
Пэйринг и персонажи
Описание
Ножи в позолоченных ножнах, холод по коже, в венах огня струя.
Разве не можем, вместе не можем хоть изредка зваться ты да я?
Примечания
Как и указано в жанрах, Россия, Беларусь и Украина здесь не являются родственниками в том прямом смысле, в каком люди привыкли воспринимать. Они все-таки страны - совсем другой уровень, не скованный материей - гораздо выше и глубже ;)
А еще мне просто хотелось выразить какие-то глубинные болезненные чувства наружу.
Писалось под мелодии хороших трогающих за душу фильмов: "Прощание" - Э. Артемьев, "Трижды о любви" - Г. Портнов.
Посвящение
Моим чувачкам, с которыми выходит общаться очень редко по разным обстоятельствам. Но они у меня были и есть. Я благодарна им за то, что никогда не переставала чувствовать поддержку, даже несмотря на то, что разделяют нас тысячи и тысячи километров.
Признательна Вам: Рин-чан, Сакура-чан, Помидорка-чан.
Часть 1
26 марта 2021, 01:30
«Старая Ладога. Древнейший город, незаслуженно забытый твоими соотечественниками и иноземцами, пытающимися объять русскую душу одной поездкой по золотому кольцу».
До прибытия поезда остается каких-то семнадцать минут, а Орловская уже вся на нервах. Две пересадки — это тебе не шутки, скажет ему при встрече, если вспомнит, конечно. Пока же ее больше заботит болезненно-тревожное чувство в животе, буквально кричащее о страхе перед предстоящим. Беларуси не в первый раз хочется сойти на станции и вернуться домой обратным поездом. Останавливает только то, что следовало бы сделать это часами двумя ранее, да и бегать она не привыкла, только если за одним упрямцем с подсолнухами.
— Далеко же ты забрался, братец, — щурясь от прямых солнечных лучей, Наташа стучит пальцем по нагретому стеклу. За ним ей вторит крупная божья коровка.
Ей бы стакан крепкого горячего чая да чтобы без капли сладости, не поможет. Но девушка предпочитает ему самые обычные сигареты. Не утонченные женские и не вейп — те вообще отстой. Не понимает она эти новомодные тренды: молодежь балуется с электронной тошнотворно, сладко пахнущей игрушкой, думая, что это положительным образом скажется на их здоровье. А вот нифига! Как и идущая рядом болезненная мода на оголенные щиколотки в январские холода, когда генерал Мороз лютует сильнее обычного. А как же! Старик границы свои ревностно стережет.
Пепел падет на начищенные носки туфлей. Беларусь смотрит раздраженно, перекатывается на каблук, цокает. Ну вот, натирала, готовилась не упасть в грязь лицом — все-таки в гости едет спустя столько времени после сраного–то карантина. Девчина возмущается, хмурится, а сигарету бросать не спешит.
Мимо проносится малышня. Трое близнецов как три капли воды: волос к волосу, улыбка к улыбке и одинаково вздернутые, в веснушки, носы — бегают, смеются, не внимая просьбам уставшей матери вернуться на посадочные места. Им еще все безмерно ново и интересно.
Комок незаметно подступает к горлу, когда один из них напоследок разворачивается к ней, наверное, выглядящей просто ужасно с мешками от недосыпа и отравой, зажатой между побелевшими от напряжения пальцами.
— Тетя, вы такая красивая, а дымите как паровоз, — его светлые глаза окатывают ее непосредственной детской добротой, — не грустите.
Дверь купе захлопывается быстрее, чем она успевает что-то сказать. Орловская без лишних раздумий выбрасывает злополучный фильтр, а затем и всю пачку прямо в окно, надеясь, что Россия простит это ее маленькое свинство.
«Вот так маленький нахал».
