
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Добропорядочный гражданин, пример для восхищения и подражания - все это описывало Эрвина Смита до одного душного вечера начала июня. Дня, когда у него появилась тайна. Тайна серых пронзительных глаз, которые он увидел в пустом коридоре собора.
Примечания
Да простят меня верующие, никого обидеть не хотела!
Да, милые мои, bottom Erwin
meditatio V
05 августа 2021, 01:26
Первая ночь на новом месте оказалась для Эрвина сущим испытанием. Маленькая мрачная комната давила на него голыми стенами, приоткрытые ставни единственного окна скрипом отзывались в голове, а узкая и жесткая кровать больно впивалась в спину, будто под тонким матрацем лежали глыбы камней. Казалось бы, только закрой глаза и сон возьмет свое, но ожидания мужчины были перечеркнуты на корню. Стоило векам плотно сомкнуться, как внутри, рядом с желудком, рождалась дрожь, усиливающаяся с каждой секундой пребывания в темноте. К горлу подпирал жесткий ком, попытки сглотнуть оный венчались провалом. В скомпрометированном сознании мелькали мысли, что за одной или тремя кирпичными стенами на такой же неудобной койке лежит Леви. Он находился настолько близко, что Эрвину не верилось в происходящее: слишком легко задуманное было достигнуто. Жизнь хорошо вышколила его, и потому Смит привык не полагаться на голый случай или госпожу Фортуну. Бесплатный сыр бывает только в мышеловке. И повинуясь этому постулату, внутреннее предвкушение неминуемого краха набирало громкость, заглушая даже звук собственной крови в ушах.
В своем окружении Эрвин славился филантропом, и лишь немногие догадывались о его внутренних демонах. Темных существах, что пробивались наружу в единственном слабом месте его холеной маски — глазах. Вторая натура окрашивала голубые радужки, превращая их в промерзшее, едва подернутое облаками небо, что нависает над землей стужею зимой, обманывая всех своей хрустальной прозрачностью. Такое небо в Европе не встречается за исключением пары дней в году, чего нельзя сказать о России. О ней журналист впервые услышал от отца, а после и сам начал изучать информацию об этой огромной стране, раскинувшей свои сомнительно гостеприимные объятия за тысячи километров от Италии. Ее чужие просторные земли, природа и масштаб пленили Смита, внушая чувство дикой свободы, которой среди узких мощеных улочек ему не хватало.
Родители старались воспитывать единственного сына как положено: порядочным, честным и добрым человеком, — однако, идеала в его лице они так и не получили. Эрвин знал это и до последнего старался, прикидываясь фальшивкой себя настоящего, скрыть от посторонних глаз то, что росло в нем годами, пуская мощные корни вдоль мускулов и костей.
Гордыня. Она обманчиво миловидной внешности особой прижалась к его спине, обхватывая поперек груди руками и впиваясь в кожу острыми ногтями. Ее дыхание отравляло, слова, что томно шептала она на ухо, заглушали голос разума, умоляющего Эрвина поступать по совести. Но эта особа вытесняла все, что ей претило, оставаясь для него остовом, источником живительной силы, его фавориткой. За годы их тесного знакомства гордыня научилась умело скрывать свое присутствие под маской филантропии, проявляясь иногда и не перед всяким.
Так и сейчас, лежа на жесткой кровати под тонким покрывалом, мужчина признавался себе в истинной причине своего пребывания в храме. Мысли о благородном поступке, который он совершил не столько для себя, сколько для работы, еще глубоко теплились в нем, отодвигая горделивую стерву с узкими хитрыми глазами на задворки сознания. Очередной пример, когда на показ для коллег, соперников и читателей, Эрвин стал неким благородным рыцарем, преисполненным долгом перед обществом, в то время, как в его глазах блестел разведенный внутренними демонами, щеголявшими оскалами на пол-лица, огонь.
Отец Леви.
Леви.
Прикрывая веки, макушкой елозя по плоской подушке в накрахмаленной наволочке, журналист прокручивал в голове заветные четыре буквы. А когда внутренний голос стал настолько громким и переполнявшим тело, он зашептал заветное имя, щелкая кончиком языка о небо и выталкивая нижнюю губу, едва касаясь ею верхних зубов. Имя хмурого мужчины в сутане, чье поведение выходило за рамки обычного, приемлемого не только в духовной, но и в мирской жизни.
Немногим меньше двух недель назад одну из месс Леви посвятил смертным грехам. Он метко и четко охарактеризовал каждый из них, сверкая глазами и прыская ядом правды. Его слова вновь и вновь долетали до вольных слушателей, врезаясь в их души, заставляя кровоточить от простого явления — вскрытия подноготной. Священника ненавидели и любили за способность выуживать скелеты из шкафов.
