
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Ничтожный промежуток отведенного нам времени мы проживаем в суете и беспокойствии. Но что, если тебе дана тягучая вечность на принятие решений, получение знаний, мимолётные чувства любви и нескончаемую боль? Каково это - на самом деле быть бессмертным?
Бессмертие - не счастье, а невыносимая мука, романтизация которой достигла своего предела. Ведь что есть человек, если ему запрещено быть существом социальным?
Примечания
Нереалистичная альтернативная вселенная, где Данте обладает вечной жизнью и, превозмагая запрет на общение, знакомится с французской ведьмой, с римским мальчонкой-школьником и с советским военным комиссаром.
Посвящение
Вам, дорогие товарищи и друзья. И пусть удача всегда сопутствует вам
Я и поэтически величественный комиссар Куромаку
09 июля 2021, 07:10
Разумеется, бессмертные могут прочесть в сотни раз больше книг и видеть в сотни раз больше событий, чем люди. Но они непременно совершают в сотни раз больше ошибок.
***
Страна пылала, но не огнём, а истинным эмоциями и чувствами. Пылало и моего сердце, охваченное разочарованием в самом себе. Гремела очередная война. Человечество стало старше, залечило раны и принялось за новые, все более ожесточенные атаки. Армии во главе с распутными диктаторами сражались ради давно забытых целей. Лилась реками кровь в перемешку с порохом, народы не могли простить друг друга за чрезмерную кровожадность и жертвенность, а я не мог простить себя за те сомнения и волнение. Я мог бы видеть Российскую Империю, но опоздал и прибыл на кровавое поприще пляшущих демонов войны. Но даже здесь, в мире политических партий и разногласий, не погибли истинные герои, не согнулись под гнетом пороков сердца победителей.***
Раздался глухой случайный удар прикладом автомата по плечу. Я медленно поднял глаза и увидел пред собой воодушевленного человека в форме комиссара*. Я виновато взглянул в его сосредоточенные глаза, ибо знал, что моя неторопливость бывает весьма раздражительна. Иной, совершенно необразованный гражданин на мою безмятежную рассеянность ответил бы грубой репликой, но этот человек остановился и мягко произнес: — Впоследствии будьте предусмотрительнее и аккуратнее, товарищ. Его голос, бархатистый и вкрадчивый, эхом раздался в моем отрешенном разуме. Я сразу сообразил, что предо мной стоит неимоверно умный и интеллигентный человек. — Вы весьма вежливы для комиссара, — реплика сама сорвалась с моих грешных уст, и я поспешно добавил: — Хотя, люди не таковы, какими могут показаться на первый взгляд. Гражданин лишь снисходительно взглянул на меня, его тонкие губы дрогнули в слабой улыбке. Это противоречило его взгляду, в котором читалась неимоверная ненависть к демогогам и философам, подобным мне. В те секунды я опрометчиво хотел променять всю свою накопленную сквозь столетия мудрость на его расположение. Но он лишь со всей нейтральностью и спокойствием произнес: — На вас нет формы. — Ибо я вовсе не военный. Я врач. В то мгновение я был несказанно рад, что смог моментально подобрать ответ, хотя все ещё находился в неком мыслительном трансе. Я совершенно не хотел расставаться с этим умнейшим человеком, хотя знал его всего несколько минут. Из-за стены соседнего дома раздался грубый окрик: — Куромаку, черт бы тебя побрал! Где тебя носит? Мой знакомый моментально переменился в настроении, в его разуме вспыхнул гнев, перемешанный с отвращением. Судя по всему, он ненавидел незаслуженное неуважение. — Вару, это просто неприемлемо! — он, словно пороховая бочка, взорвался от малейшей искры. Мой знакомый сжал кулаки, и стиснул зубы, словно старался скрыть накопившиеся оскорбления в моем присутствии. Но его вспыльчивость не смогла поколебить моего к нему доверия. И его красное лицо, суровые глаза, блестящие сквозь стекла очков, утонченные, оскверненные гневом черты лица вызывали во мне лишь больший интерес и восхищение. Как же он был поэтически красив. Он шумно выдохнул и снова заговорил с необразованным товарищем, скрывшемся за углом дома: — Я нашел нам врача, а ты смеешь так неуважительно обращаться ко мне! Я. Он, вероятнее всего, хотел продолжить поток своих оскорбительных мыслей, а я бы в свою очередь продолжал любоваться им, но второй товарищ уже бежал к нам навстречу, пребывая в наиболее радостном состоянии.***
