
Метки
Описание
Оливия никогда прежде не встречала таких красивых женщин. Красота Кати была разящая, пробирающая громом. Эта красота падала, как исполинский каменный меч, после чьего удара по земле надолго разливалась тишина. И рождалась новая религия. Нельзя было не исповедовать эту женщину, как исповедуют веру.
Часть 1
16 февраля 2021, 07:48
Оливия никогда прежде не встречала таких красивых женщин. Красота Кати была разящая, пробирающая громом. Эта красота падала, как исполинский каменный меч, после чьего удара по земле надолго разливалась тишина. И рождалась новая религия. Нельзя было не исповедовать эту женщину, как исповедуют веру.
Каждый день журналистам вроде Оливии приходилось встречаться с новыми людьми, перерывать груды фотографий, наблюдать идеально отшлифованных, ухоженных леди, но в их безукоризненной миловидности не было содержания и характера. Кати была не просто красива, она была будто создана из иридия — ее наполненность обладала весом и излучалась всеми чертами — прямым, открытым лицом, глубокими глазами, рисунком абриса, когда она поворачивалась в три четверти. Ничего лишнего не было в ней, все в ней текло без лукавой каллиграфии изгибов и выражало простую, сильную волю Творца, явившего и провозгласившего миру Истину.
Не было в этой красоте и ничего дерзкого, громкого. Ее беспредельное могущество облачало себя в ту особую разновидность скромности, что цвела не робко, но в сдержанном, естественно присущем такте, благородстве манер, какие прививали детям в аристократических семействах прошлых веков на протяжении многих лет. Кати же дышала ими, как жила. Легко и плавно распускалось в ней это таинство, и любое ее движение становилось продолжением фразы, как музыка.
Оливия следила из-за плеча оператора, не могла оторваться от этой магии. Кати — Катлен, называла она себя теперь, — режиссировала ежегодную премию студенческих научных проектов “При де Пари”, что-то вроде Нобелевки, но немного меньшего масштаба. Это прежде она была Кати, когда сверкала в титрах юных фигуристов, а сегодня — Катлен, мадам Эскоффе, доктор биологических наук, две диссертации, четыре премии. За три года руководства она так и не привыкла к пристальному вниманию к себе, к стеклянному взгляду камеры. Выступая на публике, она читала по шпаргалке, запиналась в словах, но стоически посвящала себя делу, преодолевая неловкость. Как удивительно было сравнивать ее с той свободной, летящей по льду птицей, в которой не было ни капли скованности! В своем полете Кати могла не выбираться наружу из ее собственного, плотно закрытого мира, могла быть собой, спрятанной в глубине ее центра, ото всех отъединенной. Теперь, в общении с ньюсмейкерами, ей приходилось исполнять обязанность, и боже, думала Оливия, боже, как красиво просверкивала, волновалась в ней ее настоящая суть, к которой она не могла теперь обратиться и какую следовало сдерживать и прятать, чтобы делать свою работу.
Какой она была нежной, какой сильной и насыщенной ее особым миром, который она проживала, носила в себе, как маленькое запертое королевство. Каким была в себе ясным, простертым сознанием, творящим и непрестанно рождающимся, и остающимся в себе, как ребенок, забывший о времени, увлеченный игрой, счастливый и не знающий своего одиночества. Оливия смотрела, стараясь проникнуть за наносное, за официальность реплик и прилежные интонации антерпренера, за форму этой сиюминутной роли. И она видела. Никакое исполнение не могло укрыть этой первозданной, идущей потоком силы, этой редкой чистоты и ясности существа, этой спокойной гармонии, рисующей себя, как на скрижали, и красота этого простого воплощения вымывала все, не оставляла в Оливии никакой мысли, никакого слова, только белый простор, сияющий и звенящий.
