На кончиках наших штыков

Исторические события Кантриболс (Страны-шарики) Hetalia: Axis Powers
Гет
В процессе
R
На кончиках наших штыков
McKantimir
автор
Описание
Толис поднимает голову и вглядывается в кончик своего штыка, устремленного точно в ночное небо, от которого отражается алый проблеск сигнальной ракеты. Как же много хранилось на этом крохотном острие: его любовь к Родине, тоска по Наташе, ярость к врагам и вера. И было ещё кое-что - чудовищно сильное, непреодолимое желание жить.
Примечания
Предполагался как сборничек драбблов, связанных между собой одним сюжетом. На какую-либо историческую достоверность не претендую. Все принадлежит мангаке и человечеству. Тут склоняюсь к наиболее правдоподобной версии об имени Литвы - Толис/Апостолис. Навевает определённые библейские мотивы.
Посвящение
Тем, кто сиял когда-то в лучах уходящего солнца.
Поделиться
Содержание

Часть 4

***

      На сон это было совсем не похоже. Под руками ощущалась подсушенная полевая трава, чьи короткие сломленные колоски впивались в ладони. Ветер обдавал прохладой кожу лица, волосы щекотали шею и щёки. Он плавно откинул отросшие волосы назад и откинулся на траву. Пришлось прикрыть глаза, чтобы яркое солнце не обжигало глаза. Даже сквозь закрытые веки оно вытесняло всю тьму, всё равно опаляло жаром и будто говорило, что это не сон, а забытая им реальность. Стоит только открыть глаза, и Толис окажется вновь дома, а прошлое покажется ему лишь невыносимо долгим, мучительным кошмаром, который тут же закончится. Кипящее чувство предвкушения бурлило внутри и поднималось от живота к груди. Нетерпеливо Толис резко открыл глаза и пробудился. Вот только на грудь так сильно что-то давило, не давая сделать малейшее движение, и с каждой секундой в землю его вжимало всё жёстче, будто что-то снизу тянуло его за собой всё глубже незримое и неведомое нечто. Гулкий рокот, бой набата, металлический цокот сотен цепей и удары колёс поезда о рельсы всё сильнее гудели в ушах.       Кричи, бейся, беги! – орал его же голос, как последнее, что не поражено страхом.       Глухой вскрик вырвался из самых глубин груди с кашлем, разрывающим сухими льдинками горло. Толис закашлялся громко, пронзая звенящую тишину, и схватился руками за грудь.       Раз вдох, второй и третий уже более смелый, лишенный ледяного смога, осевшего в лёгких. Открывать глаза всё ещё было страшно. Что он мог увидеть там, если до сих пор на темном полотне сжатых век сверкали яростные вспышки огней с обеих сторон? Они огибали весь ночной небесный свод, окрашивая небо в какой-то ярко-оранжевый цвет. Будто небо горело. Ещё он видел сквозь воспоминания горящий снег, чернеющий от копоти и голой земли, и помнил, как пробирался по этому снегу сквозь пламя куда-то, сам не понимая куда. От каждого вздоха, от каждого выдоха тело его содрогалось, леденело и вновь вспыхивало, высыпая горячим потом под одеждой.       Толис припоминал хорошее успокоительное – тихий размеренный счёт под рваное дыхание. На раз он вдыхал медленно и глубоко, пытаясь не продрогнуть, а на два выдыхал через нос. Даже с закрытыми глазами он словно выдел крутые клубы пара, выходящие из его раздутых ноздрей. Влага оседала под носом на мелких коротких волосках и леденела. Лауринайтис открыл глаза. Тут же сощурился от яркости. На самом деле ничего яркого не было – было точно так же, как в остальные дни до этого. Но что-то было в этом особенного – безмятежная мертвая тишина едва ли перебивалась его хриплым, ещё ледяным дыханием. Повторно пощупав себя, сидящего на вздутой земле, Толис окончательно убедился, что жив, здоров и даже не ранен. Если, конечно, не считать мелких ссадин на лице, и огромной зияющей дыры там, где должно было располагаться его сердце.       Он обыденным движением поправил на голове ушанку и заправил под её выбившиеся отросшие пряди. Стоило бы их остричь по предложению местного окопного парикмахера. Толис в тот раз отказался, сославшись, что ещё потерпит, подождёт удобного момента, пока освободится время.       