В помещении царила полутьма, пахло плесенью и спиртом. Меня, грубо взяв за рукав, вели сквозь темный коридор. Я и понятия не имел, стоит ли мне помогать комиссарам, ведь не мог определиться, какая из идеологий этой неспокойной, великой страны, мне ближе. Но я был знаком с многими людьми, которые помогли мне бескорыстно, невзирая на определенный недостаток — бессмертие. Феликс когда-то развеселил меня, Николь приютила и дала почувствовать, что есть любовь, Зонтик проповедовал и научил милости, Эмма закалила мою социальность, Хелен дала мне бесценное образование. Ими всеми двигало милосердие. Но будет ли спасение преступника от смерти яростным преступлением? Вероятно, нет, ведь сейчас я врач, и я искренне и талантливо выполняю свою работу, оправдываю надежды. А надежда — это величайшая благость. Я сообразил, что мой первый знакомый носит имя Куромаку, а тот, с кем я был знаком косвенно, и кто сейчас неуважительно тащил меня за рукав сквозь полумрак, был Вару. Куромаку все это время шел рядом со мной, но совершенно не желал начинать диалог, а лишь уверенно и широко шагал, смотря строго вперед и сложив руки за спиной. — Как ваше имя? Зачем спрашивать имя у человека, если уже его знаешь? Вероятно, я лишь хотел заговорить с комиссаром, ведь он действительно произвел на меня впечатление порядочного человека. — Куромаку, — ответил Куромаку. И вновь этот вкрадчивый и низкий, наполненный благосклонностью и уверенностью голос, который вызывал во мне давно забытые чувства. — Я Данте. — В точности как автор «Божественной Комедии», — удивлённо возразил Куромаку и пробежался по мне оценивающим взглядом, словно сравнивал меня с создателем этого произведения. Я мысленно улыбнулся, осознавая, что имел шанс пообщаться с тем самым Данте. — С каких это пор коммуняка Богом увлекается? — язвительно произнес Вару, бросив острый взгляд на товарища. Я почувствовал, что ткань моего плаща сжалась еще сильнее и неприятно обтянула руку, прервав доступ крови к запястью. — Читал в университете для общего развития, — сухо ответил Куромаку, особенно выделяя последнее словосочетание. Наконец, мы миновали коридор и оказались в душном помещении, напоминающем давно заброшенный цех. В нос ударил густой омерзительный запах гниющей крови, раздались глухие, наполненные болью, стоны раненных. — Добро пожаловать в наш импровизированный госпиталь, — Куромаку кивнул мне, выражая сочувствие. Мне предстояла долгая и изнурительная работа.***
Весь день в моих руках белели бинты, сверкали лезвия, появлялись флаконы с перекисью водорода и йодом. Я старался не ощущать, не перенимать на себя чувства и мысли пациентов, солдат ни сколько физически, сколько морально. Но у меня не получалось, ибо я слишком мало провел среди людей. С самого начала своего жизненного пути я обладал страстной снисходительностью, я повсеместно относился к людям с теплом и благосклонностью. Нет хороших, нет плохих, есть просто неудачные стечения обстоятельств. И, вот, я часами напролет лечил ужасные ранения, повергнувшие мой разум в состояние, близкое к жалости и боли. Я не мог понять, по какой причине командир Куромаку остался в одиночестве с десятками тяжело раненых воинов, но решил не вдаваться в трагичные подробности, дабы не задеть болезненную тему для солдат и моего комиссара, успевшего скромно полюбиться мне за столь короткий срок. Я просто выполнял свой долг, как делал сотню лет назад в Польше. Но почему же те больные не вызывали у меня колоссальной жалости? Возможно, потому что они не были выродцами некогда Великой Империи, которую я яростно полюбил из рассказов профессоров. И я копался в спекшейся крови солдат, лил перекись на глубочайшие раны, вправлял кости и срезал куски отмершей кожи с тел героев, ещё способных на великие свершения во имя бывшей Империи, во имя Советского союза, во имя Родины.***
