годжо — к Гето, чтобы понажимал на кнопки, покрутил гайки и выпустил Сатору обратно в свободное плаванье. Годжо наступает Нанами на руку, которой он цепляется за булыжники и кидает стеклянный взгляд вниз. — Не дёргайся, — говорит он холодно, — А то цепану. Годжо знает, что Нанами хочет, чтобы цепануло посильнее и к боли в предплечье прибавилась такая, которая бы перебила выжженную пустошь внутри. Годжо знает, что этот вакуум не забить ничем, лишь смириться с этим, оттого идёт вперёд, бросая взгляд на Юу; смиренно лежащий на асфальте в луже крови, оставшейся на тротуаре несмываемым пятном. Улыбка — кроткая, мягкая, смиренная, музыка из кафе — такая же раздражающе спокойная, не заканчивается трагично, не начинает шипеть и прерываться, люди за завесой так же торопятся в никуда. Годжо чувствует дыхание смерти на своём затылке: она ещё не догнала, ибо это битва Ахилла с черепахой, но уже готовится цапнуть его, когда настанет момент. Он складывает руки вместе, сжимает пальцы крепко, делает глубокий вдох: пахнет кровью, блять, пахнет кровью, картинка растягивается и на мгновение длинные тёмные волосы распластываются по брусчатке. Нанами ранен. Он хочет вернуться во времени и не просыпаться этим утром. До него запоздало доходит: Юу мёртв. — Фиолетовый.

***

Гето нет в колледже, когда он притаскивает Нанами на себе, когда рядом с Сёко сидит в морге и смотрит на труп перед собой. В Годжо отмирает что-то живое в этот самый момент времени: он весь в крови, какой-то херне, на которую распалось проклятье, потому что сил на поддержание бесконечности не остаётся, он не в себе и это явно. У него краснючие глаза, усталый вид и тянущее чувство вины на душе. Он думает, станет ли Гето сидеть на его могиле, если он умрёт не в старости, будучи счастливым мудаком с горстью детей и, по возможности, Сугуру рядом, а вот сейчас — через пару—тройку годов в неудачном бою. Сёко наверняка будет таскать ему сигареты, прикуривать и класть рядом, так же молча сжимая фильтр губами. Сатору не уверен, будет ли она говорить с ним без ужимок, даже если планету разорвёт к хуям на атомы. Гето не придёт — Сатору знает. Ему это не надо. Он приходит под вечер; от него пасёт вином и дешманскими сигаретами с самого порога. — Воняешь, — бормочет Годжо тихо, слегка отрывая голову от подушки. — Ещё скажи, на кого я стал похож. — На конченного мудилу. Сатору не хочет узнавать где и с кем он пил, как съюлил от директора, почему кроме отвратительной какофонии ароматов ещё пахнет дебильным диором, который всю жизнь хуями крыл. Он отворачивается лицом к стене, смотрит на мертвенно-пустую поверхность перед ним, вглядывается в прожилки на древесине. — Хайбара умер. — Как Нанами? — Гето стягивает свитер, потягивается, чувствует себя совершенно конченным ублюдком, потому что не оказался рядом, пока Годжо тут явно занимался самоуничижением, — Как ты? — Мы одинаково хуёво. Гето ощущает, как Годжо тоже отдаляется от него, не выдерживая такого отношения к себе. Это к лучшему или к худшему, к чему это ведёт (к полной пизде, как и всегда), как долго ещё Сатору вытерпит? Сугуру ставит на две недели, потирает неловко шею и осторожно ложится рядом, не решаясь коснуться: так и зависает с нависшей рукой, которая предательски трясется. Он резко притягивает Годжо к себе, оставляя поцелуй на оголённом плече, собирает дрожь, забирает себе хоть частичку этой тяжести, которую Сатору больше не в силах тянуть на себе. — Когда ты так себя чувствуешь, мне тоже больно, — бормочет он успокаивающе, чувствуя, как жмётся напуганно сердце и трепещет в груди птахой. — Я так устал, так блядски устал. — Это нормально. Даже сильным порой нужен отдых, — ладонями стирает слёзы, бегущие по щекам. Глаза у Годжо такие же лазурные, как ясное небо над морской синевой, как искры фейерверков в Танабату. Сатору — самая яркая звёздочка на небосводе, Бетельгейзе, которая вот-вот взорвётся, изживая себя и давая начало новой эре, — ты не должен быть сильным всегда. — Кто, если не я. Кто? — Сатору от бессилия вцепляется в его руки, стараясь закрыть лицо, — Я, блять, родился с клеймом чуть ли не второго Бога. — Кто угодно, Сатору. На тебя навесили ответственность за то, в чём ты никогда не преуспеешь на все сто, — Гето терпит крепкую хватку, суровую, рвущую ему сухожилия, — и это неправильно. Ты такой же человек с правом на ошибку. У Годжо Сатору нет права на ошибки. Есть право на спасение, лицензия шамана особого уровня (ещё не утвержденная), Гето рядом, жмущий его к себе: гулко бьётся его сердце в груди и тупо ноющая мышца Годжо отвечает ему тем же. У Сатору есть всё: деньги, клан, поддержка семьи, шаткая, но уверенность в себе, а права на ошибку у него никогда не было. Годжо никогда не познает счастья от отсутствия тревоги за каждый свой шаг. Каждый проступок — непременно серьёзный, непременно страшный в своём наказании. Сначала его закрывали в комнате, полной проклятий и ждали, когда его бесконечность треснет; смотрели через небольшое окошко в двери, как он жалко жмётся в угол за то, что разбил дорогую вазу. Сатору тогда начинает понимать, что ошибаться — страшно и непременно больно, когда проклятия подбираются всё ближе к нему, но когда его выпускают не говоря, что он прощён, Сатору кажется, что лучше бы он остался в той комнате. Просто показывают хвалёное милосердие клана Годжо, просто кормят один раз в день и урезают привычное общение, оставляя ни с чем. Для избалованного Годжо это сродни удару в спину, от которого мелкий Сатору непременно по инерции летит вперёд. Тогда он понимает, что ошибки лишают его всего: денег, заботы, остатков любви от обычно чёрствой, но щедрой семьи. Цепочка проста: не делаешь ошибок — получаешь всё. — ..Сатору, посмотри, блять, на меня, — Гето прижимает ладони к его щекам и слабо похлопывает, пока Годжо не фокусирует на нем взгляд, — ты чё, в транс вошёл? — Это по твоей буддистской части, — бормочет Годжо. — Может, и по моей, — Сугуру выдыхает спокойнее, — мантры, свечки, благовония, всё по стереотипному ряду. Сугуру непривычно мягко целует его в лоб: жест интимный и нежный, даже более открытый чем то, что они обычно выписывают в постели. Годжо ныряет к нему в объятия, подстраивается под ритм дыхания, вслушивается в каждый неровный выдох. У Гето вся футболка измазана блядовито-красной помадой, но Годжо с упорством барана игнорирует всё лишнее, как привык делать на тренировках. Любимым можно всё, так говорят? Любят не за то, какая у тебя работа и новые кроссовки, а за присутствие и простое касание в нужное время. Годжо любит Гето без нужды в ответном чувстве. Это кажется какой-то донельзя извращённой формой самоуничижения.