Социальная эксклюзия

Слэш
Завершён
NC-17
Социальная эксклюзия
Pretty Frankie
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Из коридора шаги осторожные, а потом - раз - и все пропало. Маратка выходит, смотрит, а потом руки раскидывает, улыбается широко-широко, тепло, во все зубы. Или AU, в котором практически все живы, Андрей возвращается из колонии, а дома ждет Марат.
Примечания
Просто что-то теплое, родное и по грязному уютное !!!СТРОГО 18+!!! РАБОТА НИЧЕГО НЕ ПРОПАГАНДИРУЕТ, НИ К ЧЕМУ НЕ ПРИЗЫВАЕТ И НИЧЕГО НЕ НАВЯЗЫВАЕТ
Поделиться

Часть 1

Было уже темно, от этой казанской весны, все кости продрогли. Олимпийка как-то совсем не грела, гадина, а под ногами мокасины мешали слякоть. Подъезд встретил мигающей лампой и бычками, распиханными по углам в железных банках из-под консерв. Особенно запах дешевых сигарет чувствовался в пролетах между этажами. Он там застрял, впитался в стены с осыпавшейся зеленой краской, в щелки оконных створок, в плиты подъездных полов. Раньше мыли по очереди, субботники были, всем двором убирали. А сейчас некому. Хрущевки на краю Казани никому нахер не сдались, только алкаши пооставались, почти все разъехались после развала, как работу потеряли. Семьи-то обеспечивать как-то надо. Барсетка у него в руках совсем маленькая, протертая, с кое-какими пожитками и сувенирами, из мест не столь отдаленных. Он стоит перед дверью своей квартиры и трет замерзший нос. Ссыкотно, почему-то. Боязно, что пустота встретит. Ключи попадают в скважину не сразу, только на третий раз. То ли руки продрогли, то ли так открыть хотел. Дергает, а дверь закрыта все равно. Значит, до этого было открыто. Обратно ключи вертит, дверь открывает и заходит. Все, как и оставлял. Выдыхает. Из коридора шаги осторожные, а потом — раз — и все пропало. Маратка выходит, смотрит, а потом руки раскидывает, улыбается широко-широко, тепло, во все зубы. — Андрюха! — бежит к нему, обхватывает, обнимает, носом в плечо утыкаеться. — Андрюша, родной, ну, как ты? Соскучился по тебе — ошалеть просто, ждал, секунды считал, е-мое, заебал, — и по спине весомо хлопает, прижимается. Вот правда, родной, теплый, хороший такой. Не из мира колонии, что теперь чудно для самого Андрея было: красивый, домашний, пахнет мылом детским и так, как у Марата дома и пахло — запахом нового, дорогого, импортного. А из глаз слезы начинают течь крокодильи, большие. И не страшно, что Марат осудит, нет, не страшно, потому что в руках его тепло и хорошо. Хорошая, все-таки, идея была — перед отсидкой ему ключи закинуть, чтоб за квартирой поглядывал. — Маратка, — произносит одними губами и его на рыдания срывает, хватает его за свитер, чтобы на колени не сползти, морщится, всхлипывает и прижимается также сильно, совсем не аккуратно, пережимая ребра до хруста. Марат ниже его, теперь уже точно понятно, что не вырастет выше, чем он. Но защиты хочется в его руках искать, таких больших и сильных, в глазах его лукавых, как у лисы какой-нибудь, с хитростью врожденной. В улыбке широкой, в плечах. И где-то на теплой, твердой груди он ее находит. — Ну, ну, — Маратка лодонями лицо обхватывает, смотрит, гладит, на шею давит — чтоб нагнулся — и лбом об чужой аккуратно стукается, — Андрюха, хорошо же уже все, дома ты, рядом. Со мной рядом, понимаешь? Не рыдай, че ты, как баба, а? А он все отпустить не может. Дома и вправду хорошо, только как прежде уже не будет. Он теперь другой уже, плохо, что Маратик этого не понимает. Он теперь жить как прежде не сможет уже, это теперь другое все будет. — Не буду, правда, не