Лауринайтис приподнял голову и осмотрелся. На нос тут же упали колючие снежинки. Снег тихо застилал землю, с прошедшей ночи горячую и изрытую. Теперь её накрывало белым полотном, скрывая под толщей снега былые следы бойни. Стоит лишь разворошить снег, как под ним проявятся чьи-то скрюченные руки, ноги, каски, сотни единиц оружия и отстрелянные гильзы. Уже всё остывшее. И Толис среди всего этого был единственным, кто хоть что-то ощущал, в ком ещё были остатки жизни.       Ещё жив.       Это понимание приходит как-то само собой, будто ничто не могло его погубить и в этот раз. Толису казалось, что он просто обязан был жить, несмотря на нечеловеческую усталость, боль и холод. Он дышал, чувствовал, видел, слышал – он продолжал существовать на этой земле, пока других уже были погребены под толщей обгорелого праха и снега. Он поднялся на ноги. Далеко он не уйдёт с такой дикой слабостью в теле, ноги буквально подкашивались под грузом собственного веса. Лауринайтис, опираясь о приклад винтовки, так удачно оказавшейся под рукой, сделал пару шагов вперед. Снег и земля тут же осыпались с него, заскрипев под ногами. Некогда поле бойни было теперь похоже на свежевспаханное пастбище, усыпанное снегом. В белом тумане не было видно едва ли на метров сто, а вдалеке чернели лесные массивы. Ещё пара шагов вперед отдались ему едва заметным покалыванием в боку, а шаг за ними открыл кровоточащую рану. Толис даже услышал, как порвалась под шинелью его слипшаяся кожа, и мелкие редкие капли потекли по боку прямо под край засаленного галифе.       Он осел и, тяжело выдохнув, в тишину произнёс:       - Больно.       Стоило приглядеться, чтобы увидеть вокруг себя невысокие холмики, в которых под тонким слоем снега коченели бескровные и бездушные тела. Точно такие же, как он, но уже давно замёрзшие, убитые, бездвижные. Их не мучила боль в боку, им не было холодно, но только они не чувствовали того кипящего чувства, сильного и непобедимого желание, природу которого Лауринайтис не понимал - желание жить.       Ему пришлось опять подняться, и, между тем, до его ушей донеслись возгласы, заглушенные скомканным воздухом. Значит, он был не один. Значит, кому-то ещё так крупно не повезло.       Толис, пошатываясь, шел по разрыхлённой, смешанной со снегом землёй. Размокшие чёрные зёрна земли, белые комки снега липли к грубому ворсу шинели. Тут он вновь почувствовал, что жив, хотя и радости от этого больше не стало – ледяной ветер пробивался под одежду, а в ушах продолжала звенеть тишина. И эта тишина, как ничто другое, напоминала лишь о былом сражении и гибели.       И вдруг он останавливается, как только до ушей доносится разборчивый громкий говор:       - Уйди, тебе говорю! – прикрикнул кто-то глухим осипшим голосом. – Уйди, застрелю!       Лауринайтис шаткой походкой двинулся в сторону голосов. Единственной опорой ему был грубый приклад винтовки, которая острым концом штыка врезалась в мёрзлую землю со скрежетом. Иногда упиралась в нечто мягкое, но такое же твёрдое, накрытое покрывалом ночного снега, скрываемое им так надежно, что, не обрати он внимание под собственные ноги, никогда бы не понял, что ступает своими живыми ногами по зимнему кладбищу. Свежему зимнему кладбищу забытых солдат. Сквозь витающий в воздухе мелкими крупицами снег и напустившийся туман с каждым неуклюжим шагом Толис всё отчётливее видел сначала полупрозрачные размытые силуэты, но затем, когда голоса стали настолько громкими, что и со звоном в ушах они всё равно были разборчиво слышны, Лауринайтису предстала весьма, как ему сперва показалось, занимательная картина.       Один солдат в дутой длинной, как у него, шинели нависал с оружием, вскинутым к плечу, и нетерпеливо произносил один единственный набор слов так убедительно, что Толис и сам пожелал удалиться. Проржала тоскливо угнетённым и обессиленным голосом лошадь. Она несколько раз отчаянно встрепенулась, но тут же поникла, отчаянно фыркнув широко раздутыми ноздрями. И поверх нее, на снегу, залитом лошадиной кровью, будто закрывая своим телом могучее животное, лежал уже другой человек. Тоже солдат, только вот кроме гимнастёрки, залатанного ватника мало что выдавало в нём бойца. Но умоляло тревожные мысли лишь то, что он был живым и человеком, и они Толиса не замечали, будучи увлеченными друг другом.       