Сквозняк треплет ажурные занавески благородного лимонного оттенка. Ветер бьет в лицо, а она вдыхает глубже и еще, пока в эйфории не начинает кружиться голова. Время каменеет в режиме онлайн. Беларусь поворачивает голову: ее чемодан в тамбуре кажется таким громоздким, чужеродным. Столько вещей и ни одного ножа. Безумие. Зачем столько набирала, будто насовсем уезжать собралась? Еще и торшер, и гибискус в неподъемном подаренном приставучим Литвой горшке прихватила. Так бы и треснула прибалта им же. На кой ляд, спрашивается? Сказано же было: на пару деньков, в командировку, якобы для укрепления дружеских связей в области сельхозпрома. Пусть начальник давно и не ведется на такие явные отмазы. Знает, какие там партнерские мысли ее посещают, но все равно отпускает. Думает, что все одно никуда не денется. А вот что, если…
От одной вольной, хотя скорее вольнодумной, мысли вдруг перехватывает дыхание. Наташа нервным жестом откидывает лезущие в лицо пшеничные локоны и ослабляет воротник, не с первого раза попадая по перламутровым пуговицам. Закашливается. Вот тебе и пагубная привычка, встречай. Она опирается руками по обе стороны от окна, буквально впитывая в себя каждый прохладный виток, каждый аромат, наполняющий весенний воздух древней благословенной земли.
Здесь повсюду пахнет им. Им одним. Эти кустарники калины, это медовое разнотравье и молодые побеги зверобоя, эти зеленые поля и река Волхов — место, откуда пошла их общая дорога. Как же она соскучилась. Внутренне девушка настраивала себя на то, что это не обыденная в широком понимании встреча. Наталья пообещала себе, выделила крохотный, самый последний из бесчисленного множества раз шанс, чтобы вытащить Брагинского из скопившейся политической грязи, наскоро перешедшей в опальную трясину. Она пообещала и обязательно сделает. Только вот и без него, его собственного осмысленного желания, не справится.
Три долгожданных затяжных свистка свидетельствуют о том, что минута встречи стремительно приближается. Наружа встречает ее разгоряченными объятиями майского солнца. Оно слегка подпекает макушку, и Орловская испытывает сожаление за то, что не взяла подаренный Старшим зонтик. Однако в целом погода благоволит ей, радуется как ребенку, после долгих скитаний возвратившемуся в родительскую колыбель. Только вот… Обрадуется ли своей названной сестре Россия? Учитывая, что в последнюю встречу сцена расставания была подпорчена как всегда раздухарившимися странами Европы, в частности красным от гнева Германией, размахивающим видавшими виды трусами, словно знаменем. Россия в тот день был сам не свой, даже не отреагировал на ее неуемные речи о женитьбе. И ушел он неожиданно, быстро, даже ни разу не оглянувшись. И даже не увидел, как она занесла начищенный до блеска тесак над зализанной блондинистой макушкой. А ведь если бы Ваня только попросил…
Достаточно отойдя от станции, Орловская не может отказать себе в удовольствии снять опостылевшую за долгую поездку обувь и пройтись по сочному травянистому ковру босыми ступнями. Она идет по воспроизводимому в памяти пути, отчего-то уверенная, что и через тысячу лет, если, даст Бог, будет еще на грешной земле, не забудет. Слепой и глухой отыщет, прильнет к родному крыльцу да так, скорее всего, и закроет навеки глаза.
Пройдя через луг с весело пасущимися козами, она попадает в хвойную чащу, дальше идет по зарубкам. Сосновые иголки не норовят каждую минуту впиться в нежную кожу ног да зверь лесной стороной обходит — помнят, без сомнения.
Когда перед ней, как в сказке, вырастает небольшой, прелестной игрушкой теремок, Беларусь может выдохнуть. Ее долгий путь окончен. Она пару раз обходит вдоль калитки. На березовых столбиках забора все также повязаны красные ленты с бубенцами, и синицы слетаются отдохнуть от рутинных забот на перевернутые глиняные крынки. А ведь они с Украиной создавали всю эту красоту еще в детстве. И тут Наташе становится совсем невмоготу. Ваня. Он ведь на самом деле ждал все это время. А она осмелилась только сейчас.
Тяжелый вздох вырывается из девичьей груди. Но пути назад нет. Наташа крепче стискивает ручку чемодана, второй рукой прижимая к груди уже сникший от превратностей погоды гибискус, и, резво преодолев сени, толкает плечом тяжелую дверь.
— Ваня… Ванечка, родимый, ты здесь? — осторожно выдыхает белокурая девушка, приоткрывая дверь в бархатно-душный мрак избушки.