В этой белизне, в этом просторе происходило что-то, что не возможно было постичь или объяснить. В Оливии открывалось новое измерение. Красота Кати приходила в нее и созидала могущественное царство, в центр которого била жизнь, и становилась ощутима и почти уловима — как вода, текущая по ладони. Само осязание красоты Кати, ее устройства, ее существа — производило что-то в Оливии и вершило тайный замысел. И посреди этого тугого, ослепительного течения, что ощущалось уже физически, необычной своей яркостью и болью — Оливия проживала странное откровение, и думала, что, если только есть Бог — это, должно быть, Его слово и Его неисповедимый промысел, — иного она и не могла дать этому названия, — и она слушала и смотрела, а Кати произносила благодарственную речь и подглядывала в карточку, чтобы не спутать имена.
Вчера, на заключительном этапе презентаций, Кати в суматохе занималась съемками и необходимыми разъяснениями для прессы, и была одета в черный джемпер и длинную юбку из цветного трикотажа, — Оливия посмотрела множество записей с ней и могла узнать ее диковинный повседневный стиль, в котором Кати была домашней и немного смешной, как будто часть ее особенного, ее личного, насыщенного ею мира вдруг выпросталась наружу и стала заметна окружающим. Сегодня Кати была в вечернем платье с открытой спиной, — должно быть, их одевали стилисты, — и эта новая огранка ее сути обнажала ее и проявляла с новой силой. Невозможно было смотреть. Невозможно было не смотреть на Кати.
Муж ее помогал во всем и был рядом. Они познакомились на фигурных соревнованиях почти что детьми, и Оливия видела, как он смотрит на Кати, даже сейчас, и сколько в его взгляде любви и бережности. Ах, взмаливалась Оливия, хоть бы она была счастлива, хоть бы она была счастлива, — так несказанно легко любить счастливых, и так это трудно — любить кого-то в горе и безнадежности. Оливия курила на крыльце, в пыльной ночи июля. Курила и вспоминала разговоры со своими знакомыми. Эти неловкие попытки психоанализа: “Может быть, ты неосознанно выбираешь тех, с кем заранее знаешь, что не будешь вместе?” “Какие новости на личном фронте? Ну ничего, скоро встретишь того, кто полюбит тебя так же крепко”. Оливия горько усмехалась и вдавливала окурок. Кто все эти люди и почему они говорят об этом? Никто, никто из них ничего о любви не знает. Как объяснить им? Как она может быть объяснима, эта случайная искра, что опустилась тебе на Божьей руке, которую нельзя ни пытаться удержать, ни пытаться обладать ею. Можно только удивленно смотреть и пускать в себя этот свет, чувствуя, как он творит внутри свой собственный произвол, который ты не в силах постичь, и единственное, на что остается способен твой оглушенный, как после разрыва гранаты, облитый сокровенным сиянием разум — лишь тихо радоваться ему, ничего не понимая, кроме того, что случается чудо редкой прелести, и ты случайный тому свидетель.
Оливии хотелось плакать, она бы заплакала, если бы постоянно не отвлекала себя, не одергивала. Заплакала бы, без всякой причины, но и без горечи. Никакого желания не было в ней, она не знала, чего могла бы себе пожелать. Кати смешалась с толпой, был вечер, и ей теперь можно было улучить несколько минут, чтобы перекусить, хотя она так и не присела за стол, все так же стояла, окруженная черными фраками и нарядными платьями. Она плавно подняла бокал, шампанское сверкнуло под яркой люстрой и прикоснулось к ее губам. Оливия отвела взгляд, и он нечаянно спустился по вырезу черного платья, на белую гибкую спину, снова поднялся по ней, ведомый выемкой позвоночника. На шее Кати была тонкая золотая цепочка, и висящий на ней спереди маленький крестик скрывался под лифом платья. Одно движение могло бы спустить это плечико вниз по ее руке, и другое такое же движение — второе плечико. Оливия представила себе, как Кати стояла бы под этим ярким светом, обнаженная, в ее красивом, спокойном представлении себя, какое бывает только у богинь. Конечно, хотелось притронуться к ней, поцеловать ее, но даже в этих желаниях Оливия не узнавала потребности взять себе что-то от Кэтлин, как будто ее порыв имел целью лишь воплотить в реальность некое утверждение, облечь в действие какую-то суть, и невозможность совершить это оставляло в ней ощущение неясной пустоты, как непроставленный восклицательный знак оставляет тянущее ощущение недостаточности, незавершения.