Эрвин охотно присоединился к лагерю слушателей, поддерживая общественное мнение о служителе церкви. В тот вечер, вдыхая аромат лампад, дерева скамей и свежескошенной травы, проникающей в здание с внутреннего двора через приоткрытое окно, журналист, чуть морщась, исполнялся монологом мужчины. Низкий голос по обычаю гипнотизировал, обволакивая и обманчиво тягуче растекаясь по конечностям, он защелкивал невидимые кандалы на щиколотках и запястьях.
Леви размеренно повествовал, не отдавая предпочтения какому-то одному греху в своем рассказе. Его серые глаза, не задерживаясь более чем на пару секунд, блуждали от одной макушки к другой. Смит, подобно охотнику в засаде, следил за ним, пытаясь прочесть по мимике бледного лица истинные мысли священника.
Закончив рассказ про зависть и послав глазами стрелы в сторону некоторых прихожан, Леви сделал паузу, переводя дыхание. Журналист ощутил жжение в груди и поймал себя на мысли, что автоматически вторит действиям оратора. Ртуть глаз священника вновь травила его, вызывая дрожь в руках и ногах, одновременно не давая ни малейшего шанса пошевелиться на узкой скамье. Падре, словно оглашая тайны прошлого и предсказывая события ближайшего будущего, с едва заметной лукавой улыбкой на тонких губах произнес:
«Гордыня ведет ко всем другим порокам. Гордыня — это состояние духа, абсолютно враждебное Богу. Нет порока, который так отвращает от человека, и нет порока, который мы меньше замечаем в себе».*
Эрвин перекатился на бок и поправил тонкое покрывало. Сжимая пальцами ткань, он взывал к Богу о помощи заснуть. Стены с потолком продолжали давить, луч уличного фонаря вскользь бродил по комнате. Однако долгожданного отклика свыше так и не последовало. С печальным вздохом, устроившись на спине под скрип кровати, мужчина принялся перебирать в памяти имена мифических существ и божеств других конфессий, рождая под закрытыми веками их смутные образы. Минуты, приравненные к вечности, скрашенные калечащим одиночеством как это бывает в ночные часы, заставили его вернуться к впечатлениям прошедшего дня. Первого дня в стенах собора на правах временного постояльца.
***
На квартире Эрвин наскоро собрал вещи, успокаивая себя, что в любой момент может на время или вовсе навсегда вернуться назад, в стены собственного жилья, где единственным воспоминанием о церкви будет он сам. Из платяного шкафа в дорожную сумку отправились рубашки и штаны пастельно-бежевых оттенков, отличающихся свободным кроем. Никто из служителей собора накануне не обмолвился о дресс-коде, но совесть не позволяла журналисту щеголять в стенах дома божьего в некоторых элементах своего гардероба, и потому он тщательно, с маниакальной импульсивностью собирал дорожную сумку, то выкидывая из нее половину содержимого, то укладывая вещи обратно. Мысль, что он отправляется на раскаяние, после которого его ждала голгофа, не покидала головы, потому лишний грех в виде непозволительного внешнего вида Эрвин решил оставить кому-то другому. Упрямые в непоколебимости своих четких линий кресты рассекали подернутое облаками осеннее небо. Пара чаек с пронзительным криком парила над городом, спеша оказаться на побережье, где моряки, причалившие с утренней рыбалки, делились с ними уловом. По мощеным дорогам проезжали полупустые автобусы и одинокие автомобили с сонными водителями. Ночная свежесть еще сохранялась в воздухе. Со стороны набережной в частые моменты тишины, не отпустившей разморенные отдыхом улицы, слышался шум прибоя. Пятерней поправив челку, Эрвин тихо вошел в выделяющееся на фоне окружения стилем и габаритами здание. Непривычно тихой и пустой показалась ему церковь, едва тронутая рассветными лучами. От прохлады, поджидающей за массивной дверью, кожа вмиг стала гусиной. Мужчина поежился и энергично потер ладонью поверх мягкой ткани левое плечо. Та при движении руки вверх собиралась в множество разнокалиберных складок и разглаживалась стоило ладони опуститься до локтя. Самообман, что разогрев конечность, он обретет спокойствие, стал единственной причиной, удерживающей его в соборе. Журналист привычным движением совершил крестное знамение и покинул нартекс, сворачивая в боковой неф, по которому вчера его сопровождал священник. Путь до кельи был известен, потому, взяв на себя инициативу, Эрвин направился к своей новой обители, молясь и страшась встретить конкретного человека. Несмотря на почти вероломное проникновение в храм, путь до конечной