Ей никто не отвечает. И, между тем, затянувшаяся тишина позволяет белоруске в мельчайших деталях рассмотреть скромное убранство. Все как она помнила: длинные дубовые скамьи по обе стороны от стен, веники, висящие на входе в парильню, большой испещренный царапинами стол занимает собой центр, а угол — «Почаевская» икона Божией матери с расшитым Оленькой рушником. Все просто, по-домашнему.
Босые ноги переступают высокий порог, остужаясь о ровные липовые доски. Наталья не сразу замечает славянина, сгорбившегося на табуретке у печи. У его ног — пара бутылок. Он словно и не замечает, что в доме, помимо него, появился гость.
Лицо девушки на миг проясняется. На пол небрежно опускается бесполезная теперь поклажа. А ладони русского вмиг попадают в плен ее упрямых пропитанных шрамами и никотином пальцев.
— Наташа, — отрешенный, уставший взгляд, не веря, уставляется на нее, — что ж… Рад видеть. Неожиданно немного, правда, я даже не сготовил ничего путного. Хотя, постой, твои галушки на молоке есть. Хочешь?
Ох уж эта славянская гостеприимность. У самого глаза печальнее русальих — а все туда же — накормить спешит.
— Нет-нет, — быстро проговаривает она, чтобы не дать себе всхлипнуть, и, позабыв все подготовленные нравоучения, припадает губами к его грубым, шершавым ладоням, поглаживая. — Я не голодна. Я так спешила, что просто не могу сейчас думать о еде.
Конечно же она сердится. Ох, и трепку хотелось ему задать за все: за беспочвенную кручину, за уныние, с каким он сейчас на все вокруг смотрит, за то, что первым делом не пришел к ней и не поделился тем, что тяготит его вечно выпадающее сердце — но, когда услышала его голос, почувствовала тепло его рук и этот ни с чем не сравнимый запах, уносящий ее в самые сохранные уголки детства, перехотела.
Брагинский понимающе хмыкает. Его взгляд немного теплеет, но не теряет старческой грусти. Он рад, она чувствует, но что-то гложет его червем изнутри, словно дыхнуть не дает.
— Ванечка, почему ты так скоро уехал? — после минуты молчания начинает Беларусь. — Меня это мучило всю дорогу. А она, знаешь ли, не из коротких была. Ну повздорил с немцем, ну обозвал пшека — в первой, что ли? — ее голос начинает приобретать наставническую уверенность.
Однако парень вновь переводит взгляд на их сцепленные ладони и не произносит ни слова.
— Скажи мне, — чуть раздраженно подталкивает Беларусь, — я не понимаю. И не пойму, если так и продолжишь сидеть истуканом.
Иван улыбается уголками губ на знакомую ему настойчивость и, наконец, выдавливает из себя:
— Я больше не мог находиться в том большом и плохо отапливаемом доме, в четырех стенах да и вообще в Москве. Златоглавая требует твердой руки, которую я, пока что, дать не в силах. Ну, а ты? — в свою очередь, без особого любопытства интересуется он. — Как ты с первого раза меня отыскала?
— Отчего-то предполагала, что появишься здесь, откуда все началось, — демонстративно фыркает славянка. Ей совсем-совсем не нравится, в каком состоянии находится Брагинский. Выражаясь словами Керкленда: «Россия в печали?! Не иначе как близится конец света!».
— И это все? — выжидающе смотрит Наташа. — Больше ничего не желаешь рассказать?
Русский тянет ее, поднимая с холодного пола, и усаживает рядом с собой. Он долго молчит, собираясь с мыслями, и на этот раз девушка его не торопит.
Беларусь вздрагивает от накатившей дремы, когда за окном уже величаво расплескивается лиловая нега. Сколько они так просидели? Час-два? В избе тихо-тихо, а Ваня так и не сдвинулся с места. Бросив взгляд на наручные часы, она осознает, что прошло всего полтора часа.
— Проснулась, — не спрашивает, утверждает парень.
— Сон бы крепче взял, если бы голова так не была забита вопросами. Вань, я…
— Альфред как-то спросил меня: «Тяжело ли быть русским медведем?», — прерывает ее Россия.
— И что ты ему ответил? — уже без раздражения в голосе вопрошает Беларусь.