А между тем прямо из-под брыкающейся лошади раздалось слабое завывание и кряхтение.       - Ну! – прикрикнул тот, что с ружьём, опасно дёрнувшись. И за ним дёрнулся до упора по свободному ходу палец на спусковом крючке.       - Нет! – взвизгнул второй, затем раздалось жалобный лошадиный писк. - Святого ради, сгинь, дурак!       Они смотрели друг на друга яростно, пока оба были белее, чем снег, и от тяжелого грузного дыхание полумёртвой лошади клубился над ними пар из её крупных, размером с царский пятак, ноздрей.       - Божечки… - просипел кто-то из под лошадиной туши высоким ребячьим голосом. – Невмоготу больше. Невмоготу!       Жалобное хныканье перебивало всё остальное. Даже треск изломанных лошадиных ног был не настолько утомляющим, как этот омерзительно тошнотворный писк.       - Святого в тебе… - сквозь зубы процедил тот, что закрывал мелким щуплым телом лошадь. На его приличной длинны неряшливые волосы лип снег, и ничто не закрывало от мороза голову, но он смотрел на неприятеля осознанно, свирепо и решительно.       - Так не больше, чем в тебе-то!       И тут он, резко вытянув руку вперед, скрутил другому крепкую дулю прямо перед тёмным отверстием дула винтовки.       Странное чувство, казалось Толису, это дурное спокойствие, когда вокруг царило не Бог весть что. Такое ровное и тихое спокойствие, разбавленное едва заметной крупицей радости от того, что не остался один, как много раз перед этим. Лауринайтис шагнул к ним, и плотный снег чересчур громко прохрустел, будто сухие ветки. Закралась мимолётная мысль, что захрустел это отнюдь не снег и не мёрзлая земля…       Тут же в его сторону повернулись две головы и две пары светлых глаз.       - Слышишь? - обратился к нему тот, что с оружием. – Живой? Свой?       Две пары глаз удивлённо смотрели на него, и Толис даже не знал, что и ответить. Задумавшись над внезапно простым вопросом, он не понимал, как на него реагировать, что просипеть в ответ. Лауринайтис впервые серьёзно задумался: а жив ли он? Свой или чужой? То, что он дышит, ходит, казалось, ещё не значило, что он есть, и не может ведь ему в который раз так везти, чтобы оставаться живым посреди кладбища? Он будто проснулся живым в гробу, зарытым на два метра в мокрую землю.       - Я живой, - будто спрашивая, произнёс Толис и ощупал себя. Руки тут же ощутили плотность его тела и холод одежды. – Живой.       Алые петлички на шинели говорили семи за себя, и, когда солдат с оружием и сам их разглядел, немного успокоился, опустив напряженные плечи.       - Живой вроде? А вы…? – вновь повторил он свои же слова и кивнул на солдат.       - Я-то жив! – взвизгнул блондин, тряхнув головой. Отросшие неряшливые волосы зазвенели обледеневшими патлами. – А этот чёрт болотный из ума выжил!       Толис наблюдал за их перепалкой больше похожей на сценку из «Театра юного актёра». Или, догадался он, скорее на «Цирк уродов» - такой же нелепый, несвязный и нереальный. Особенно комично смотрелся тот, который своим мелким телом прикрывал крупную тушу лошади. Поняв, что ничего вразумительного ждать не стоит, Толис обратился ко второму:       - А что вы тут?       Тот сперва не обратил на него никакого внимания, стоял и целился в другого. Этот момент дал Лауринайтису мгновение, чтобы рассмотреть его поподробнее: высокий и худой, из-под шапки не торчали небрежные кончики волос, крепкая шинель не по размеру свисала почти до щиколоток. И с виду у него были крепкие руки, в которых плотно держалась винтовка. Круглые очки с треснувшими стёклышками медленно сползали на нос, и одной рукой он быстро время от времени их поправлял.       - Вот гляди, кобыла перебитая орёт уже сколько. Этот слабоумный на неё вот набросился, не отпускает! А под ней, к слову заметить, человек тоже. Живой! И ещё ящики и листовки! – произнёс он.       - Какие ещё ящики, какие ещё листовки, живодёр! – воскликнул дребезжащим от холода сорванным голосом блондин.       - Да такие! С боеприпасами! И листовки эти, Лукашевич, мне в райком доставить нужно! В штаб дивизии. Я за них головой отвечаю, к слову сказать! Брыкается, орёт тут! – проговорил второй и указал концом штыка на лошадь. – Уйди, говорю же тебе!       Вот как значит. Лукашевич – светловолосый невысокий худощавый парень. Даже, наверное, юноша. В ответ он вновь оскалился и глянул на Толиса из-под светлых заледенелых волос крайне злым и усталым взглядом очень светлых зеленоватых глаз. На тёмных от копоти и грязи щеках остались размытые дорожки слёзы. Толису даже в момент показалось, что он заметил, как пара ледяных градин застыла на остром подбородке.       - Не уйду, - качнул он головой. – Себя убей, коли приказ не выполнил. Тебе уже ничего не поможет, а ей ещё, может быть, можно…       Лошадь вдруг встрепенулась, дернула уцелевшим копытом и протяжно, жалобно простонала, будто бы по-человечески.       - Да и какой тебе нахрен райком? Не видишь что ли, траки в сторону смотрят! – Лукашевич неряшливо махнул рукой куда-то в сторону. – Какие к чёрту листовки, какие боеприпасы?! Головой подумай! А животина ведь помирает! Животина!       Он говорил громким и истеричным голосом. От каждого его слова (от него впрочем тоже) изо рта вырывался густой пар. Трудно было представить, какой у него на душе пожар, если даже от тела из-под одежды сочится пар. Но вся его речь сводилась к единственному, а слова, сказанные вскользь будто бы не имели никакого смысла и были вещами столь очевидными, что Толис, проследивший за разрытыми следами десятков танков, поверил в его слова. Хотя Лауринайтис сам и не понял ничего из-того, что должен был понять из слов Лукашевича, но истинно верил, что следы гусениц танков куда-то ведут, а там, куда они в итоге приведут, ничего не осталось. Только траки.       - А людей не жалко! – взревел второй.       Лицо Лукашевича исказилось, побледнело, а затем резко побагровело. Два глаза, как пара зелёных фонарей, загорелись с новой неистовой силой.       - А животина не человек? Она никому ничего плохого не сделала, чтобы её убивать! В отличии от таких, как ты, она себе подобных не убивает и не жрёт! Будь моя воля, сам бы тебя застрелил! За людей, за пацанов, за коней!       Они зло смотрели друг на друга неотрывно, перебрасывались взаимными оскорблениями и бессвязными репликами. В итоге Толис потерял к ним всякий интерес. Но теперь его привлекло нечто иное – два крупных лошадиных глаза. Большие чёрные глаза неотрывно смотрели на него вполне осмысленно и живо, как смотрит совершенно взрослый и здоровый умственно человек на мир вокруг. Единственное отличие было в том, что один мог громко ржать, а другой связно и разборчиво говорить. Толис вдруг заметил, что у лошади больно человеческое лицо. Так и хотелось ему дотронуться до влажного от горячего дыхания шёлкового носа, покрытого мелкими кристаликами льда, и погладить короткую шерсть на брылах и потрепать гриву. Это было бы очень по-человечески. Разве люди не могли бы выражать свои чувства так – без слов через касания? Взгляд был даже не человеческим. Он был намного выше людского. Лауринайтис на мгновение почувствовал себя ребенком перед старцем – так много мыслей, чувств и опыта заключалось в концентрированном взгляде погибающего животного. Слишком человеческим было и это желание, которое Толис смог отличить от всего иного. Оно, как ни одно другое чувство, не поднималось к вершине, не управляло другими, не подчиняло себе все первобытные инстинкты и наработанные умения. Это было оно! Да, оно. Сладкое, сильнейшее желание жить. Толис приходил от него в восторг – таким будоражащим оно было, таким острым, таким сильным.       