цели прошел тихо и мирно. Единственными свидетелями его настороженного шествия стали святые, смотрящие печальным глазами с цветных витражей. Когда скромные пожитки были уложены по местам, Смит тяжело опустился на деревянный стул. Он чувствовал себя так, словно проработал на пашне или рыбацкой лодке несколько часов кряду. Пребывание в комнате составляло не более часа, но кто-то или что-то успело высосать из него энергию, оставляя взамен пустоту. Черноту с вакуумом, стремительно наполняющуюся свинцовой тяжестью. Эрвин протяжно выдохнул и закрыл глаза. Внутри он более не ощущал того, что ранее поддерживало и мотивировало идти по головам, полагаясь на собственное «Я» и эгоистичные желания. Не без доли радости журналист отметил, что несмотря на исчезновение родного и привычного, он не остался голым в точке нуля. Напротив, его переполняло что-то неведомое, тайное и при этом смутно знакомое. Нечто, что он когда-то читал, слышал или видел. Что-то из забытого времени, но навсегда оставившее несмываемый отпечаток на сердце. И сейчас, в тесной до хрипоты комнате, шрамы на сердце ныли, отзываясь щемящим чувством в груди. Эрвин открыл слипающиеся веки и поднял голову, ища взглядом распятие. Иисус смотрел вперед, но журналист с досадой заключил, что взгляд того был расфокусирован и устремлен за его спину, чуть выше плеча. В миг, когда он так нуждался в чужом участии, пусть даже одного из многотиражного выпуска деревянного Христа, тот предпочел отдать свое внимание добротному шкафу, загруженному принесенными вещами. Мандраж нарастал, и журналист поймал себя за тем, что отбивает неведомый ритм по гладкой поверхности стола. Пара въевшихся в столешницу пятен коричневого и серого цвета бесформенным контурам напоминали мутировавших амеб. Стиснув челюсти, Смит несильно ударил кулаком по твердой глади. Прихлопнув одну из амеб, он поставил невидимую точку в собственном монологе, которым был занят его разум. Ожидание и предвкушение неведомого будущего делали из него совершенно другого человека. Одного из тех, кого он презирал всю жизнь: жертву, смотрящую в глаза убийцы, когда до смерти остается меньшее расстояние, чем до спасения. В коридоре послышались глухие шаги и вторящие им приглушенные голоса. Эрвин вычислил пару взрослых и несколько детских — высоких, сквозящих недовольством. Слова были неразличимы, лишь обрывки фраз отчетливо доносились до ушей журналиста, потому ему оставалось только фантазировать о сути чужого разговора. Спустя несколько минут утомительного монолога или неактивного диалога с явной доминантой одной из сторон раздался громкий звук закрывшейся двери, а вслед за ним — топот, оповещающий, что ребята покинули спальню и в едином порыве куда-то направились. «Должно быть, на утренний молебен», — подвел черту цели невидимого марша мужчина, откидываясь на спинку стула. Тот в свою очередь не остался в долгу, возмутившись жалобным скрипом. От столь неприятного и предупреждающего звука, наклоняя корпус вперед и перенося вес на стопы, Смит зажмурился. Еще вчера следовало составить список вещей, необходимых для работы, однако, будучи взволнованным предстоящим предприятием, Эрвин не смог заняться этим дома. Весь вечер и ночь планы с диаметрально противоположными целями ютились в сознании. Они грызлись между собой в борьбе за лишние миллиметры пространства. Журналиста разрывало на куски от желания и долга, от морали воспитания и эгоизма натуры. Он виделся себе полководцем в штабе, ведущим войну на два независимых фронта, которые пересекались лишь на нем. Ручка методично скребла по бумаге, голова клонилась набок, пока Смит выводил один пункт за другим. Он знал, что Леви обязательно потребует этот райдер, потому старался придать своему и так каллиграфическому почерку большую изысканность, будто это могло походить на знак внимания. К моменту, когда на белой бумаге была выведена последняя буква, в коридоре стало достаточно людно. Новый день набирал обороты, и все больше обитателей церкви подавало признаки жизни после ночного отдыха. Из своеобразной медитации журналиста вывел стук в дверь, раздавшийся столь внезапно, будто гром среди ясного неба. Он успел лишь обернуться, как створка с тихим скрипом старых петель отворилась, представляя к обозрению гостя. — Доброе утро, Эрвин, — поприветствовал его падре, придерживая дверь за латунную ручку. — Голоден? — Доброе… Леви. — Видеть священника так скоро, тем более на пороге собственной