буду, дай только минутку, — просит, а сам все рыдать никак не может перестать. Ничего, перед ним — можно. Это там, среди гиен этих было нельзя, три года нельзя было, а перед ним можно. Он в глазах его видит, что можно, что не осуждает. Только вот в них он еще видит боль, как в отражении. Сожаления, грусть, трепет, все, как будто в своих. Если глаза — это отражения души, то душа Андрюши — вот она, не внутри, а перед ним стоит, лыбиться, как дурачина, своим татарским взглядом рыскает. А Марат тоже смотрит на него, и чувствует его даже легче, чем себя самого. Он вообще своего Андрюшу читать умеет легко, еще со времен, как у него мелочь в автобусах таскал. Даже тогда видел: необычный он, заморыш этот. Другие чушпаны пугались только, а Андрюша заступался, и себя в обиду не давал. То, что били его — так все равно, главное, как он себя при этом вел. Еще тогда взгляд цеплял. Вот, он еще гнал на Флюру Гавриловну, а она ему — вон какое счастье подарила. Хоть и настрадался он с ним, хоть и натворили они делов вместе, хоть и путь долгий прошли, дрались до разбитых морд и вылета зубов, пока не поняли, что за тяга друг к другу такая ебанутая, хоть и ждал он его три года, и болело, и страдало, и плакал по ночам за ним, как сопля за мамкой, и передачки таскал с котлетами на всю камеру, потому что так принято — делится, всë — не суть, потому что сейчас уже вместе. Ему — счастье, Андрюхи же — горе, потому что он может и не признает, может и не винит его, а Марат себя — очень. За то, что привел на улицу, за то, что втянул в херню эту с видиком, за то, что Андюше теперь не то, что музыкантом не стать, а даже в институт не поступить, и это с его-то мозгами. Марат смотрит на Андрея, стриженого, как тогда, как только к универсаму пришился, в заношенной старой олимпийке, повзрослевшего, такого открытого и, вместе с тем, совсем другого, и не знает, каким чудом выдержал разлуку. — Да я тебя теперь, Андюш, никуда же не отпущу — шепчет одними губами, прямо на ухо, почти касаясь и спину успокаивающе глядит, серьезно говорит, будто не шутит, будто это блядское что-то, пошлое. Или хуже, чем пошлое — тем, что душонку свою обножает– Я тебя на цепь здесь посажу, и рядом с тобой всю жизнь буду, и сдохнем мы, только если вместе. Последнее говорит в шутку, насмешливо. И не договаривает, что не согласен отпустить его, потому что не выдержит разлуки еще хоть на пару дней, потому что жизнь ему без Андрюши — уже и не нужна, только бы он рядом так жался к нему, вот, как сейчас, будто цепляться больше уже на воле не за кого, кроме него. Андрей от этого прыскает, слегка истерически смеется. Марат слëзы ему ладонями с щëк вытирает, и в глаза друг другу они втыкают, не моргая. Приближаются как-то синхронно, губы друг друга накрывают и громко целуются, со всей нежностью и радостью от встречи. Целуются почти целомудренно, без языка. И сухо, потому что у Андрюши губы холодные, продрогшие и потрескавшиеся, но на контрасте с Маратовыми, такими горячими и гладкими, целоваться было хорошо. Будто льдинка со спичкой столкнулись, и оба плавились, и оба таяли, и оба в этой эйфории утопали. Марат пока ему по спине шарил, под футболку пролез, щупал, трогал. А Андрей ногами неловко постукивал, ссутулился, чтоб удобнее было и выглядел, с этими красными от слез глазами, очень трогательно, уязвимо, хоть и только с колонии откинулся. — Чай бушь? — прямо в губы спрашивает, отклоняясь, и по взгляду ясно, что не про чай спрашивает точно. Он кивает, тоже чуть отходя. Потом разувается, раздевается, топает