Было это чувство настолько явственным, что начинало наступать на границу другого желания. Толис и сам иногда ловил себя на мысли – хотелось жить настолько сильно, что нужно было умереть, чтобы хоть немного усмирить бурление внутри себя. Так и эта лошадь: как бы сильно она не хотела жить, желание смерти было настолько же сильным. Толис тоже хотел жить, но одновременно с тем боялся, что желание умереть рано или поздно вытеснит первое. Так уже случилось с этим существом.       С трудом оторвав взгляд от глаз, он посмотрел на разросшуюся тёмную лужу на снегу под туше. Ноги лошади были неестественно вывернуты и перебиты. Может, снарядом, а может в бегстве запуталась в собственных ногах. То же самое, если человеку сломать и руки, и ноги, и оставить на жутком холоде. Едва ли может такой человек выжить в условиях полной безнадёжности.       - А он прав, - без эмоционально сказал Толис.       Спорящие резко утихли и повернулись к нему. Лауринайтис неряшливо почесал затылок и потупил взгляд, продолжив:       - Скотину только мучаете.       Лукашевич весь сжался.       - Сволочи бесчеловечные, - прошипел он сквозь плотно сжатые зубы.       - Да не больно ты человечный, пшек.       - Побольше вашего буду, - тихо произнёс в ответ Лукашевич. Голос у него был уже куда тише и ниже. Дикая усталость пробивалась сквозь отчаянную ненависть. – Скотина ничего плохого не сделала, не думала и не желала плохого. А мы с ней так. «Чтобы не мучилась» - так это теперь называется, да?       Второй даже сам устало ослабил хват на цевье и опустил винтовку. До каждого и вправду доходило – животное всю свою жизнь служило человеку, вероятно, верно и исправно, и такой смерти точно не заслужила. Как в общем не заслужила и таких мучений в ожидании неизбежной кончины.       - Так и называется, - тихо пробурчал себе под нос второй.       На секунду воцарилась полная тишина. Только глубоко вздохнула лошадь.       - Ну, раз так, - блондин резко поднялся и выхватил винтовку из рук второго. – Я с ней с первого дня. Ни разу не подвела, бедолага. Не защитил я тебя, да? Ну, чтобы не мучилась!       Он яростно дрожащими руками дернул затвор винтовки на себя и нацелил ствол на крепкую лошадиную голову. Вздутый живот животного медленно и порывисто раздувался. Взглядом она впилась в Толиса и никак не желала выпускать из своего плена его сознание. Кажется, Толис видел в отражении чёрных зрачков самого себя и ещё много того, что выходило за рамки животного, за границы человеческого.       Желание бороться и жить.       Лукашевич отвернулся и, крепко зажмурившись, нажал на курок. В тишине хлопнул выстрел, последний раз взвизгнула лошадь, вяло дернув простреленной головой. Он простоял так ещё пару секунд, будто прислушивался к окружающему. Но тишина, отдалённый шум оголённых крон деревьев и карканье ворон служили сигналом – лошадь больше не пыхтела раздутыми ноздрями. Он повернулся к лошадиной туше и припал взглядом на кровавую лужу и мелкие брызги на снегу вокруг головы. Лицо Лукашевича начало искажаться от вида такой картины: грубели мягкие черты, заострялись и без того острые угловатые скулы, западали глубже в глазницы светлые глаза и всё лицо вдоль и поперёк рассекали глубокие тёмные морщины. Будто юноша постарел за пару секунд или надел маску неподдельного ужаса, такого сильного, что беззвучный его крик остался только широко разинутым ртом и клубом пара. Толис видел разное проявление страха, отчаяния и беспомощности, но это было нечто куда более тяжелое и разрушительное, чем пережитое кем бы то ни было ранее. Словно у него на глазах его же руками убито куда более значимое, чем боевой товарищ. У Лукашевича сперва дрогнули руки, затем он кинул винтовку на снег и судорожно схватился за заледеневшие копны светлых волос. Застывший на лице ужас погнал его куда подальше в утренний туман. Он бежал и бежал, утопая в снегу, и растворяясь в зимнем тумане, пока его щуплая фигура в худом ватнике вовсе не пропала из виду.       - Царствие ей небесное, - тускло и тихо сказал оставшийся стоять на месте солдат. – Пусть там земля овсом будет.       - Ага, - только смог вымолвить Толис.       