Иван со вздохом трет лицо, опуская локти на колени. И вздох этот чудится Наталье таким тяжелым, что, кажется, сама залитая предсумеречным светом земля, лес и холмы за оконцем отдаются долгим эхом.
— А я бы сказала, что гораздо милее сердцу, чем проклятым п*ндосом без клочка родной земли, — не теряясь, ворчит в ответ на давящую тишину девушка. Она не видит, но буквально ощущает осуждающий взгляд Брагинского. Он не приветствовал, когда младшая славянка выражалась, считал, что для такой милой и нежной девушки это чересчур грязно.
Ну и пусть. Англоязычный засранец еще не то заслужил. Никто не смеет так говорить об ее Ване, самом лучшем, самом честном, самом искренним. Никто. Особенно чертов Альфред Джонс! Только вернется и сразу укоротит его поганый язык самым тупым из своей коллекции ножом, чтобы поменьше болтал и жрал заодно.
— Не сердись. Ты знаешь, что я права, — лазурные глаза беспокойно всматриваются в отстраненное лицо парня, пока ладонь накрывает его щеку и чуть оттягивает, призывая к смене гнева на милость.
Она не святая. Тоже уходила. Но не предавала и всегда возвращалась, потому что просто не могла иначе. Эта связь была, есть и будет сильнее ее. И жаль, что Черненко продолжает оное с ослиным упрямством отрицать.
Брагинский аккуратно сжимает кончики девичьих пальцев в ответ. Немая благодарность. А больше ей ничего и не нужно.
— Я останусь с тобой, пока ты достаточно не отдохнешь, не окрепнешь духом, чтобы вернуться в этот чумной прогнивший до корки мир, — уверяет она. — Там французу без тебя совсем тошно: никто не портит его конкурсов с выпивкой и не припоминает рост Наполеона. Китай, этот старик в теле вечного мальчишки, даже чай заваривать перестал, а позавчера, представляешь, назвал вонтоны пельменями! Они все скучают по тебе, это видно невооруженным глазом. Даже чертов Джонс и кровавый англичанин, и много кто еще. И сестрица Украина, — после секундной паузы добавляет, — пусть этого и не показывает.
— Она ненавидит меня, — по лицу Ивана бритвой проходится горькая улыбка, больше смахивающая на оскал. — И знаешь, что страшнее всего?
Беларусь качает головой.
— Иногда мне хочется ответить ей тем же, — с болью выдавливает Брагинский. Он чувствует себя разбитым. Он устал древнегреческим титаном держать на своих плечах тот небосвод, что зовется мировым спокойствием. Но и отпустить не в силах — слишком многое и слишком многие стоят на кону. Всем ведь нужна надежда, пусть даже от того, кого ненавидят только за то, какой он, за то, что он существует. Однажды ему уже говорили, что в друзьях у него только армия и флот. Сколько же ему стоит обжечься, чтобы запомнить наверняка?
— Наташа, я… — он осекается, когда взгляд натыкается на стянутый рваной воронкой ожог в области тонкой шеи. Но взгляда не отводит. Обычно Наташа держала ворот любимого платья строго застегнутым, но не сегодня, видно, решила изменить давней привычке.
Сегодня одно из самых страшных воспоминаний вновь решает повернуться к русскому своим безобразным обликом. Иван буквально заставляет себя смотреть на ужасную отметину войны на теле дорогого человека. «Смотри, смотри, — с безумными нотками говорит он себе, — это допустил ты. И если дашь слабину то, это будет случаться вновь и вновь, пока не уничтожит все, что тебе дорого, окончательно».
Девушка сразу понимает, на что направлен затравленный агонией взгляд, и первые секунды порывается спрятать страшное напоминание за васильковой тканью, как делала постоянно, чтобы не травмировать психику Брагинского, но затем передумывает.
Она пододвигается ближе и невесомо касается свободной рукой до напряженного мужского плеча, затем, по линии шва, добирается до ключицы, проводит указательным пальцем по виску, дотрагивается до солнечного сплетения, аккуратно обводит лопатку, вторую и, в итоге, приземляет маленькую ладонь на левую сторону груди.
Все это время Брагинский безотрывно наблюдает за ее мягкими, понятными лишь им двоим движениями.