на кухню, где Марат уже хозяйничает: кружки достал, заварку рассыпал, сахарницу и конфеты — где только, гад, надыбал — на стол поставил. Газ зажигает, чайник на плиту ставит, а Пальто подходит и обнимает сзади, прислоняясь грудью к спине, руки на животе его в замок складывая. Все никак отпустить не может. Так хоть ощущается как реальность, а не сон. Он же специально на свиданке попросил Марата прийти перед откидкой, чтоб тот его в квартире встречал, просто чтоб в пустую не возвращаться… А то боялся, что не выдержит, и повеситься, не дождавшись встречи. А вот у него какой Марат, чая притащил, конфет, как жена верная мужа встретил. — Я тебе подарок, вообще, принес, — охрплым от рыданий голосом, бурчит куда-то в лопатки, что еле разберешь. — И че там? — глаза косит, улыбается насмешливо. Из кармана спортивок достает четки из хлеба самодельные. С крестом еще и хвостом из ниток. Бусины на четках мятые, почти не округлые, к тому еще и затертые будто. — Только не ржи, — предупреждает и протягивает на раскрытой ладони, нежно целуя в лоб, пока Марат, слегка покраснев ушами, забирает. — Я их еще в первый год отсидки сделал. О доме все думал, когда перебирал, о тебе, о Юльке и пацанах наших. Ну и вот, забирай, на память. Марат глазками и улыбкой самодовольной сверкнул и четки в карман спортивок засунул, носом шмыгнув. — Да начерта мне теперь память, когда ты дома? Все, что в памяти хранить надо у меня теперь и наяву есть, — и сразу за ляжки подхватил, усадив на стол, который от тряски пересыпал сахарницу. Ничего, к счастью, сахар сыпется — хорошая примета, для такого и дефицитного провианта не жалко. Глаза сверкнули диким желанием. Но не трахаться, нет, ему сожрать его хотелось, хотелось ближе, ближе, ближе, чтоб ощущать что он тут, живой, что он тут есть, и это не сон, и не глюк. А Андрюхе от этого ржать охота. Пришел, сиделец, епта. Знали б пацаны, считавшие его ровным, к кому так на волю рвался — задушили бы уже или повесили точно. Потому что такие пидоры как он и Марат — это не по понятиям. Потому что таких там либо опускают, либо убивают, третьего не дано. И как хорошо, что никто теперь уже и не узнает. — Марат, отъебись, по-братски? Я жрать хочу, до трясучки, — смеется, поясняет, и со стола спрыгивает. Марат потемневшим взглядом неодобрительно наблюдает, а потом прыскает. Он не признает, но Андрюха прав, совсем башку потерял на радостях. В чай успешно наливается самогонка, потому что в суровых условиях нашлась только она, а в неразбавленном виде — хуже чифира раз в семдесят, а издеваться над Андреем сейчас желания не было. Жаль, получше не нашел, но тут уж пардоньте, дефицит. От первого глотка Андрюша глаза закрывает удовлетворенно, смакуя, конфету берет. Смотрит на нее долго, рассматривает, разворачивает и занюхивает, будто колбасу, и потом только в рот кладет, тихо наслаждаясь вкусом. Марат и рад, что смог организовать, благо, отец до сих пор мог надыбать по связям, и одновременно больно было смотреть на такое. Из-за какого-то видика, Андрей теперь, спустя три года, сидит перед ним, весь исхудавший, бледный, бритый налысо, с загнанным взглядом и на конфеты, как на восьмое чудо света кидается. Ими и не наешься-то особо, но готовить Марат не умел, а банка борща трехлитровая, стоящая в стареньком холодильнике и тайком перелитая из кастрюльки Мамкиной, должна была быть на завтрашнее пропитание, когда домой Марат пойдет. Дел было много, а так бы отсюда не вылез бы. — Че там, как свои сейчас? А то в письмах особо не поспрашиваешь, читают же, — тихо