
Описание
дима смотрит пчелиными глазами, так, будто осязаем и реален, а бледен только от того, что лунный свет холодит щеку, так, будто всё ещё жив.
1
13 июля 2023, 02:25
скоро рассвет, и мир будто сахарная вата, как рёбра приторной свиньи, сделанной из марципана, всё нежно и медленно, сделано из пуха — от диминой головы, устроенной у олега на груди, его иллюзорного дыхания, до сигаретного дыма, один тлеющий леденец на двоих, только второй почти не затягивается. олег полулежит в заброшенном доме, кто-то точно называет его тринадцатой дачей или домом с приведениями, может быть, сам олег, ещё не широкий в плечах и без чёлки, складывающейся за ухо, учащийся здесь курить, обжигая пальцы и губы, зажигая сигарету не с того конца, прыгающий в речку с лодки — река где-то есть, может быть, не здесь, олег помнит смутно. когда проснётся в квартирной духоте вспомнит и цвет лодки, есть ли в ней зеленоватая вода, или лодка ухоженная, с частым деревянным настилом, стелющимся по дну, вспомнит смелых девчонок, приводящих его сюда, и брата, рыскающего здесь с фотоаппаратом, пристально рассматривающего выцветшие пошлые наклейки.
олег не хочет ни засыпать, ни просыпаться, хочет остаться здесь навечно, беспечно поглаживая димину голову, дом не меняется, как планета, для которой требуется тысяча человеческих лет, чтобы только чихнуть, дом — планемо, рыба немо, заплывшая не туда. выплывшая из родного гнезда, он стоит на отшибе, заросший жёсткой, пригодной для плетения прочных корзин, травой, без следов забора, деревянного или железного, сложенного в одном месте или прямо там, где стоял, в траве не видно ни навесного замка, ни шпингалета, ни плоского языка засова. дом крепок крышей, но слаб фундаментом, дима как-то говорит «дряблые икры», это подходит дому — пол разламывается посередине, вгрызается в землю, стены косятся к расщелине, но пока пока только косятся, удерживаемые чердаком. брошенный мир глянцевых календарей, свалившихся с петель дверей, две лежат рядом, облокачиваясь на оконную раму и немного высовываясь в окно, как горка для колясок, язык, упертый под нижний ряд зубов. на них лежат олег и дима, немного тесно, но вполне осуществимо, первый видит, что в стене напротив, в штукатурке выдавлено «здесь были мы» и трое сердечек с еле различимыми именами.
олег приезжает ещё при свете дня, солнце просит «смотри, смотри на меня, я съем твои глаза», олег, прикрываясь черными очками, садится на электричку — сознание не умеет мчаться как она, поэтому электричка подходит лучше всего, лучше, чем комфортное такси или долгая пешая прогулка, электрички — это пластиковые изнутри и жестяные снаружи монстры с жёсткими пожелтевшими сидениями, синие подушечки, кажется, тоже сделаны из пластика, рубленого под кожу. остановка, оставление сознания заменяет ту практику выбивания духа друг из друга, она сложная и требует компании, олег обещает себе попробовать, только не знает, с кем. ровно за семь минут до прибытия на станцию вспоминает, что он олег, а не сгусток энергии в безвольном, безвоздушном, простодушном космическом пространстве, не голубой, как ель, мох, поглощающий разложившейся тело трёхсотлетнего сома. он никто иной, именно олег, и чего-то важного для него уже нет, это ощущается резко, сразу после имени, будто от него откусывают, отрезают ребром вилки кусок, олег морщится, когда зубчики прокатываются по тарелке.