кельи — территории личного пространства — в планы Смита не входило. Но чтобы он сам себе не внушал, организм отвечал искренним волнением и трепетом при виде человека напротив. — Кто сказал, что я прибыл? — Для того, чтобы знать некую истину, не всегда требуются слова, — витиевато ответил священник, — скоро начнется завтрак, где трапезная ты знаешь. — Лицо его оставалось бесстрастным, точно выточенное руками мастера из мрамора. — Спасибо, — углубляться в диалог сейчас у Смита не было ни сил, ни желания. Он был уверен, что судьба еще предоставит шанс остаться с отцом тет-а-тет и наконец выяснить суть натянутых между ними отношений. Леви, непринужденно придерживая предплечьем дверь, с головы до ног окинул сидящего цепким взглядом. Эрвин не остался в долгу, отвечая пристальным вниманием к миниатюрной фигуре падре в сутане, привычно скрывающей большую часть его тела. Минута сменялась своей сестрой, а мужчину не покидало чувство, что он буквально физически ощущает на себе взгляд серых глаз. Ощущение на коже такое, словно то были пальцы, ведущие линии по телу сверху вниз, меняя силу давления подушечек. В комнате, с первых минут показавшейся Эрвину болезненно тесной, стало душно и жарко как в бане. Грудь сковали незримые ремни, а в глаза и рот щедро насыпали песка. Порыв вскочить с насиженного места и открыть настежь окно Смит умело поборол. Он старался держать себя в руках: ничто не должно было выдать его реакции на столь неприличное со стороны падре проявление внимания. Взгляд, которым удостоил его вошедший, напоминал те, что журналист ловил на себе в клубах или других злачных заведениях. Там подобное всегда означало пригласительный билет на страстное, животное времяпровождение. Однако в серых глазах Леви чувствовалась не слепая похоть, а тревога, понимание, боль вкупе с желанием. Подобный коктейль был в новинку, и потому Эрвин охотно отвечал гостю ответным интересом к его тонким чертам лица. С толикой профессионализма и цепкостью художественной натуры писателя он подмечал, как Леви едва хмурится, сводя чернильные брови, как глубже становятся морщинки у наружного угла глаза, стоило ему немного сощуриться. Во внутреннем, принадлежащем исключительно им двоим, мире прошла вечность, помноженная на два, в то время, как в реальности — не более пяти минут. Об этом сухом факте, вырывающим из мечтаний, стало известно, когда женский мелодичный голос позвал священника из коридора. На бледном лице всего на один миг отразились негодование и досада, а после Леви сделал резкий шаг назад, встречаясь с зовущим его человеком. Лицо вновь стало гипсовой маской, увековечившей безразличие ко всему в этом мире. Но Эрвин, сумевший впервые за прошедшее время вдохнуть полной грудью, отметил тепло, разливающееся в животе и поднимающееся вверх к бьющемуся в скором ритме сердцу. На один крошечный миг, на долю доли секунды, Леви позволил ему увидеть себя настоящего. Секундная стрелка часов не успела дернуться, а в Эрвине окрепла уверенность, что перед тем, как скоро выскочить из кельи, в дверном проеме стоял не настоятель прихода, не богобоязненный человек, а обыкновенный мужчина. Точно такой же солдат на поле боя жизни, как и он сам. Солдат, ведущий бой с демонами и ангелами, с искушением и моралью, с желаниями и табу. Подобная мысль вызвала улыбку на лице. Дрожь, мучавшая его все утро, прошла. После скромного завтрака из овсянки и тоста, журналист начал вливаться в чуждую для себя жизнь. Следя за стилем преподавания и подмечая вовлеченность разношерстных ребят, мужчина тенью следовал от одного учебного класса к другому. Он слишком явно помнил слова Леви о горькой доле каждого ребенка, потому яркий блеск заинтересованности в их глазах трогал его до глубины души. Собственные мысли и переживания были им отражены в записной книжке, ставшей основой для будущей статьи. Он присаживался на свободный стул в конце учебной комнаты или сбоку возле грубо сколоченного книжного шкафа. Его присутствие было больше номинальным, нежели фиктивным, поскольку журналист нисколько не мешал учебному процессу. Со светлыми волосами в одеждах блеклых оттенков он сливался с выбеленными стенами и только исполинские размеры, да периодический скрип стержня о желтоватую бумагу обнаруживали его местонахождение. Когда занятия у старших и младших групп закончились, Эрвин последовал дальше, глубже проникая в местную размеренную жизнь. Он бегло делал записи, заполняя одну