говорит, спокойно, ровно. Почти печально. Марат чешет голову. Да, как свои-то? Марат за время отсутствия Андрюши в шарагу пошел, Вовка всë темки какие-то мутил на рынке. Марату же хватило всего. Жизнь поменялась, надо было как-то выживать среди разрухи. Марат теперь стал супером, но на улицах мелькал редко. Ему и пиздеца с Андрюхой хватило. Одна у него забота была — дождаться живым и здоровым, и самому не загреметь до возвращения, вот и сквозь зубы лишний раз не появлялся. Дорогого ему стоило себя сдерживать, но ради этого — можно и потерпеть. Обида в нем была еще, за несправедливость такую: придумал Вовка, занимались все они, а отсидел, почему-то, именно Андрюха. На себя всю вину взял, и не только взял, а за пацанов все еще готов впрягтись чуть что, вот, сидит, спрашивает, и надо бы гордиться, что он у него такой есть, а у Марата не получается. Получается только ненавидеть жизнь, что все так сложилось. Благо, Вовка с Кащеем — со временем за водочкой нашедшие общий язык и пожавшие руки — по связям организовали условия хорошие для отсидки, нашли, кто там его принял и впрягся среди сидельцев, а то Марат бы им не простил. А себе он и до сих пор простить не мог. — А че пацаны? Нормально все у них, — сквозь зубы цедит, и залпом полчашки выпивает, а потом морщить и в сгиб локтя утыкается выдыхая. Андрюша хмыкает. — Ты это, аккуратно там. Не налягай, — Андрюша треплит заботливо по волосам, как кота дворового. Марат зыркает, слегка раздраженно, но не говорит ничего, потому что Андрею все сейчас можно: и по волосам трепать, и опекать, и великого взрослого строить, хоть ему столько же, сколько и Марату. По нему видно, что и вправду повзрослел. Хочется сказать «Ты тоже», но Андрею как раз можно приложиться к самогону. Сейчас даже нужно, чтоб легче хоть чутка стало. Чтоб из взгляда эта тоска и дикость пропали, напряг развеяло. — Мне пацаны там шептали на ухо то то, то се, как у вас тут, — Андрей взмахам руки обводит комнату, имея ввиду улицу. — И говорят, что УКК себя сейчас как у Христа за пазухой чувствует. Не врали же? — глаза щурит подозрительно, и от чая звучно отхлебывает. Раньше у него тоже привычка хлебать была, и раньше Марат — больше из вредности, чем потому что раздражало — по башке бил, чтоб вел себя «покультурней, епта». Суворов сам себе улыбается. Хорошо видеть его, такого, другого, изменившегося, но все равно в мелочах узнавать старого Андрюшу. Хочется задушить просто от избытка умиления, но это уже слишком сопливо. — Не, не врали, — отвечает неохотно. Он вообще про УКК говорить не хочет, именно сейчас. Поэтому начинает болтать обо всем другом: о том, как Юлька, к которой он лично наведывался чтоб и от брата, типа уехавшего в командировку, гостинцы передавать, и Ирине, ментовке этой, с деньгами помогать (не виновата же она, что ручки у нее короткие, и Андрюху отмазать не смогла), и просто фоткать их, чтоб потом напечатать и Андрею вместе с письмом отослать. Как в техникум поступал (в письме ничтожно мало пришлось об этом) рассказывает, как Вова (за группировку не считается), как… Много чего как. Андрей просто тихо, но с ожившим интересом в глазах слушал, попивая чай с самогонкой и заедая конфетами. Уже не перебивал, и не переспрашивал. Потом только сам начал какие-то байки из колонии рассказывать, смешные, но местами отвратительные, но только потому, что Марат вообще это нихера забавным не считал. Они переписывались нечасто, потому что нельзя было. Марата по связям всего раза три на свиданки пускали, и то, с Вовой под руку. Писем за