Я спал плохо, периодически просыпаясь под давлением кошмаров миновавшего дня. Внезапно на мое плечо упала чья-то тяжелая холодная ладонь. — Товарищ Данте, я вынужден попросить вас о помощи. Я открыл глаза и сквозь густую темноту едва смог разглядеть бледный лик комиссара Куромаку. Ему явно стало хуже, хотя и днем он выглядел нездорово, что свойственно всем армейским служащим. Он дышал тяжело и часто, передвигался медленно, постоянно опираясь руками на грязные стены бывшего цеха. — Я могу довести вас, Товарищ комиссар, — я уже протянул руки в сторону Куромаку, но в ответ получил отказ. Разумеется, этот человек обладал непоколебимой волей. Сквозь темноту мы покинули стены строения и оказались на обширной выжженной поляне, где размещались несколько палаток, очевидно, принадлежавших ответственным за госпиталь лицам. Куромаку провел меня к одной из палаток, раскрыл брезентовые створки и жестом пригласил меня внутрь. Я скромно зашёл во временное пристанище комиссара и вместе с медицинским чемоданчиком расположился в одном из углов под сводами брезентовой палатки. Куромаку вошел вслед за мной, схватился ладонью за бок и тяжело опустился на раскладную постель. — Соизволите излечить меня? — прохрипел он. — Мне никак не допустимо умирать, под моим опекунством сейчас десятки раненых. Я молча кивнул. Дождавшись ответа, Куромаку принялся освобождаться от лишней одежды — плотной матерчатой куртки и идеально выглаженной рубашки цвета хаки. Я оторопел, увидев под его рубашкой изорванные, неумело наложенные бинты, полностью пропитавшиеся багровой кровью. Комиссар стиснул зубы и принялся медленно, превозмагая невыносимую боль, избавляться от повязки. — Могу я… — Нет! — огрызнулся он, сверкнув стальным взглядом серых глаз, и тут же спохватился: — Извините, — слова вырывались из его уст с огромным усилием, Куромаку не хотел обнажать свою слабость, демонстрировать свою боль даже мне, врачу. Он отбросил кровавые тряпки на пол и полностью лег на раскладную кровать, прикрыв уставшие глаза. На левом боку комиссара Куромаку темнела глубочайшая рана, тянувшаяся от бедра до самой груди. Изорванные края раны покрылись желтоватой гноящейся коркой, временно остановленная кровь сейчас продолжила омывать густыми струйками истощенное тело. В палатке повис густой запах гниющей плоти, темная кровь и гной адской смесью покрывали рану, так что я точно не смог определить ее размеры. Зрелище было жестоко ужасным и отторгающим. Отходя от кратковременного оцепенения, я потянулся к чемоданчику за перекисью, бинтами и ножницами. — Сперва нужно промыть вашу рану. Где я могу достать воды? — За цехом имеется ручей. Торопитесь, мое состояние крайне нестабильно, — комиссар говорил медленно и глухо, рана и постоянные нагрузки серьёзно ослабили его. Я помчался за водой, размышляя о своем пациенте. Случайный прохожий мог бы возомнить его несколько самовлюбленным, ведь он торопил меня в погоне за собственной жизнью, хотя раненные обычно так не поступают и отдают свое существование под полный контроль врача. Но Куромаку спасал не себя, а десятки больных и раненных, которые в любое мгновенье могли остаться без предводителя. Самопожертвование — истинный дар, данный лишь единицам из сильнейших.***