страничку за другой размашистым почерком. За непродолжительное время ему удалось запечатлеть на просторах записной книжки и в сознании процесс уборки алтаря и подготовки священника к службе. Никто не брезговал оторваться от собственного занятия и просветить журналиста в интересующих его вопросах, которые мужчина без стеснения задавал, силясь уточнить тот или иной момент. Вторую половину дня Смит провел в обществе сестры Петры, которая любезно провела ему экскурсию по собору. Они неспешно шли подле друг друга вдоль боковых нефов, и монахиня рассказывала краткие истории о святых, чьи лики были увековечены в витражах и иконах. От едко-сладкого воздуха, разносившегося по высоким сводам церкви, щекотало горло, и мужчина то и дело сглатывал вязкую слюну. Девушка щебетала без устали, и шорох широкого подола ее скромного одеяния не успевал заглушить тонкого голоса. — Синьор Смит, должна признаться, что это мой любимый витраж, — с восхищением проговорила девушка, останавливаясь возле знакомого мужчине цветного стекла. — Дева Мария? — с мягкой улыбкой проговорил Эрвин, смотря на изображение святой. Над головой Богоматери в цвет ее пшеничных волос, выглядывающих из-под платка, над нимбом светились изображения роз. — Вы имеете общие черты. — Что вы такое говорите! — огромные глаза охряного цвета с изумлением обратились на журналиста. — Она величественная и… — Я ни в коем случае не хотел вас обидеть, сестра, — попытался заверить девушку в собственном благом намерении ее собеседник. — Просто вы вызываете чувство спокойствия и умиротворения, как и Богоматерь. И вы обе по-летнему светлы, что без скромной улыбки на вас и не взглянешь. — Спасибо, — чуть замявшись проговорила она и поспешила скрыть порозовевшие щеки, отвернувшись к окну. — Скоро будет праздник в ее честь, на следующей неделе начнутся приготовления. Вы что-то слышали об этом? — Боюсь, что лишен подобной чести. Расскажите? — он видел, что Петра, переполненная восхищением и смущением, жаждала разразиться новой тирадой, потому не без удовольствия позволил девушке начать очередной монолог. — Для нашей небольшой церкви это будет одним из значимых дней. Традиционно праздник Пресвятой Девы Марии Розария проходил в первое воскресенье октября, но папа Пий X в 1913 года перенёс праздник на фиксированную дату — седьмое октября, — девушка не отрываясь смотрела на изображение витража, в то время, как журналист смотрел на нее, подмечая изменения в утонченном лице, которое теряло напряженность, сковавшее его пару минут назад. — История этого праздника берет свое начало от битвы при Лепанто, когда флоту Священной лиги удалось разгромить турецкую эскадру. По обычаю того времени победе были обязаны заступнице Марии.** Теперь и мы почитаем Царицу Розария, устраивая особую мессу один раз в год. — Сестра выудила из кармана одеяния четки и поднесла их Эрвину, чтобы тот мог их рассмотреть. — Это и есть Розарий, мы читаем молитвы и чтим тайны, перебирая бусины в определенной последовательности. Многие считают, что так верующий человек унимает свой нервный тик, — в ее голосе послышался смешок, — что ж… я не могу их судить, ведь непосвященному в подобном вопросе трудно понять, почему мы перебираем эту связку, лишь иногда шевеля губами. — В доказательство своих слов сестра огладила подушечкой большого пальца крупную бусину и беззвучно дернула губами. Эрвин молча следил за ней, прислушиваясь к внутреннему голосу, явно пытающемуся до него достучаться. — Вам, синьор, тоже следовало бы приобрести личные четки, — она подняла глаза, золотистые радужки были подчеркнуты пламенем свечей, и открыто посмотрела на него. — «Читайте всегда Розарий и читайте его так часто, как только сможете. Сатана постоянно стремится истребить эту молитву, но ему это никогда не удастся. Это молитва Матери Божией, которой Господь даровал власть над всем миром и всеми людьми. Это Она научила нас молиться на Розарии, как Иисус научил нас творить молитву «Отче наш…». Так завещал всем нам, готовясь отойти в вечность, отец Пио из Пеьтрельчины.