
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Санс никогда ничего не просит, потому что он привык брать. Но есть и то, то единственное, чего Санс взять не может. Вернее, кого. Поэтому Санс молчит. [Underfell]
Примечания
у них всё настолько сложно друг с другом, что я не могу писать с ними ничего однозначно романтичного, но — боже мой как! — хочу.
1
21 ноября 2022, 03:26
Санс никогда ничего не просит, потому что он привык брать. Но есть и то, то единственное, чего Санс взять не может. Вернее, кого. Поэтому Санс молчит.
Неясно откуда возникшая неприкосновенность Папируса в представлении старшего брата, тем не менее, абсолютна. Санс запрещает себе лишний раз трогать его физически: не случайно — намеренно, и в нужде, и в желании, в нестерпимой потребности близости; Санс запрещает себе его использовать: во что-то вовлекать, к чему-то обязывать. Папирус за Сансом с отрочества, как за каменной стеной, потому что их на самом деле разделяет стена, возведённая лично братом — кропотливо, кирпич к кирпичу, ещё в ту далёкую пору, поныне безвозвратно потерянную где-то среди ушедших в прошлое лет. Что там Барьер, отделяющий их — подневольных сирот — от воспетого в сказках лучшего мира? Кажется, к ногам брата ему нужно возложить, по меньшей мере, души всего человечества, чтобы возыметь не возможность, но только лишь шанс быть с ним вместе. Да что уж, просто быть рядом.
Но Папирус полон решительности признать, что Санс совершенно точно такого не стоит, потому что он знает: ничто не должно измеряться в человеческих душах.
Папирус знает, как ему кажется, не много о Сансе, но всё и даже чуть больше — о его желаниях. Санс никогда ничего не просит, но Папирус всегда знает, что ему нужно, и готов это дать. Наверное, они легко могли бы общаться друг с другом без слов — неспроста же брат где-то выучил язык жестов? Этот забавный факт перестаёт быть забавным, когда Папирус думает, что его абсолютная неприкосновенность в слепых к реальному миру глазах брата такова, что не ровен час Санс всерьёз запретит себе с ним говорить и смотреть на него, если вовсе не перестанет однажды видеть, и это даже не метафора. У Санса что-то с глазами; Папирус знает.
Это тянется с детства. Папирус в деталях, вплоть до остаточных ощущений на своих костях помнит холод подвала в Новом Доме и сопутствующую ему сырость картона, помнит Санса — сильно молодого тогда ещё, но уже многим старше его, — говорящего, что он приглашён Двором на работу в НИИ, что теперь жизнь наладится, и Папирус уже тогда откуда-то знает, что на этом она закончится, но Санс очень хочет от него это скрыть. И Папирус послушно не спрашивает: ему полагается знать не всё.
Знание не приходит к нему ни в мыслях-словах, ни в озарениях-образах; оно сродни чувству, тонко, но прочно связывающему его с братом, и это для Папируса так же естественно, как земля под ногами, как цвета, как душа — часть него самого, как он сам. Иной раз ему, право, хочется, чтобы никакого знания не было — блаженно неведение. Иной раз ему, право, хочется знать всё о делах старшего брата и всю подноготную его настоящей жизни, той самой, которую Папирус краем глаза да на цыпочках всё старается разглядеть за стеной — монументом сансовой одержимости. Знание помогает ему в этом, но не слишком — к сожалению, оно не всеобъемлюще.
Папирус знает, что Санс хочет обнять его — раньше всегда обнимал, — Санс крайне тактильный, ему без прямого контакта, как и всякой нежити, голодно. Хочет каждый раз, когда случайно, увлечённый собою, оказывается рядом, когда поддаётся звереющей в нём нужде и подходит сам, ещё не успевши опомниться и отпрянуть. Санс, верно, не боится умирать, но боится его рук — изуродованных, обожжённых, обезображенных, как он обезображен в своих глазах виной за случившееся. Брат боится и считает себя более не имеющим права прикасаться к нему, но он хочет, чтобы Папирус сам счёл его заслуживающим своих касаний, только бы не наказывал ещё сильнее. И Папирус, откуда-то знающий это всё, касается его, когда Санс того особенно жаждет, когда, наконец-таки, разрешает себе принять это; Санс почти лежит на нём куклой в такие моменты, позволяя прижать себя, обнятого за острые плечи. Санс никогда не решается поднять уже своих безвольно покоящихся вдоль тела рук, и нередко Папирус слышит, как сильно он сжимает кулаки, как натужно скребёт дрожащими пальцами о пястные кости.
Сколько не молчать ему о своих чувствах, сколько от брата не прятаться, — Папирус знает, что Санс хочет большего вопреки всем соблюдаемым им нелепым табу. Санс хочет того, чего Папирус всегда готов, но не спешит ему дать. У него как-никак тоже есть принципы. Это вовсе не сложно: поймать Санса на лестнице, где прямой путь к отступлению только один, и сделать… что должно. Более не обнимать неуклюже, неловко, спешно пытаясь запечатлеть в памяти ощущения каждой его кости, несмотря на искажающие восприятие кожаные перчатки; не смотреть ему в глаза в ожидании неизвестно чего, только лишь для того, чтобы снова не найдя в них желаемого ответа, первым сдавшись, отвести взгляд; а поцеловать его совершенно бессовестно, без предупреждения. Целовать долго, не настойчиво, но уверенно — со знанием, что вам обоим этого хочется. Хотелось так долго, что, право, смешно, но никому из вас почему-то не весело. Целовать до тех пор, пока Санс не захочет чего-то ещё, о чём до этого момента доводилось лишь фантазировать. Увы, сладострастная иллюзия разбивается о реальность, в которой Папирус, знающий о взаимном желании, но не любви, вместо того, чтобы смело поцеловать, всё равно спрашивает: «Ты этого хочешь?» Потому что желать и любить — это разные вещи.
Санс хочет, чтобы Папирус действовал, а не спрашивал.
Это его личный способ переложить ответственность, безусловно, он ненавидит её так же, как принимать решения, особенно, если они касаются младшего брата. Потому что всё в жизни, честнее сказать, сама жизнь даётся ему тяжело: вопреки еле как умещающейся в нём искусственной силе, тело, как и душа Санса остаются суть слабыми. И больше всего на свете, осознавая, но истово избегая свою ипостась, он боится вновь статься жертвой, он ни за что добровольно не поставит себя в уязвимую перед всем миром позицию — ни в чём не признается. Санс не скажет, что ему бывает больно, плохо и страшно, Санс как возведённая им стена — каменный. Вот только это неправда: он мягкий и тёплый, он живой, и его очень просто сломать. «Было бы только желание, а средство найдётся», — так Санс описывал человеческие порядки. У Папируса желания ломать брата нет, как и не находится средств собрать его воедино — Санс и без него уже сломанный. Есть гнусное ощущение, что он уже испробовал всё, больше нет смысла пытаться помочь — не было изначально; должно быть, это в нём говорит отчаяние. Папирус гонит от себя его прочь, как того приблудного пса, не прикармливая — вот ещё! Он справится, в конце концов, в головоломках он лучший. Справлялся и не с таким. Вот только, действительно, не с таким. Второго такого Санса у него нет, не было и, случись брату окончательно растерять себя, уже никогда не будет.
Папирус знает, чего хочет Санс, но иногда знания, что у него и так уже есть, недостаточно, ему нужно слышать. Но Санс молчит.