Вернувшись, я сразу бросился промывать рану больного. Крови было настолько много, что в ход пошли все отрезы ваты и марли, которые я только успел взять с собой. Ткань насквозь пропиталась комиссаровой кровью, я бросал тяжелые и мокрые тряпки наземь и тут же хватал новые, чтобы поскорее избавить Куромаку от адских мучений. Он же терпел, сжимая в руках покрывало и крепко жмурясь. Иногда с его влажных губ срывались стоны, но он вовсе не жаловался и не кричал, позволяя себя лечить. Я наконец смог разглядеть рану в полном масштабе. Глубокая полоса тянулась вдоль всего туловища комиссара. Он был настолько истощен, что, обрабатывая рану, я боялся увидеть в ее недрах белый отблеск человеческих костей. Предстояла наиболее болезненная процедура — прекращение гноения открытой раны. — Когда вы так повредились? — я принялся смачивать вату перекисью, параллельно отвлекая пациента разговорами. — Встретился с нацистом в одной из захваченных деревень. Мы оба были обезоружены, следовательно этот паразит принял решение повредить меня ножом, — мне было больно слышать, как вкрадчивый и бархатный голос Куромаку обратился в хрипы и едва различимый шепот. — Если вам тяжело говорить, я мог бы. — Я в абсолютном порядке, не считая раны. — Я прибыл из Польши, где получил образование, — я коснулся ватой участка кожи, покрытого гноем. Комиссар простонал, но моментально смолк. О его боли свидетельствовало лишь тяжелое шумное дыхание. — Я видел многое в своей жизни. Я был в Риме и во Франции. Там неописуемо красиво и гармонично, но меня удивляет, что люди повсеместно бывают столь жестоки. Куромаку слушал меня и, казалось, стал спокойнее. Гной шипел под воздействием и превращался в белую пену, которую я тут же убирал другим куском ваты. — Красота не имеет значения, когда в любой момент все может оборваться, — прошептал комиссар. Жилы на шее запульсировали, глаза сомкнулись еще сильнее. Я принялся зашивать рану, протыкать иглой. Куромаку дергался от боли, сжимал складки покрывала, пока костяшки пальцев не приобретали белый цвет, а вены не проступали на поверхность, находясь в напряжении. И я не мог сказать, кому конкретно сейчас больнее: Куромаку, которому приходиться терпеть нескончаемые мучения, или мне, который был косвенным прародителем этих мучений. Крепко стянув швы, я убрал иглу в сторону и осторожно дотронулся до руки Куромаку, выражая немую поддержку. Затем я осторожно протянул руку и снял с его острого прямого носа очки в толстой оправе. Комиссар дернулся и распахнул серые, влажные от едва поступивших слез глаза. — Я не терплю прикосновения. В особенности, к моему лицу, — сурово возразил он. — Прошу прощения, что потревожил вас. — Ваши руки очень теплые. Я впервые чувствую себя приемлемо после чьих-то касаний, это меня удивляет. Куромаку спохватился и глухо прокашлялся. Я помог ему приподняться на локтях, а затем протянул таблетку успокоительного и стакан воды. — Вы закончили, Товарищ Данте? — спросил он, после чего сделал большой глоток. — Именно. Я перебинтую вас завтра утром, сегодня же кислород должен помочь ранению покрыться сукровицей. — В таком случае, поднимитесь и найдите на моем столе собрание Брэдбери. Второй том. Я молча повиновался, хотя и считал, что в данный момент моему пациенту запрещено напрягать глаза чтением. На столе лежало несколько увесистых томов, среди которых я нашел нужную мне книгу в темно-синей рельефной обложке. Интересно, каким образом комиссар переносил эти книги в палатку и откуда он их взял? Оставалось лишь догадываться. — Откройте книгу, найдите «Вино из одуванчиков»*. Теперь, прошу вас, читайте, — нежно, как только на это способен тяжело раненый, произнес он. Почему я слепо слушался этого человека? Дело вовсе не в том, что в данный момент он находиться в немощном положении, и даже не в том, что он — мой пациент. — «Утро было тихое, город, окутанный тьмой, мирно нежился в постели. Пришло лето, и ветер был летний — теплое дыхание