*** — После ваших слов мне ничего не остается, кроме как выполнить ваши наставления, сестра, — учтиво ответил Эрвин, оглядывая пустующие скамьи. — Непривычно находиться по другую сторону занавеса. — Так со всеми, кто присоединяется к нам, хоть и на время, — с толикой сожаления заметила Петра, убирая четки обратно в карман. — Пойдемте к алтарю, господин Смит? Мне есть еще что вам рассказать. — С удовольствием послушаю ваши истории, — журналист не терял учтивости, пропуская спутницу вперед себя, пока они шли по узкому проходу в сторону амвона, за которым он мог не раз видеть местного наставника. Воспоминания о Леви накатывали на Эрвина внезапным порывом как тайфун или цунами. От них невозможно было спастись, и мужчина, внутренне сжимаясь, принимал удар судьбы, готовый превратиться в пыль под ее натиском и раствориться в темных водах, отражающих серебро луны. Серебро хищных глаз, в омут которых он погружался уже несколько месяцев. И чем ближе он оказывался к источнику внутренней дрожи, тем яростнее откликалось его тело и громче вопил голос разума. Пребывая в состоянии внутреннего раздрая, Эрвин следовал за импровизированном экскурсоводом по залитому разноцветным светом центральному нефу. Пальцы касались отполированных спинок скамей, теряли твердость дерева, окунаясь в пустоту воздуха до новой преграды. Подобное машинальное действие усмиряло разбушевавшееся сознание. Оставшийся день прошел в спокойствии. Он смог самостоятельно побродить по территории собора, разглядывая старинные картины. К вечеру на скамьях появились прихожане, и журналист ощутил пропасть между собой и ними, порядочными христианами. Это чувство задело его за живое, побуждая скрыться от любопытных глаз мужчин и женщин, что заприметили его среди колонн. Невысокую фигуру в черном он встретил лишь после отбоя. Голова шла кругом, и Смит решил выйти на воздух отдышаться и прочистить разум, выбросив в никуда ненужные мысли. Вечерняя прохлада отлично справлялась с этой задачей в прежние времена, и потому журналист с уверенностью покинул прохладу временного убежища. Небо цвета мокрого асфальта испещрили мелкие мерцающие точки. Эрвин с восхищением устремил взгляд на манящие звезды, вспоминая вечера из детства, когда он с отцом, находясь в провинции, ложились на расстеленный плед и любовались ими под покровом ночи. Смит старший, соприкасаясь виском с макушкой сына, поднимал крепкую руку и указывал на то или иное созвездие. Эрвин любил слушать голос отца, успокаивающий и внушающий чувство доверия. В такие ночи он часто признавался родителю в тех или иных переживаниях, зная, что его внимательно выслушают, а по окончанию не высмеют и дадут пару-тройку дельных советов. Но то беззаботное время ушло, более никто так душевно не мог рассказать об основах астрономии и выслушать исповедь. Отца не стало несколько лет назад, и огромная печаль утраты нисколько не уменьшилась, терзая Эрвина в минуты одиночества. Зная о весьма консервативных взглядах отца на жизнь, Смит все чаще задумывался над тем, что невзирая на это, ему бы он открылся. Открылся в том, что на жизненном пути встретил человека, мужчину, отозвавшегося в сердце совершенно иначе. Не так, как должно было. Первый вдох полной грудью протолкнул прохладных воздух в легкие. Сердце забилось с новой силой, разгоняя кровь по телу, которое словно выбралось из склепа. От ветра, несущего в себе коктейль из солености моря и аромата гибискуса, заслезились глаза, и Смит сморгнул невольные слезы. Со стороны площади послышался лай собаки, после которого клаксон автомобиля прорезал уличную тишину. Вскоре все утихло, едва различимый шум спящего города играл незатейливым фоном. Послышался щелчок, и спустя пару мгновений до журналиста, стоящего на массивных ступенях, донесся отчетливый аромат дыма сигареты. Он резко повернул голову и заметил в тени здания фигуру. Ту самую низкорослую фигуру, которую он бы узнал с завязанными глазами в темной комнате. Маленькая точка-светлячок сделала дугу и вспыхнула, озаряя лицо падре ярко-оранжевым. Секунда затяжки, и огонек сигареты погас. Ведомый узкой ладонью он ускользнул от лица. — Не знал, что священникам разрешено курить, — подходя ближе к падре, заметил Эрвин, силясь оторвать взгляд от чарующей своей двойственностью картины. Леви с гордостью пойманного зверя сделал очередную затяжку и выпустил сизый дым в темное небо. Пятна света из нескольких стрельчатых окон лежали на траве, отчего тень, скрывающаяся между ними, казалось темнее самой ночи. — Верно, — голос его источал усталость, а движения рук утеряли дневную плавность. — При Папе Урбане VIII**** за это меня бы лишили сана и отстранили от церкви, но сейчас, спасибо Бенедикту*****, курение — путь к греху, а не сам грех. — Серые глаза фосфорическим блеском воззрились на собеседника. — Не спится? — Да, — Эрвин остановился