— У тебя их в разы больше. Могу указать на каждый с закрытыми глазами. И во сне, и наяву. Сказать когда и кем, за чью жизнь. Почти все были за кого-то. И ни одного не припомню во зло, — не прерывая зрительного контакта, шепчет Беларусь. — Каждый твой — он и мой тоже.
Она чуть отодвигается и как будто по-новому вглядывается на позабывшего про воздух Россию.
— Каждая твоя царапина отпечатывается во мне укором. Слабая! Не прикрыла спину, не успела, когда была так необходима, — она сглатывает. — Я понимаю, ты не собираешься останавливаться, потому что по иному пути попросту пойти не можешь, — ее глаза едва сдерживают соленую влагу, которой в ее синеоких краях никогда прежде не водилось. — Не суди сгоряча. Они боятся, потому как осознают, что даже наперерез их желанию ты будешь выстраивать из себя эту, так ненавистную мне, спасательную функцию! И все потому, что когда-то ответственность возложили на тебя одного.
— Раз понимаешь, то мне нет смысла что-то доказывать. Мы не выбираем, кем родимся, но в ответе за то, кем станем в будущем. Мы выбрали дорогу: ты свою, я свою и Ольга тоже. Не думай, что в трудный момент я отрекусь, не протяну руки, но и удерживать тоже никого не собираюсь. Так будет лучше.
Он думает, что вот-вот рядом внутри девушки вновь проснется неконтролируемая не терпящая пререканий сторона, но Орловская только улыбается: так спокойно, так мягко, ромашковой белизной, небесной синевой, лаской первых подснежников — как не улыбнется больше никому.
— А вот мне так не кажется, Ваня.
Брагинский поправляет рукава некогда подаренного им платья и смотрит мимо девушки куда-то на стену. Утомленный голос понимающе отзывается:
— Я знаю, чего ты хочешь. Но к прошлому возврата нет, а будущее готовит лишь новые испытания. И когда они придут, я ничего не смогу тебе дать.
— Как мало ты меня, оказывается, знаешь, братец. Я ничего у тебя и не прошу, кроме того, чтобы быть рядом.
— Но хватит ли тебе такой малости?
Быть певчей птицей, молчаливой ланью, танцевать на балах, заряжать орудия, разливаться красной безудержной карой, в числе первых рвать в бой, восставать из пепла разрухи — да будет так. Она примет всякую уготованную судьбу, уже приняла, всегда принимала. Ее более не отодрать, срослась с чужой/родной кожей, дышит одним воздухом, сплетена одной сетью сосудов, растворилась, утонула. Будь монаршая империя или союз, коммунизм, демократия, хоть оголтелый тоталитаризм — на все, на все согласна, не дослушав.
Судьба такая: умирать, воскресая.
— Я прогоню беды, я развею тучи, я стану щитом, таким, что ни один не сможет узреть, но которому не будет равных. Я зазвеню морозными доспехами, я зашумлю золотыми полями, запою ручейками и полноводными реками. Вымою напрочь боль и отчаяние и волью их в головы и сердца наших врагов. Каждому необходимо спасение и я буду твоим.
— Наташа…
Самая родная для одного и абсолютно беспощадная для остальных.
— Не страшись. Моя весна спасет тебя даже от самого себя.
Она со щемящей нежностью трется щекой об его щеку, и Россия с удивлением и запоздалым смятением понимает, что слезы Беларуси остались невыплаканными. Значит, это его?..
С души словно спадает тяжеленный камень. Руки обретают надежнейшую опору в образе тонкого девичьего стана. Он будто превратился в маленького мальчика Ваню, что так любил сказки и едва вылупившихся птенцов… И совсем не любил делать больно. Ему — любили.
— Скажи мне, как тогда, — его слова разносятся над ее макушкой мягко, сокровенно, — и я буду прежним, буду целым, буду… Я буду.
Руки так правильно смыкаются за ее лопатками, пальцы Беларуси и пряди России находят друг дружку, сейчас они кажутся единым целым. Словно пшеничное поле и растущие в его сгустках стройные молодые березки. Так просто, так необходимо, так невозможно не вместе.
Ладошки лодочкой пристраиваются у его уха, губы размыкаются.
Как видно, ее начальник все-таки потеряет место.
Вечно выпадающее, кровоточащее сердце Брагинского окутывает свет.
— Кахаю цябе, Ванечка. И помни: навечно.