мира, неслышное и ленивое. Стоит лишь встать, высунуться в окошко, и тотчас поймёшь: вот она начинается, настоящая свобода и жизнь, вот оно, первое утро лета. «* Куромаку дышал мирно и глубоко, его рука периодически скользила по животу рядом с раной, словно проверяя, есть ли она на самом деле. Желтоватая страница пошла волной от нескольких крупных слез, сорвавшихся с моих ресниц. — Эта книга для подростков. Ваша семья, она., — я не узнавал свой собственный голос, теперь дрожащий и слабый. Настолько его исказила скорбь. — Человеку тридцати лет от роду семья не требуется. Для стабильного существования мне требовалась лишь работа, лишь должность в этой иерархии государственных убийц, но даже ту у меня отняли. Всему виной нацизм, Данте. Раз вы были в Польше, вы видели еврейских детей, горящих заживо, задыхающихся от газа в специально отведенных камерах? А ведь моя мать была еврейкой. И читала Брэдбери. Я снова дал ему успокоительное, но теперь чудесная таблетка потребовалась и мне. Слезы катились из его глаз, катились из моих. Что это за чертово успокоительное, которое лишь пробуждает отвратительные чувства, а не блокирует? Нам оставалось лишь молчать и плакать о наболевшем, мои губы дрожали, я был не в силах продолжать читать «Вино из одуванчиков». Я поднялся со стула и принялся собирать вещи в чемоданчик. — Я зайду завтра с бинтами, Товарищ комиссар. Но он уже провалился в неспокойный сон, а на бледных впалых щеках блестели влажные соленые дорожки.***
Отныне я ежедневно навещал Куромаку, накладывал новые бинты и дезинфецировал его ножевое ранение. Я поручил комиссару отдых и запретил регулярно быть на ногах, но он все же переодически появлялся среди больных с невозмутимым и серьёзным видом, словно на левом боку не зияла огромная рана и все было гармонично. Однажды я встретил Товарища Вару у входа в цех с дымящейся самодельной папиросой* в зубах. — Эй, доктор, как там наш «Курочкин»? Надеюсь, выздоравливает, я с этими чертями уже не справляюсь. Я резко остановился и развернулся на пятках, чтобы продолжить нежеланный разговор с обратившимся ко мне воякой. — Да ладно тебе, я же видел, что ты к нему бегаешь каждый вечер, — он расценил мой отрешенный взгляд, как выражение изумления, но я просто не хотел общаться с этим грубым и неотесанным человеком. Я знал немногих людей, но настолько недалекие грубияны мне еще не встречались. — Товарищ комиссар уже поправляется. — Он в последнее время все время за бедро держался. Я уж думал, что этот черт меня завлекает, а он оказался раненным, да при том серьезно. Вару вытащил папиросу и густо сплюнул на траву непростительно близко к носу моего сапога. — Не беспокойтесь, скоро Товарищ комиссар восстановится. Но как скоро — сказать не могу, ибо время относительно. — Философы, черт бы их всех побрал! — в мою сторону прилетел еще один амебообразный желтый от табака плевок. — Нет бы сказать наверняка, а он загадки крутит. Ну хоть какая-то от тебя польза — ты стрелянных лечишь. Мое терпение треснуло по швам. Собрав всю оставшуюся во мне вежливость, я попрощался и поспешно удалился. Вару лишь презрительно хмыкнул и затянул следущую папиросу В голове играли многие мысли: и отвращение к Вару, как к сомнительной персоне, и некоторое недопонимание к его неуважительным фразам***