Оливия не понимала, как сама при этом остается прежней. Потрясение, ураган, которым прошлась по ней Кати, происходили на какой-то потаенной, внутренней стороне, происходили там явлением очень личным, глубоким, но не лишающим Оливию ее собственной сути, и она могла не только выполнять свою работу, но и оставаться на свободе, быть тем, кем она любила и умела быть. Так же она могла представлять прекрасное исполнение любой своей роли, и так же ее внутренний мир оставался в ней замкнут, непроницаем. Ах, как возможно выразить это, вырывалось у Оливии, и она снова выходила из пышного зала на крыльцо и снова закуривала, протягивая ощущение своей жизни в этот длящийся момент, как нить в игольное ушко, и жизнь проходила в него, жизнь текла по ней, как вода, как летит звезда в черной тишине, и Оливия чувствовала в себе великий Космос, Бога, Ничто и Смерть, и все это приносило ей покой и благодать.
Кати вышла на веранду, ее черное платье мягко шуршало, и Оливия, провожая его подол взглядом, представила, как жесткая органза проскальзывает по ногам. Кати облокотилась на перила и говорила по телефону на французском. Ее плечи выдались, поддерживая вес тела, на спине стали видны впадины от игры мелких жестких мускулов. Голос ее был утомленный, Кати говорила быстро, по-видимому, пыталась что-то решить или выяснить. В конце разговора она издала слабый, протяжный стон, не то соглашаясь, не то смиряясь с чем-то, вытянулась, провела ладонью по плечу и шее, отключила вызов и неторопливо обернулась. Платье тихо прошелестело вокруг нее.
Кати увидела стоящую невдалеке Оливию, улыбнулась ей с привычной, хотя и обессиленной обходительностью хозяйки, чей долг — позаботиться о каждом. Она приблизилась не спеша, разглядывая
Оливию и припоминая, что вчера они вместе делали интервью для Арте. Лицо Оливии тогда было совсем рядом с камерой, и потому Кэтлин не могла сосредоточить на нем свое внимание и не могла как следует запомнить. Ей хотелось быть ласковой, и усталость не могла помешать ее дружелюбию. Кати кивнула и раскрыла губы, готовая сказать обычную в таких случаях вежливую банальность, но сумела найтись только со второй попытки.
— Вы уже все отсняли? Надеюсь, смогли хоть немного отдохнуть и познакомиться с интересными людьми?
Ее прямая шея, угол, под которым уходил вверх подбородок — словно продолжали по ней вести линию тихого ее, наполненного образа. Позднее время и усталость не могли нарушить его, не могли преломить ее единого существа. Оливия узнала ее роль и сопровождающую ее надежду, и узнала усталость Кати. Ей захотелось дать Кати то, чего та искала, успокоить ее и освободить.
— Мы отсняли массу прекрасных вещей, будет очень хороший сюжет. У вас замечательно поставлена коммуникация с вузами, стипендиаты понимают свою роль на новом месте и радуются ей. Это огромный труд. Большой успех.
Кати облегченно вздохнула, уронила голову и улыбнулась иначе, уже другой, тихой и счастливой улыбкой. “Да”, — шепотом сказала она сама себе и несколько раз кивнула, как будто тоже самой себе, и посмотрела далеко, в шелестящие каштановые кроны. Что-то случалось в ней, какое-то подтверждение ее надеждам, она казалась радостной, по-детски бесхитростной, но и играла роль, — потому что Оливия присутствовала здесь, — и была далека, — потому что в природе Кати всегда оставалось что-то неприкосновенное, чуждое, придающее ее красоте и холодный оттенок, среди прочих.