олег сходит с жарящего плиточного толкающегося ада, пробежка как награда после часов сидения на жестянке, сбегает с нескольких лестниц, так, здесь направо — если скосить целые кубы свежей зелёной травы, убрать станцию, можно представить, что по обе стороны от шпал стоят дома. где пассажиры выпрыгивают из вагонов — жилые, маленькие, приземлённые, красивые бело-синие ставни, оживленные, в основном, только в летнее время. они смотрят на заброшенные, стоящие по ту сторону рельс, на деревья, лежащие посередине троп, за кустарниками, растущими из полов и шумящим разнотравьем на ветру, это наполовину мёртвая, наполовину живая улица, первое и противостояние, и близкое приближение живого и мёртвого, которое олег видит за жизнь. зря сотни сущностей под кроватью скребут ластами и когтями, требуя внимания и чёрные столбы едят зубную пасту и отражаются в ванном зеркале за левым плечом, ведь чисто подстриженное, кое-где выполотое смотрит прямо в лоб заросшему — срубленные пни против расправивших плечи деревьев, сложенные внутрь коробки дома крыши и черепица на новейших коттеджах с белыми стенами и розочными триптихами в спальнях.
олег аккуратно перебегает пути, так не перебежит даже бродячая, полная отчаянья и щенков собака, выбирает дом, знакомый с детства, и дальше всё идёт путём — олег раскладывает ткань, зеркало с объемным узором, свечи, сгрызает кислую ранетку, растущую у дома за плечом, складывающую ветки на раму высаженного окна. о чём вы, это очень просто, олег проделывает это тыщу раз, это как набирать номер с листа бумаги — у олега дрожат руки, так, что спичка не попадает по коробку, олегу требуется минута, чтобы выдохнуть и очистить голову. ещё одна, и другая, спичка всё-таки разгорается, за ней свеча, зеркало в крошку, как печенье, такое простое, без вкусовых добавок, тонкое, ломкое, его можно намазать мёдом или вареньем, запивать горячем чаем, слушать книгу, читаемую вслух. и заботливое «кто на тебя начихал, олежа?», под толщей головы, тёмной воды с престарелыми рыбами крутится «как печенье, как печенье», о нём говорит голос сзади, его не спутать с шуршанием мышей, неожиданным, но ожидаемым дождём или пластом штукатурки, отвалившегося от стены, или с целым куском, решившим покинуть бренное тело дома. дима подходит, садится на корточки и продолжает, чтобы окончательно прийти сюда: «зеркало до сих пор как печенье».
перемещение грани между мирами, чтобы подцепить одного довольно болезненно, как для подцепляющего, так и для подцепляемого, движение имеет стойкие рамки и много берёт взамен, олег рад, безумно рад, что получается, они так давно не встречаются — но устоять на ногах все сложнее и сложнее, олег садится на поваленные двери, дима усаживается следом. последняя встреча зимой, разумеется, не здесь, здесь сугробы до потолка, дикие северные снега, их колкий запах и мощный удар в лапах не дают пройти, зимой междумирная грань давит темнотой, летом же она чертовски рядом, посмотри, изучи, возьми на ладонь. дима утыкается олегу в плечо, на секунду ему чувствуется, будто он скучает не так, как дима, не так сильно и строптиво, руша все грани на пути, забиваясь в угол, желая уйти, но не уходя. дима светится ярко-зелёным, как минуты на микроволновочных часах, как вода в заросшем, но прогретом лягушатнике — жаркое лето обычно рассеяно, не видит, как проходят дни, что скрывается за их лицевой подложкой, летом грустно совсем немножко, не так, как зимой, сжирающей сердца, словно пирожные.
когда дима отстраняется, они катятся, так, будто сидят не на старых бледных дверях, а на самой крутой в мире горке, без ледянок, картонок и велосипедов, очень быстрый спуск без посредников и наблюдателей — они говорят, говорят, дима не может прекратить спрашивать, олег не в силах прекратить отвечать, и наоборот. «догадывался же, что так вывернется и так развернётся», «я в шоке», «да ты гонишь», олег, чувствуя тяжёлый шар боли в голове ложится, не переставая говорить, это как пить посреди заскорузлой жары пустыни — как дима чувствует себя в последне время, «я мало могу рассказать, но тут свежо, не душно и всё движется в ритме вальса». олег хмыкает: «или тебе после больницы так кажется», дима кивает, «всё лучше, чем палаточная духота», олег рассказывает, о чём беспокоится: «саша, кажется, боится седины, чересчур тщательно расчёсывает жидкую шевелюру, сначала думаю, что понарошку, теперь понимаю, что это всерьёз. и всё чаще мне кажется, что он моложе меня, это в его голове шумит буйная горная река, бурлит прямо между висков, цветом отдается в глазах, а нутром в словах, он старается больше шутить, чтобы меня отвлечь, но это не всегда выходит, я как топкая, тёмная болотная заводь».