три года от Андрея насчитывалось пять, и каждое он хранил так, как не хранил никогда подаренные родителями побрякушки. Особенно разъебвало его от подписи в конце, без чернильной, выдавленной пустой ручкой, чтоб не увидели. «Жаным». Только одно слово, а сердце трясло как собаку бешенную на последнем издыхании. Так его Андрюша три года назад только шепотом называл, ночами, в кровати и больше никогда. Когда Марат гладил его плечи, приласкивая, робко, застенчиво, когда тянулись друг к другу, целовались беззвучно, дрочили друг другу неистово, потому что еще шпаной были, и страшно было по другому, и стыдно. Марат помнит, как он дрочил Андрею со спины, чтоб они лица друг друга не видели — потому что стыдно и неправильно. Только скулеж Андрея было слышно, который Марат потом в голове прокручивал у себя, позорно спуская все эти три года себе на руку, и все вспоминая его сбивчивое «Жаным, пожалуйста». А ведь Андрей, хоть и в Татарстане, а на Татарском — как на неродном, как на заученном им же английском. Да Марат и не слышал, кроме тех ночей, чтоб хоть иногда он на нем говори среди пацанов или с домашними. И все равно, столько смысла вкладывает в одно это слово… Сейчас Марат думает, что не упустит ни одной перемены в лице, ни на секунду не позволит отвернутся. Потому что сейчас Андрея хотелось уже по-другому: не так, как когда они невинными слюнями обменивались, и шкерились по углам и переулкам, били морду друг друга от бессилия, вызванного чувствамиэтимиебучими, непонятными и до дрожи в жопе страшными. Сейчас Марат понимал, что точно хочет, и понимал, что чувства эти уже — как сердце или печень — не вырежешь и не остановишь, без летального исхода. И что Андрея хочется по новому, так, чтобы огонь в глазах, так, чтобы близко, и чтобы сгорать друг в друге. Марат не знает, как Андрей, но сам он уже давно перед ним — как сука перед Хозяином. Куда позовешь, туда и пойдет, главное, что рядом с ним, и все. И больше теперь уже ничего не надо, только бы рядом, только бы всегда сжимать его руки. Чушь, что любовь за три года проходит. У Марата такое ощущение, будто она сейчас с новой силой его огорошила, въебала по самый не хочу. Его ведет от Андрея голоса, от взгляда, от худощавого теперь лица и усталых глаз, хотя теперь он больше на трупа походил, чем на живого человека. Марат понимает теперь, что однолюб, что уже можно не пытаться закрывать глаза и делать вид, что он весь такой дерзкий, как пуля резкий, и ничего его в этой жизни не ебет. Марат раз только пытался клин клином вышибать, еще до того, как Андрея в тюрягу упекли: за Айгуль этой таскался. А она-то и красивая, и хорошая, и милая, и глазки блестят, и вся остальная хуйня. Сиренью пахнет, старыми советскими духами, дешёвыми, от каждой пионерки-комсомолки такой запах. Если уж с ней ничего не вышло, просто потому, что при первой же попытке поцеловать ее, Марата шарахнуло как от огня, потому что понял, что перед собой не ее видел, а Андрюшу, то уже ни с кем не получится. От всех тогда воротило. Никто так и не узнал, что она с ним ходила, и хорошо — некрасиво бы вышло. Он втихую извинился тогда, хоть пацаны и не извиняются, но клал он хуй на все эти законы, и попросил никому не говорить, для ее же блага. Айгуль оказалась чудом Божьим, а не девушкой, и отпустила его без истерик. Достанется же кому-то красота такая, но хорошо, что не ему. Она такого пидора точно не заслужила, нет у нее таких грехов пока, чтоб бог наказывал. А вот Андрею он в наказание, это точно. Непонятно, правда, за что, но, видно, в прошлой