Она вскинулась плавной волной, будто спохватившись, снова взглянула на Оливию и негромко, хотя и с горячей благодарностью, произнесла: “Спасибо”. Кати заметила, что Оливия смотрит пристально на нее, а не на каштаны, заметила это про себя, но тут же забыла, потому что люди часто смотрели на нее подобно, и она перестала удивляться и смущаться этого. Оливия улавливала и эти мысли, и всю ее нежную пластику, переливающуюся в ее теле, как музыкальные фразы, и это была очень ясная, глубокая и полная музыка.
Оливия слушала, чувствовала, как эта музыка течет по ее собственной коже, как присутствие Кати с нею насыщает их общее пространство, и их отъединенность и необщность ощущались ею так же отчетливо. Она подумала о том, что через час-другой вечер закончится — эта мысль только сейчас впервые донеслась до нее, и Оливия узнала это предчувствие утраты, эту знакомую, неслышную, внутреннюю грусть, ее маленькую беду. Узнала и не испугалась ее, впустила ее так же привычно, как впускают в себя мир, и с ним — все, присущее этому миру.
Ей не хотелось заговорить с Кати, разбудить ее, притянуть к их общей поверхности, по которой они могли бы соприкоснуться. Не хотелось, потому что прикосновение к миру Кати уже совершалось ею вполне, и не было нужды тревожить его или что-то менять в нем. И ей хотелось, как хочется заигрывать с другим, чужим, примеряться к нему и вызывать его, но вызывать в доброте и нежности. Хотелось разбудить ее, чтобы касание стало обоюдным, не односторонним, хотелось обернуть Кати к себе. Не оттого, что этого просила необходимость, но потому, что оно бы завершило и воплотило в жизнь тонкую ткань ее ощущения, подтвердив, что оно существует, родив его из чувства Оливии в происходящую действительность. В мыслях Оливии оно не было менее реальным. Но этот ритуал имел какое-то неосязаемое, какое-то неуловимое значение, и Оливия разрешила себе.
Она разрешила, но поняла, что не знает, как брать ее, как прикасаться к Кати в этом начинании, все ее существо было так гармонично составлено, так плавко и так проницающе красиво, что делало ее неприкосновенной. И Оливия смотрела, и Кати, спустя несколько минут, снова обернулась к ней и снова заметила этот взгляд. И тогда она тоже посмотрела на Оливию и увидела ее, и даже то, что половина ее лица почти целиком скрывалась в тени, а другая была ярко озарена желтым светом фонаря, и как с ее сигареты медленной лентой вверх тянулся дым.
Они смотрели друг на друга некоторое время, и Оливия негромко, но отчетливо и с расстановкой произнесла:
— Кэтлин, вы женщина бесподобной, удивительной, не случающейся красоты. Смотреть на вас — что пить из света. Ваша красота — гром, от которого хочется бежать, как от гласа богов, но ты не в силах, так и стоишь под ним.
Кати не успела еще освободиться от своей прежней роли и теперь не знала, как принимать это, какой своей гранью следует отвечать. Только ее рот, в привычной готовности поддержать разговор, все раскрывался, пока она наконец не опустила голову в смятении и не качнула ей порывисто, ненаходчиво усмехнувшись.
— Вы преувеличиваете, конечно…
Оливия протянула руку и потушила окурок в пепельнице двумя короткими, точными движениями, стараясь, чтобы дым не летел на Кати.
— Простите, я знаю, что смущаю вас. И что вы мне не верите. Это хорошо. Если бы вы ведали, что творите, вам стало бы страшно. Мыслимо ли это вынести, мыслимо ли выжить пред вами, не то что смолчать! Благослови бог вашу наивность, невинную вашу суть!
Оливия улыбнулась напоследок, стараясь ободрить растерянную Кати, кивнула на прощание и пошла к раскрытой входной двери, из которой на улицу разливался шум.
Ее оператор оказался сильно увлечен в компании. Оливия решила не срывать его, подождать. Она отпивала из бокала и задумчиво рассматривала выступающий струнный ансамбль, вокруг нее прогуливалась публика, разбираясь и снова собираясь в скопления. На душе было тихо, как на соленом морском побережье, где отлив лишь изредка набегал, жадно хватая гладкий песок.