Через два дня ранним утром я, что стало для меня обыденным, появился в палатке Куромаку с новыми чистыми бинтами в руках. В то утро дождь лил беспощадно, не прекращая, и я накрылся простыней, чтобы добраться до палатки пациента. Я застал комиссара полусидя с книгой в знакомой мне синей рельефной обложке. — Как ваше самочувствие? — добродушно спросил я. За последнее время этот человек вызвал у меня бескрайнее море положительных эмоций и чувств, я истинно восхищался этим умнейшим патриотом. — Я чувствую себя стабильно, спазмы в области ранения не ощущаются, — мягко произнес Куромаку, отложив книгу. Тонкие губы дрогнули в теплой улыбке, поразившей моё охладевшее за время работы доктором сердце. Он относится ко мне с уважением, и это не может не радовать. Я вновь попросил его снять рубашку, и он молча подчинился, не видя в этом ничего непристойного. Он расстегивал пуговицу за пуговицей, постепенно оголяя изящные ключицы, затем плечи, грудную клетку и торчащие из-под тонкого слоя бинтов реберные кости. И я вновь коснулся его тела, невольно вспоминая восклицание Куромаку о прикосновениях. — Пришло время снимать швы, потерпите немного. Комиссар самостоятельно снял с себя бинты и покорно лег на раскладную кровать. А мне оставалось лишь распороть нить и вытянуть ее из сросшейся раны, но насколько это было тяжело для моего сентиметального сердца. Теперь на боку комиссара белел длинный узкий шрам. — Как вы? — Идеально, — Куромаку провел тонкими пальцами вдоль шрама и коротко усмехнулся, хотя глаза его были невеселы. Он медленно поднялся и принялся надевать рубашку, все это время одиноко лежащую у изголовья его раскладной постели. Я скромно улыбнулся, как только улыбаются врачи при выздоровления их пациентов, и оглянулся на выход из палатки. Через узкую щель были отчетливо видны продолгоговатые крупные капли, беспрерывно падающие на землю. Брезент то и дело прогибался под ударами воды, стоял оглушительный рёв бушующей стихии. — Останетесь, товарищ Данте. Окружающая среда нынче непригодна для пребывания в ней. Я кивнул, снова бесприкословно повинуясь воле комиссара, но остался смущенно стоять посреди палатки, не смея тронуться с места. — Присаживайтесь, — Куромаку жестом указал на раскладную кровать, где сейчас разместился сам. — Предварительно простите сверху принесенную вами простыню. Я не терплю грязи в своей постели. Я вновь послушался его, хотя мои брюки были чистыми. Я сел, сохраняя дистанцию, ибо меня одолевало бескрайнее смущение. Я чувствовал себя чрезвычайно юным, находясь рядом с этим величественным, умным, строгим человеком. — Как вы относитесь к Рэю Брэдбери, товарищ Данте? Или вам по душе отечественная литература? — Стыдно признаться, но я не знаком с этим автором. И я не льстил, в тот момент мне действительно было крайне стыдно. Дождь лупил по палатке, заглушая наши голоса. — Печально, — на его лице читалось изумление и некое снисхождение ко мне. — В таком случае, прочтем рассказ «Все лето в один день»*. По моим расчетам он придется по душе вашей философской натуре. Вы философ, это соответствует действительности? — Да, это так. — Я аналитик. Никогда не воспринимал философию всерьёз. Мы немного помолчали, а затем он принялся читать. Я вовсе не вникал в сюжет, меня манил его вкрадчивый, бархатистый, ровный голос. Осознание того, что этот умнейший человек совершенно не умеет читать с выражением, но старается для меня, будоражило сердце. Из сладостного оцепенения меня вывел все тот же мягкий голос: — Ваша очередь, товарищ. Я прочел страницу. Он слегка коснулся тонкими пальцами моего плеча. Я вздрогнул и моментально покрылся мурашками. — Вы предпочли бы довериться чувствам или мыслям, товарищ Куромаку? — Мыслям разумеется. Мой идеально выстроенный мозг еще ни разу меня не подводил. Комиссар задумался и слегка напрягся. Было видно, что он что-то умалчивает. — Вы хотите сказать еще что-то? — Лишь то, что чувства никогда не поддаются расчету. Я не могу признать их в полной мере. Именно по этой причине чувствам нельзя доверять. В эту секунду на меня снизошло озарение. Я понял, почему так восхищался этим человеком, уважал и в полной мере доверял ему. Я вновь совершил ошибку. Я его полюбил. Полюбил отчаянно, но оправданно. Я не хотел отпускать его, хотел припасть к его тонким губам и через краткий поцелуй, подобный нежному лепестку жасмина, подобный майском