жизни лажанул сильно, раз выиграл такой сектор-приз. Но именно сейчас, Марат не отпустит. Марат эгоист, и то, что свое, не отдаст никогда, и тут не прокатит «если любишь — отпусти». Он уже не отпустит, говно сожрет, семь кругов ада пройдет, за собой утащит, но не отпустит. — Я пластинку принес, хошь, послушаем? Три года нормальной музыки не слушал, как-никак, — пьяно тяня лыбу и подмигнув, предлагает Марат, вальяжно на спинку стула облокотившись. Андрей в ответ смотрит потерянно, в который раз за сегодня. Будто по новому каждый раз осознает, что это не сон, а взаправду. Как щенок новорожденный, тыкаясь везде носом, натыкаясь на стенки коробки. Он заторможенно кивает. Марат притащил и магнитофон, и кассету. На кассете бумажка, буквами разноцветными подпись «Хиты 1991, слушать всем!». Сначала первые три песни играют всякие заводные песенки, под которые как-то вообще не до смеха, и Марат тихо подпевает, положив голову на Андеевы колени, и заведя одну руку за голову, а другой куря сигарету, попеременно качующую от него к Андрею. Тот же сидит на пыльном диване и слушает, внимательно, изучающе. И кажется музыка чуждой, испортившейся и пошлой, потому что Файна фвина никак не торкает так, как раньше Седая ночь. Марат видит, как Андрей морщится и руками махает, и цокает. Совсем от жизни в своей этой тюряге отстал. А потом играет Не плачь Булановой, и все катится в ебеня. Ухмылка спадает с лица Марата, и он вскакивает на ноги. — Андрюша, пошли, потанцуем, — за руки его тянет на себя резко, так, чтоб он почти упал ему на грудь. Руки Андрея сами кладутся ему на плечи, а его к нему на талию. Прижимаются друг к другу и еле-еле колеблясь, кружат по комнате. Хуй Марат кому-нибудь признается, что, напившись, рыдал как тварь, опираясь об плечо Турбо, когда только песню начали впервые крутить по радио. Они тогда в Моталке сидели, и вдвоем с Валеркой бухали. Что он, что Марат, ужраные в край были, когда слушали и оба плакали, каждый о своем. Марат надеялся, что Турбо не помнит ниче, потому что потом ни он, ни Марат, разговор на эту тему не поднимали. Они пьяно качаются из стороны в сторону, пока сигаретный дым, заполнивший всю комнату, впитываются в обои, в обивку дивана, шторы, и может, после еще нескольких таких разов, будет, как на лестничной клетке. Андрюша согласен на еще сто таких разов, даже если потом будет не отмолиться и не откреститься ни от сигаретного дыма, ни от грехов. Ложатся спать в держа рука в руке, повернувшись друг к другу лицами. Марату чудится, что в темноте глаза Андрюши выделяется, как фары у каких-нибудь жигулей. — Ты мне только скажи честно, Андрюш, с глазу на глаз, никто ж там тебя не обижал? Мы ж за все заплатили, все связи подключил с Вовкой и Кащеем, чтоб все четко было, — впервые Марат слабость показывает, впервые за вечер говорит так тоскливо, так надломлено и без подъебов нежничает, за руку сильнее хватается. В ответ Андрей смотрит, серьезно так, и головой качает. Он знает, к чему тот спрашивает и про что он. Далеко не про то, прилетало ли по морде. — А ты, Марат, ни с кем, да? — колется Андрей в ответ. Даже как-то обижало, что Марат про него думал, как про петуха какого-нибудь, не способного самому защититься. — Дебил? Нет, конечно. А ты, хочешь сказать, да? — в обиде аж приподымается на локте, чтоб сильнее в глаза заглянуть. Андрей насупился, губы надул, покраснел. — Да никто мне не всрался, кроме тебя. Марат улыбнулся одной стороной рта довольно, как сытый от сметаны кот. Правильно, так и надо. Если бы было по другому, он