Они молча уставились на мёртвое животное, и тот затем вдруг ободрился, натянув на светловолосую голову шапку.       - Ты, - ткнул он пальцем в грудь Толису, - помоги-ка мне!       И дальше пришлось попотеть. Холодная испарина покрыла спину и грудь даже под шинелью. Ещё немного и она заледенеет, сковав кожу ледяной коркой. Но там, под этой раздутой от голода массивной тушей стонал, карабкаясь по мёрзлой земле, какой-то едва уцелевшее тело. Оно приглушенно и обессиленно ревело, но рёв его едва был похож на одну отчаянную мольбу о помощи.       - Ты толкай, а я тащу! – приказал ему солдат и схватил пацана за руки в чересчур длинном ватнике. – Давай!       Толис смыкал зубы от усилия и скользил по снегу, но тяжелое коченеющее тело медленно поддавалось его напору, пока тело жалобно приговаривало:       - Эдик, помоги, не могу больше!       И наконец спустя десяток попыток у них что-то вышло – спасенный мелкий, ещё более маленький и неряшливый, чем сбежавший Лукашевич, мальчишка обессиленно рухнул в объятия своего спасителя. Толис только смог предположить, что те могли быть товарищами, однополчанами или близкими друзьями. А может быть даже братьями, подумал Лауринайтис, когда увидел, как крепко один прижимает другого к себе. От фронта можно было ждать даже самых нелепых и невероятных поворотов. Дальше предстоял разбор ящиков, так некстати оказавшихся набитыми гильзами, и листовками. Эдуард присел на снег, перебирая разодранные, обгорелые по краям стопки цветастой бумаги. Наверное, при нормальном свете они бы даже в своем непотребном виде выглядели бы вполне сносно, но белесое кристальное свечение снега делало блеклым всё: даже яркие фигурки на листовках.       Вдруг чуть поодаль в белом густом тумане захрустел под чьим-то быстрым шагом рыхлый снег. Спустя секунду тёмный силуэт стремительно приблизился к ним и с громким истеричным криком, с каким солдаты иногда вставали в последнюю атаку, влетел ногой Эдуарду прямо в грудь, свалившись на него всем весом. По растрёпанной блондинистой шевелюре Толис понял совершенно ясно – новый знакомый Лукашевич, не смирившийся со своим поражением, до смерти напуганный собственным поступком. Он придавил другого к земле и крепко вжал того в снег, сомкнув покрасневшие руки в ободранных перчатках на лацкане шинели.       - Убью, - прохрипел Лукашевич, всё сильнее сдавливая одежду под горлом Эдуарда. – Богом клянусь, убью! Пацан вновь громко заревел. Толис оставался безучастно наблюдать. Остатки здравого смысла останавливали его от попыток им помешать.       Над головой он занёс нож.       - Ну, давай! – прокричал в ответ Эдуард. – Скотину свою убил и меня убей! Легче станет? Под трибунал пойдешь!       Толис вдруг представил, как лезвие ножа под сильным давлением врезается в открытую кожу шеи, разрезает мышцы и сухожилия, а затем с хрустом разрывает трахею. Кровь хлещет Лукашевичу в лицо, покрывая кожу липкими каплями. Толис представляет сначала огромные светлые глаза Эдуарда, смотрящего на фонтан собственной крови, а потом его расширенные зрачки, затмившие всякие всполохи жизни в теле. Толис почувствовал, как наяву, этот запах, тепло пролитой крови, услышал хруст кости и скрежет разрезанной кожи. Его вырвало остатками сухарей. Теперь ещё и на языке был отвратительный кислотно-кровяной привкус. Ситуация до ужаса абсурдная: борющиеся солдаты, ревущий пацан, которого отрыли буквально из-под земли, блюющий остатками вчерашней скудной пищи Толис. Он согнулся, уперев руки в подрагивающие колени, и сплюнул мерзкие кислотные сгустки. Запах стал почти невыносимым.       Между рвотными позывами Толис неожиданно для себя произнёс:       - Мы вообще где?       Голос визгливо дрогнул от устоявшегося в лёгких мороза. Дрогнул, будто под диким животным страхом.       Лукашевич громко зашипел сквозь зажатые зубы и замер с занесённым над головой ножом. Он медлил, глядя на распластавшегося в снегу Эдуарда, покорно ожидающего удара. Или его покорность – обыкновенная уверенность, что у его оппонента не хватит духа, чтобы закончить начатое. Толис бы никогда не смог ответить на этот вопрос, пока Лукашевич медленно не опустил нож и встал на подрагивающих ватных ногах.       - В тылу.       - В нашем?       - В немецком. Тотально глубоком тылу.       Все слова светловолосого солдата, стоящего над Эдуардом с ножом в руке, воспринимались искаженно. Может, Толиса просто приложило во время боя, и он потерял связь с реальностью, а вместе с тем и способность естественно реагировать на такие заявления. С первого раза он отказался даже понимать смысл произнесённого, но к каждому по мере возможности воспринимать действительность приходило неутешительное осознание того, что каждый из них одинок, каждый брошен судьбой посреди поля былого сражения среди трупов и призраков уходящих в атаку солдат. Но вместе с тем приходило и другое, живое и искреннее чувство – они живы, они дышат, по их жилам пусть медленно и густо течёт кровь, а языки сплетают нечленораздельные звуки. Пылкая радость за то, что каждый из вновь приобретённых знакомых способен ещё мыслить и говорить.       Пусть так, в ледяном одиночестве вражеского тыла, но они были живы. Самой смерти назло.       Толиса выдернул из мыслей тяжелый глухой кашель. Лукашевич отхаркнул в снег сгусток мокроты и нехотя протянул Эдуарду руку. Едва ли такой жест можно было расценивать, как примирение, но Толис видел только это – неугомонные попытки продолжать движение. Ни один из них в одиночку не выживет. - Поодиночке – сдохнем, - уверенно сказал Лукашевич.       - Н-даааа, помирать не хочется. В снегу-то.       - И то верно. А потом ведь по весне снег сойдёт. Типа наружу всё выбросит. Таять начнёт…       - Гнить, зверьё растащит, а кто-то собирай потом, как конструктор.       - И это тоже. Смердеть будет тотально. На пятак вёрст вонища будет. И болезни всякие появятся…       - Народу может столько сгинуть…       - И то верно, а ещё…       - Хватит уже!       Громкий высокий мальчишеский крик разнёсся по всему полю и накрыл опушки деревьев. Вороны, громко тряхнув черно-серыми крыльями, каркнули и поднялись с насиженных мест на голых ветвях деревьев. Толис вздрогнул и сам, как будто очнулся после долгой и нудной дремоты. Райвис, до этого сидевший на снегу, резко вскочил на ноги и рукавом нелепой длинной шинели утер покрасневшие глаза и щёки.       - Мы одни остались, у немцев прямо под носом! Сдохнем точно, если не пошевелимся, а те…       Паренёк, продрогнув, вновь заревел пуще прежнего и осел на снег, закрывая раскрасневшее лицо рукавами шинели. В тишине осталось только далёкое карканье ворон и неизбежное и страшное понимание их участи в морозе и снегах.       - Малой прав, - заметил Толис.       Лукашевич, стоявший до этого неподвижно, медленно повернулся к нему. Выражение его лица не предвещало никакого приятного разговора – так зло он щурился, скалился и почти рычал сквозь плотно сомкнутые зубы.       - А ты почем знаешь, кто прав, а кто нет? Сержант, я погляжу? Командир отделения, типа?       - Сержант, - уверенно согласился Толис. – Командир.       - Так где твое отделение, командир?! – насмешливым злобным тоном вновь спросил Лукашевич.       Толис обернулся. Ещё было легкое ощущение кого-то за спиной, ещё чувствовалось чужое присутствие позади, но в действительности он увидел за собой сплошное заснеженное поле и далекий лес. Никого и ничего не было. Он один посреди мёртвенно спокойной белизны места боя. Все будто бы просто исчезли, испарились в тумане, как сон наяву. И где же теперь его одноликое отделение?       - Не знаю, - отрешенно произнес Лауринайтис. – Я один остался, кажется.       Толис не узнавал самого себя, свой спокойный и безразличный тон, который совершенно не устраивал Лукашевича. Его лицо покраснело, налились кровью обледеневшие кончики ушей ,и почернели светлые глаза. Казалось, что даже длинные волосы на затылке встали дыбом. Лукашевич уверенно подскочил к нему и с нечеловеческой силой схватил за лацканы шинели, приподняв над собой, несмотря на значительную разницу в росте между ними. Хорошенько встряхнув Толиса до громкого треска швов, Лукашевич зло выкрикнул в лицо:       - А где твоё войско, командир? Потерял? Где твои солдаты бравые, А!? Ты вообще первым в атаку идти должен, первым помирать должен! Тоже мне командир! Парни девятнадцатилетние дохнут, как мухи, а вы до сих пор по земле ходите!       