дима добавляет: «а в ней сижу я, как самый главный секрет воды», олег хмыкает, «не такой уж и секретный», дима перебивает: «скажи ему это, просто скажи, поговори, чтобы говорить с ним тебе же не нужно выкручивать себя и его наизнанку, так, как со мной», олег задумчиво кивает. «ты всегда даёшь ценные советы», дима возражает, уверен, что обучается этому совсем недавно, он лежит на второй двери, та, что ближе к кудрям ранетки, на животе, олег проходит взглядом по узорам на пальцах. физическая мелочь, кроха, кукурузная крупинка посреди целого поля, но неимоверно притягивает взгляд, олег, несмотря на ограничения, притягивает себя — ни холода, ни шороха кожи, прикосновение губ к плазме мало на что похоже, как противозаконное и дерзкое притяжение одинаковых полюсов. дима ойкает, чуть закусывая нижнюю губу, как всегда, когда в нём бежит кровь, любовь и вода, а не химический поддерживающий раствор, когда чёрная дыра ещё далеко-далеко, дима чуть тормозит.
время для молчаливого, или озвученного, главное осознанного «да», олег трётся щекой и прикусывает кожу у сгибов фаланг, отпускает тихое, как мурчание кота: «я так соскучился по тебе... по всему этому», дима, тише жужжания шмеля: «я тоже ужасно скучаю». они сближаются, касаются только носами, искры плавные, нежные, как зефир, не сжигающие ресницы и брови. потом губами, олегу становится холодно и пусто, саднит в груди, хотя во рту не один язык и узорчатые пальцы бродят по телу, лохматят волосы, при поцелуях через грань такое межрёберное одиночество появляется всегда, интересно, что чувствует дима, и какими словами это можно передать, олег покусывает чужие губы, но не спрашивает. ранетка острыми ветками чуть затеняет небо, дима беспокоится, что они воткнутся олегу в глаз, заставляет чуть сдвинуть копну, тогда олег закуривает. это не мешает, даже помогает, концентрирует на дыхание внешнего тела, а не на тоске внутреннего, олег лежит, дима дышит на нём, это скоро пройдёт, но так же скоро наступит рассвет, а после него ничего призрачного в мире нет, или его чертовски мало, олег прижимает к себе плазменную голову.
в «мне тебя не хватает» слишком мало эмоций, в «я хочу пойти за тобой» слишком много лжи, в «я не могу отпустить тебя» чертовски много правды, олег не знает, что стоит сказать, дима решает, что лучше промолчать, олег молчаливо соглашается. марципановая свинья — мир, имеющий в брюхе болезнь — звенит зеленоватым рассветом, всё, песенка почти спета, олег старается не плакать, диме будет не то что больно, дискомфортно, просто неприятно. олег смотрит в зеленоватое небо, слепое, немое, в желтоватых, как настойка цветка, разводах, спрашивает «доколе?» — доколе господин творец, чтец и летописец жизненных ориентиров будет творить глиняные и хрупкие истории, а не испытывать радость создания. в ответ пронзительному взгляду олега дым извивается, как медленно ползёт спокойная змея, как закручивается петля.
дима садится, пора прощаться, олег поднимается, они и так вместе слишком долго, слишком близко, в окно виден не весь кусок неба, видимо, тот, который у входа заволакивает тучами, они трут друг другу бока, стук и грохот, по небесному сердцу проходит спазм. олег бросает сигарету в лужицу, цветущую в расщелине, гром среди ясного неба выглядит скорее нелепо, чем ошарашенно, совсем скоро зарядит косой и быстрый дождь, или напористый ливень, или по спящей земле пройдётся град, ранетка станет грохотать копной ветвей о двери, а по ним, гладким и скользким, вода прокатится прямо в гнилую рану дома. олег берёт лицо димы в ладони, как крупное яблоко, дима смотрит пчелиными глазами, так, будто осязаем, а не похож на дуновение ветерка, так, будто всё ещё жив.