бы лично в эту колонию бы загремел и морды всем посягнувшим разбил, садите хоть лет на двести. Они снова, как при встрече в коридоре, лбами стукаются и в гляделки играют, бодаются. — Жаным… У Марата от этого слова сразу мурашки по всему телу пробегают, тело будто током шибануло. — Алтыным, — шепчет Марат ему на ухо в ответ, руками заползая под майку, оглаживая по бокам, щупая. Андрей весь — будто сплошная чувствительность, и на каждое прикосновение приходится звучный выдох. А еще он сдерживается, щурит глаза, кусает губы и отводит взгляд. Марата от своих намеченных целей отступать не хочет, поэтому надавливает на подбородок, разворачивая лицо Андрея сильнее к себе. — Смотри мне в глаза, не телься. И Андрей повинуется, смотрит внимательно из-под ресниц своих густых, — круче, чем у любой бабы, — только что не краснеет. Его кожа тонкая, бледная, плотно обтягивающая кости, и когда Марат шею целует, то понимает, что следы оставить на ней — как два пальца об асфальт. Но у него ни сил, ни желания сдерживаться, поэтому тут уж как выйдет. Ничего, завтра Андрей может пацанам и соврать, что шалаву с ходу вызвал, пока в другом углу моталки Марат будет тихо угасать с него. От того только авторитет подымется, а они никому не скажут. Восемнадцать ему, как-никак, еще в тюрьме исполнилось, за два месяца до выпуска. Руки Марата быстро расстегивают, без заминок, обе ширинки, и поочередно стаскивают спортивки с бельем, при этом то и дело он клюет то в нос, то в губы, то ощутимо кусает шею, будто выгрызти пытаясь «Мое, мое, не отберете, выкусите, твари». Андрей же только таял, тяжело и тихо дыша, краснея щеками. Нет, колония вообще не для него. При всем хорошем, Марату непонятно было, как Андрей, со своими бабскими замашками и смазливой — читай как «самой красивой» — мордашкой, смог вывезти там три года, и остаться таким чувствительным, ласковым и поддатливым. Даром, что несколько раз уже в себя успел уйти, и тогда взгляд был до дрожи холодный и отчужденный. Даром, что при пацанах Андрей — кремень и ровнее ровного. Марат знает, что взгляд его таким будет для всех остальных, для всей челяди, и только для Марата другой, такой, как сейчас — взгляд невъебенного восторга. И это так кружило голову, так наделяло властью и тешило самолюбие, что лучше уже некуда. Член Андрея твердый, горячий, чуть больше, чем Марата. Когда-то Марат внутри переживал распад римской империи из-за этого, теперь, думает о том, как они удачно сошлись, потому что оба члена ложатся в его ладонь — идеально, ни дать, ни взять, бриллиант. На пробу первый раз проводит и шипит сквозь зубы, а Андрей тихонько ахает. Рука быстро становится мокрой и устает, пальцы немеют, но удовольствие, от которого в глазах аж искры, заставляет все отойти на второй план. Андрей кончает быстрее, с хриплым криком, и потом его грудь ритмично вздымается, пока он пытается успокоить дыхание. Марат заканчивает уже сам. После оргазма он как-то трезвее становится, в мозгах все ясно и кристально чисто, получается, такой себе харассмент. А вот по Андрею видно, к бабке не ходи, что только сильнее разморило: лицо красное и взгляд будто поплывший. — Хватит с тебя на сегодня, — кривя рот в насмешке, говорит, обтирая их концом простыни. Похуй, постирают потом как-нибудь. Потом тянется, целует в щеку не соображающего Андрея, обнимает и накрывает их обоих пуховым одеялом, чтоб никуда уже не делся. А завтра будет завтра, со всем пиздецом, улицами, кровью и слякотью Казани и гори оно все синим пламенем, если он его хоть раз еще отпустит.