солнцу, поспевшему в августе сладковатому хрустящему яблоку, рассказать ему обо всем, что я ощущал, ощущаю и буду ощущать. Мы молчали. Я трепетал, он мыслил, и мы оба бескрайне сожалели. — Я умею хранить секреты, товарищ Куромаку. Философы неплохие психологи. Я могу вам помочь. — Мне не требуется помощь, я в абсолютном порядке! — он в ярости вскочил с постели. Его плечи дрожали, брови были сдвинуты. Куромаку прикрыл глаза в попытке успокоиться и через несколько мгновений снова обратился ко мне. — Я не могу доверится вам, товарищ Данте, поскольку я… Он тянул время в немой нерешительности. — Л-любите меня.? Куромаку замер в оцепенении. — Н-невозможно. Как вы. Д-догадались? — его голос постепенно стихал, руки дрожали, а серые глаза блестели. — Это абсолютная правда, я люблю вас. Но в данный момент вам лучше покинуть помещение. Он пытался рассчитать, осознать свои чувства, но не знал, что любовь не поддается логическому объяснению. Он любил впервые и я прекрасно это понимал. А я впервые хотел, чтобы человек был полностью моим, и яростно пытался затушить эти непростительные чувства. Я поднялся и осторожно заключил Куромаку в свои объятия. Его тощее тело сотрясалось в моих мощных руках. — Простите за касания. Я чувствую, что сейчас вам это необходимо, хотя чувствам, как вы сказали, доверять нельзя. — Вам дозволено касаться меня, — прошептал комиссар. Его голова упала ко мне на плечо, мягкие кудри щекотали шею, очки больно впивались в кожу. — И я люблю вас, дорогой товарищ Куромаку. Люблю всем сердцем. Но у нашей любви нет будущего. Я вынужден был произнести это. Ком в горле обратился огромным противотанковым ежом. — Сейчас война, до двух мужчин никому нет дела! — воскликнул он, отстранившись и метнув на меня потерянный взгляд. Я заметил слезы на его щеках. Мокрый гнев. Когда ты разъярен и досажден, но не можешь вымолвить ни слова из-за удушающих слез. — Дело ни в этом, товарищ Куромаку! Увы, я не могу вам сказать и нарушить гармонию вашего разума и восприятия мира. — У вас есть жена? Разведитесь! Вы больны? Непременно излечитесь! Хотите вернуться в Польшу? Я выдвинусь вслед за вами! Я отчаянно замотал головой. — Тогда я не могу найти иных весомых причин, — он удрученно склонил голову и сложил руки на груди. — Я пламенно люблю вас, и едва смог принять это, а вы так смехотворно отторгаете меня. Серые глаза затянулись пеленой слез. Плакал и я, бросаясь от одного решения к другому. Ситуация не поддавалась осмыслению, я не видел грани между благоразумием и отчаянием. — Прошу, поймите меня правильно, — мои широкие ладони опустились на его изящные плечи. Он медленно поднял голову и с надеждой взглянул на меня. Я молился, хотя за всю свою бесконечную жизнь ни разу не видел Бога. — Я бессмертен. __________________________ Примечания: Комиссар — Руководящее лицо с общественно-политическими, административными и т. п. функциями. В военный период 1918–1942 гг. — политический руководитель воинской части, отвечавший наравне с командиром за боеспособность и её политическое состояние. В тексте используется именно это определение. «Вино из одуванчиков» — произведение американского писателя Рэя Бредбери, рассказывающее о полном мыслей, радостей, простых истин и открытий лете 1928 года, которое проводил в маленьком городе штата Иллинойс двенадцатилетний Дуглас Сполдинг. «Утро было тихое…» — в тексте приведен реальный отрывок из произведения «Вино из одуванчиков». Самодельная папироса — Вару использует самодельное табачное изделие. Их изготавливали из бумаги или листьев, в которые был завернут сухой табак и прочие травы, пригодные для курения, за неимением фабричных сигарет. «Всё лето в один день» — небольшой рассказ американского писателя Рэя Бредбери о антиутопическом мире вечного дождя, подростковой жестокости и девочке Марго, которая мечтала увидеть солнце.