Кати появилась пред ней с бокалом воды, поддерживаемом на весу, игриво. Ее голова имела тот специфичный наклон, что говорит о борьбе застенчивости с храбростью, и Оливия поняла, что Кати стало любопытно, что ей хотелось подойти, но она не знала, что бы такого сказать, и, скорее всего, придумала какую-нибудь обычную фразу, какой принято заговаривать на подобных вечерах хозяйке бала. Она казалась немного более живой, но было видно, что ей непривычно, и что она, конечно, уже сильно утомлена тремя длинными и трудными днями. Оливия почувствовала подъем тяжелой, соленой воды, нежность разлилась в ней, когда Кати подошла и заговорила.
— А вы? Завтра уже летите в Берлин? У нас на прошлой неделе такие дожди прошли, я боялась, что не распогодится.
Ее голос был теперь теплее, Кати хотелось подхватить брошенный порыв, приблизиться тоже, но она не знала, как это делается, не умела ничего придумать и просто выражала свое благодарное чувство, как лучше всего умела — в звуке голоса, в тонкой хореографии наклона ее тела, в чутком, следящем взгляде.
Оливия ласково улыбнулась, зная, что больше ничего не сможет выйти из их разговора, потому что извлекать близость — значило бы заставлять Кати шагнуть на незнакомую ей территорию, направлять ее и учить, и все это стоило бы Кати больших усилий и большой тревоги, какие теперь, в позднем часу, в этом чистом, сухом вечере, никак нельзя было вменить ее хрупкой, нежной, прекрасной природе. И Оливия ответила ей обычно, просто и весело. Ободренная этой простотой, Кати подумала, что теперь они, кажется, где-то на общей земле, где они могут понимать друг друга, и, не приготавливаясь, спросила на одном только слепом ощущении, непритворно и лишь с самым малым оттенком робости, как дети заговаривают с незнакомцами.
— А где вы живете в Берлине? Чем занимаетесь вне работы? Расскажите мне о вас.
Оливия так хорошо помнила ее глаза в этот момент — как свет падал на них отвесно, и под вздрогнувшими ресницами лежали тени, придающие серой радужке нереалистичную, поразительную глубину. В них отражалась та самая жизнь, что дышала в ней, раскрашивала собой ее черты, насыщала ее своей тихой, самостийной, переплетенной и сложной музыкой, рассказывая, раскрывая, кто она, кто на самом деле эта женщина, что стоит теперь, чуть склонившись, прислонив локоть плотно к животу, подол ее платья только что завершил один из своих долгих отзывчивых шорохов, а на гладко собранных волосах застыл оранжевый луч. Как можно передать этот рассказ, снизанный с воплощенных ее движений и внешности, как можно объяснить словами ритм заключенного в ней сияющего царства, где так много происходит дел и событий, а общным их делает лишь одно — ее дивная, чистая музыка.
“Как дышать?” — подумала Оливия, глядя в серые, затемненные глаза, улыбаясь ей поверхностно, легко притворяясь собой другой, обычной.
— Живу в доме, с пожилым папой и лабрадором. Два этажа и большой сад. Субботними вечерами мы спускаемся в подвал и азартно гоняем в настольный футбол. Еще я играю на басу в группе. И много пишу в блоге.
Кати слушала очень заинтересованно и кивала в такт словам.
— А о чем пишете? Пришлите мне, я хочу почитать.
Оливия усмехнулась.
— А вот о таком. Когда моя жизнь вдруг переворачивается, и я возвращаюсь домой совсем не такой, как вышла прежде, как будто на меня из неба вылилась благость едва мне по силам, и теперь нужно учиться с этим жить. Однажды, быть может, напишу и об этой встрече.
Кати вдруг рассмеялась искренним, серебряным смехом, и, совсем без опаски обидеть, без всякого рассудительного раздумья, выговорила:
— О чем же тут можно написать! Что же об этом расскажешь!
Нежная улыбка Оливии сделалась чуть горше, она окинула широким, подробным взглядом светлое лицо Кати и, будто самой себе, тихо повторила:
— О чем же тут можно написать… Как же об этом расскажешь…