возле отца, щурясь в темноте в попытке разглядеть его лицо. Спустя несколько мгновений переглядываний он добавил: — Решил проветриться. Повисла приятная тишина, нарушаемая криками ночных птиц и шумом прибоя издалека. Периодически ветер проносился мимо, трепля волосы неспящих и прячась в кронах деревьев. Листва игриво шелестела, скрашивая пустоту ночной улицы. — Эрвин, ты не пожалел, что пришел под крышу церкви? — Нисколько, а должен был? Вопрос на вопрос. Око за око. Игра вскоре должна была закончиться, они оба это чувствовали, но продолжали тянуть, проверяя нервы друг друга на прочность. Невинная шалость, вышедшая из-под контроля, превратившись в изысканную пытку. — Надеюсь, что нет, — падре в последний раз затянулся и затушил сигарету носком ботинка, втаптывая окурок в почву. — Здесь необычным кажется несколько первых дней, а после — трясина. Не успеешь и глазом моргнуть, как погрязнешь в этой зыбкой жизни, где один день — это халтурная копия другого. И все равно мы каждую ночь благодарим Господа нашего за пройденный день и просим его спокойного сна, чтобы вновь проснуться и прожить еще один день, становясь лучше и ближе к Нему. — Не подумай обо мне превратно, но с сигаретой в пальцах и такими речами ты выглядишь как штамп католического священника из голливудских фильмов, — не сводя глаз с темной макушки, озвучил свои мысли журналист. — Пошло? — Банально пошло. Кто-то затворил окно над их головами. Ветер трепал светлые и чернильные пряди, пробирался под одежду, раздувая подолы. Казалось, что одно неловкое движение могло спугнуть одного из них или обоих сразу, и потому каждый только смотрел. Голубые глаза Эрвина в свете раннего месяца казались почти белыми, как у Леви — прозрачными и холодными. И ни журналист, ни священник не могли бы с уверенностью сказать, что кроется за прищуренным взглядом оппонента. — В темноте не боишься уколоться? — прочистив горло, решил подать голос Смит. Он остро нуждался вырваться из невидимых пут падре. — Тогда воины правителя, взявши Иисуса в преторию, собрали на Него весь полк и, раздевши Его, надели на Него багряницу; и сплетши венец из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся, Царь Иудейский! и плевали на Него и, взявши трость, били его по голове. И когда насмеялись над Ним, сняли с Него багряницу, и одели Его в одежды Его, и повели Его на распятие.****** — В тишине ночи слова отца прозвучали особенно волнующе и проникновенно. Леви протянул к кустарнику руку и отломил шип терна. — Интересно, что солдаты хотели поиздеваться, унизив Спасителя, но на самом деле, сами того не ведая, сотворили историю. Журналист молчал, следя за церковным служителем. Что-то мистическое было в образе Леви, который методично вращал шип кустарника в бледных пальцах, что совсем недавно сжимали сигарету. — И в современном мире полно двойственности, но не каждый ее видит. Так терновый венец, служивший причиной не боли, но истязания, стал короной для «Царя царей и Господа господствующих»*******, — священник поднял лицо к нему, прикрыл глаза и продолжил тихо и спокойно: — Поразительное растение этот терн: цветет не ярко, но изысканно, распускаясь каждой ветвью, плоды хоть и насыщенно-черные, но на вкус терпко-кислые. Еще и шипы, которые не подпускают к нему никого. Для роста терн нуждается в теплом климате, но чтобы терпкость плодов уменьшилась требуются заморозки. Парадокс… не находишь? — Леви повернул голову в сторону Эрвина, на его губах играла печальная улыбка. Не дожидаясь ответа, мужчина продолжил: — Когда Адам и Ева согрешили, принеся зло и проклятие, часть его заключалась в следующем: «…проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей; терния и волчцы произрастит она тебе…»********. Поражаюсь, как римские солдаты неосознанно взяли объект проклятия и превратили его в корону для Того, Кто должен был избавить нас от него. — Он вновь замолчал, шип терна упал ему под ноги. — Извини, я заговорился, а ты ведь просто вышел проветриться, а не слушать очередную проповедь. — Нисколько, Леви. Тебя я готов слушать неусыпно, — честно признался Эрвин, не отводя глаз от напряженной шеи падре, выглядывающей из-под кольца колоратки и горловины сутаны. Желание обхватить его плечи, встряхнуть изо всех имеющихся сил и притянуть к себе крепло в душе мужчины. Он был готов под свидетельством месяца и мириады звезд пойти на отчаянный шаг. Сделать то, что резало его натуру, лишь бы еще раз