Толис только и мог смотреть на цепкие побелевшие костяшки его рук, ухватившихся за промёрзшую ткань, и вглядываться в потемневшие глаза. Он вытянул голову и продолжил слушать этого щуплого мелкого парня, оказавшегося в приступе ненависти невероятно сильным.       - Я вашу породу гнилую ненавижу! Как награды, блестяшки получать, так вы тут как тут. Получите-распишитесь! А умирать вы, дети собак облезлых, последние за спинами пацанов!       Даже воздух пропитался сырой гнилью из его рта.       Толис не знал, что ответить. Разве он должен был оправдываться за то, что выжил, сам не зная, зачем? Может, он бы и сам пожелал умереть в этот день, пожелал быть погребенным под слоем снега и земли, но тем не менее неведомое стремление и мистическое побуждение к некому неясному и необъяснимому желанию.       Солдат смотрел на Толиса ещё бесконечно долго, глаза у него были красивыми, выделяющимися на фоне отвратительного бело-серого цвета снега и неба – такие ярко-зелёные, что даже свежая весенняя трава не могла посоревноваться с его глазами, как кожа не могла сравниться белизной со снежными хлопьями. И чёрт только знает, что и как там происходило за его радужкой – глаза то пропитывались ледяным холодом. То воспламенялись вновь с ещё большей силой гнева и ярости.       - Если хочешь убить, - просипел Толис. Горло сдавливали грубые воротники шинели до неприятного жжения, - убивай. Нам всем бродить недолго осталось.       Недолго осталось им всем – совсем мелкому Райвису, странно спокойному безразличному ко всему Эдуарду, разъяренному и уставшему от своего гнева Феликсу, и Толису удушливо вздёрнутом его обмороженными руками. В то время Эдуард глубоко вздохнул и поправил на носу помутневшие треснувшие очки. Зрение его подводило и так, а сейчас и вовсе стало ужасным, он пробирался, двигался на ощупь, пока эти двое почти незнакомых ему человека пытались разобраться друг в друге и определиться. Эдуард же свои приоритеты расставил ещё когда все наступления ждали по фронту, а не из тыла. Что и требовалось ожидать, вращая единственный на десяток штабных компас, показывавший неопределенное направления, вращающийся то на запад, то на восток? Думать только о бумажках, которые срочно в штаб нужно было доставить и за шкирку вести непутевого пацана, пойманного по поддельным документам собственного умершего брата.       Интересный расклад.       Эдуард поднимает Райвиса со снега, стряхивает с шинели снег, куски льда и грязи. Пацан до сих пор ревел только тихо, устало, только вяло хлюпал носом, под которым уже леденела влага, и не мог утереть глаза от проступающих раз за разом слез. Ему пришлось взять его за руку, продохнуть и собраться в путь. Куда – он сам не знал. Уже куда-нибудь, по направлению припорошенных снегом тел прямо в сторону полевого кармана между двумя сходящими лесополосами. Он обернулся посмотреть, очнулись ли его приятели по несчастью, но он продолжали переминаться с ноги на ногу, прижимаясь к друг другу, рыча что-то неразборчивое и такое злое, что последние силы уходили только на то, чтобы открыть рот, из которого несло гнилым смрадом. Ещё он зацепился взглядом за разлетающиеся тонкие листы. Бесполезная макулатура, думал теперь фон Бок, которая никому не нужна, никому не полезно, а весь проделанный путь оказался тупиком, за которым едва ли будет неизвестность, если вообще что-то будет. Бесполезные жизни, бесполезные имена, бесполезные дела – один плетущийся дрожащий от холода Райвис, вцепившийся в руку Эдуарда с неистовой силой. Эта была единственная оставшаяся в его промерзшем, изнуренном и голодном теле сила – такое острое, такое горящее бессознательное желание жить.