почувствовать крепость скрытого под сутаной от грешного мира тела. — В тебе говорит усталость, — плечи священника поникли, и сам он съежился, будто тяжелая глыба опустилась на его спину. Челка отдельными прядями упала на лицо, лишая последней возможности разглядеть его черты. — Господь с тобой и спокойной ночи, Эрвин. Это был побег. Второй раз за день и столь откровенный — за несколько месяцев их знакомства. Когда отец спешно, почти бегом, проходил, сторонясь колких веток терновых зарослей, он ощутимо задел плечом Эрвина. Однако ни слов извинений, ни доли внимания журналист не удостоился. Падре вышел из-за угла церкви и попал в оранжевые лучи уличных фонарей. Ветер продолжал играть с податливой листвой и невысокой травой. Вдали лаяли бродячие псы. Эрвин стоял, пригвожденный к влажной земле, круто обернувшись к падре, который в порыве своего внезапного бегства столь также резко остановился. Замер, словно наступил на мину, где малейшее движение приравнивалось к смерти. Эрвин почувствовал, как сердце опускается вниз живота, тесня внутренности. Дыхание прервалось на высокой ноте вдоха, а язык огромной наждачкой прилип к высохшему небу. — Леви? Свой собственный голос был неузнаваем для Смита. Он словно покинул пределы тела и смотрел на церковный двор со стороны. Он отчетливо мог разглядеть фактурность собственной излюбленной рубашки, нижнюю пуговицу которой он пришил желтой ниткой. От его взгляда не утаивались короткие черные волоски на висках мужчины, а также выступившая змейкой вена на бледном лбу. Эрвин мог поклясться, что заметил, как Леви сглотнул и сжал спрятанную в кармане сутаны руку в кулак. Тонкие и бескомпромиссные губы приоткрылись, и острый, но отчаянный взгляд серых глаз устремился на высокорослого мужчину. Леви хотел что-то сказать, Эрвин видел это, чувствовал. Напряжение стало физически ощутимым. Болезненно ощутимым. Оно густой патокой обволакивало, проникая дрожью внутрь. Струна начинает характерно вибрировать перед тем, как разорваться. Об этом как-то рассказал Майк, сидя с гитарой в руках. В тот вечер он поссорился с Нанабой и пришел к другу залечить рану на сердце. Смит привык к подобному, потому, пожав широкими плечами, пропустил несчастного романтика в квартиру. Они ели остывшую пиццу, пили баночное пиво и говорили без устали, прерываясь лишь на печальное, но искреннее пение Захариуса. Почему именно это воспоминание всплыло в голове сейчас Эрвин не знал. Даже не догадывался. Однако собственные нервы вибрировали также, как и те пресловутые гитарные струны под мозолистыми пальцами Майка. Леви так ничего и не сказал. Он развернулся и под шелест сутаны исчез из-под взора ночного стража — месяца. Только оставшись в одиночестве, Эрвин смог шумно вдохнуть прохладный воздух, прикрывая слезившиеся глаза. Он был уничтожен молчанием, сломлен острым взглядом и втоптан в землю утаенными словами священника. Мысль, что переезд в церковь — ошибка, пустила в его сознании корни уже давно, ведь для статьи с профессионализмом Смита требовалась неделя, может, чуть больше. Но в эту минуту, стоя под ночным звездным небом, чувствуя едва уловимый аромат сигареты, ему казалось, что это чистая правда. Горькая, терпкая, но оттого безумно приятная. В ней всплывали настоящие черты его натуры. Гордыня, погнавшая его с полной самоотдачей взяться за это дело, усмехалась, победно потирая ладони. Она шла напролом, не замечая последствий. Но любая инициатива наказуема. — Черт. Ругательство растворилось в темноте распустившейся ночи. Мужчина вытер лоб и провел большим пальцем по широким бровям. Не так он представлял свою жизнь. Абсолютно не так. Ему оставалось только жить надеждой, что вскоре что-то прояснится.***
Он вновь перекатился на бок, подкладывая руку под голову вместо подушки. Воспоминания прошедшего дня нисколько не успокоили и не внесли ясности в определенные моменты его жизни. Кто-то явно все тщательно спланировал, играя на его нервах, в крепости которых мужчина сомневался. Возможно, проигрывание моментов из прошлого было бесплодным делом, но за этим занятием журналист не заметил, как время ускорило свой темп. За окном появились первые лучи солнца, комнату заполнила трель ранних птиц. Рассвет прогонял ночь, окрашивая оранжево-розовым цветом окрестности. День сменился другим, даруя надежду на что-то новое. Тяжелые веки сомкнулись, а линию губ тронула легкая улыбка. Пару часов он еще может подремать, а после… будет видно.