— сейчас пойдёт дождь и ты намокнешь.
— не сахарный, не... — олег осекается, — стой, подожди. ты сахарный. и ты растаешь.
— мне не вперволь, — усмехается дима.
усмешку склёвывают губы олега, он в секунде, чтобы не расплакаться, «теперь буду называть тебя только так. сахарный», олег складывает руки димы себе на плечи, так проще оказаться ближе, он целует диму, словно тот реален, а не самый плотный фантом, который олегу приходится ощущать. дима сцеловывает шрам, бережно, слишком тщательно, замечательно, олег теряется, где фантомное тело, а где его, от одного взгляда пчелиных глаз он теряет в себе человека, остаётся только хрупкое эхо. как крик чайки, как шорох от взлёта большой бабочки, он — это полёт маленькой птахи, вертлявой, летящей волнообразно, а взлетающей как бумажный лоскут на ветру. дима, конечно, прощается, он не может исчезнуть просто так, он не говорит, что ждёт новой встречи, но и не просит его отпустить, выпустить из ставшего малым мирка, оставляет «твой сахарный любит тебя», олег чувствует ещё один поцелуй в шрам.
дима растворяется, распадается, как кусочки рафинада, олег обнимает тощее тельце и с каждой секундой всё меньше чувствует плечи, рёбра, сильный пресс, дима превращается в сахарную пудру, осевшую на кончике носа. вылетает, задувая свечу, олег уверен, что через крышу, через гнёзда только проснувшихся и ещё не успевших вылупиться из яиц птиц, если такие поздние птахи есть, сверху громыхает снова, теперь сильнее, злее, олег совершает главную ошибку пьяных — он глядит вверх. усталое белое небо смотрит на него в ответ, можно понемножку есть ложкой, не размешивая, тучи ещё не доходят до того куска, который виден из окна, небо ложится на землю, прикладывается лбом, так же как олег. рядом никого нет, он соскальзывает с двери во влажную гниль пола, прощай, чистота свитшота, рассвет слепит ему глаза, торчащий из стены, как палец у карги, гвоздь рассекает бровь, везёт, что не глаз. и слеза, и ноющая боль в груди — посмотри, ты совершенно один, совершенно один, забытый и только небо радуется, что у него есть, над кем громыхать, кого пугать. олег старается склеить все части, стать одной масти, уверенной походкой идущим до конца, не получается, он собирает ткань и разложенные атрибуты, трижды ломти зеркала выпадают из ткани, столько же олег их подбирает, стараясь не ругаться и не нарушать правила, не роняя ни слова, поднимая левой рукой.
у дома целая свора сошедшей со своего крошечного, меньше ногтя, мошкары, комары всех расцветок и мастей встречают олега с жадным, жалобным писком, в доме они тоже есть, так же близко, но олег не слышит визг крошечных крыльев. небо серо, уже не бело, как взбитые белки, после дождя тучи повисят ещё, но отколются с жёлтой подложкой, каёмкой, от их низко висящих, близких тел будет гудеть голова, она жаждет откусить кусок липкого, тяжелённого, но необходимого сна, олег морщится, выбираясь из зарослей, лоб начинает болеть. он выходит из проулка, где оставляет дом и всё, что происходит в нём, тысяча поцелуев и смешанный с грязью окурок, кажется, солнечные очки тоже, но в этом олег не уверен. не перебегает через спящие шпалы, даже не поднимается к ним, бредёт вдоль охладевших к жизни построек, на него со злостью, с высокомерием глядят живые, жилые дома. петуньи под окнами, пластиковые горки, велосипеды с рулями, выгнутой буквой «u», и развешенными в стороны ушами-ручками, эти дома величавы и наглы, потому что имеют зверя, держащего в тисках их болезнь — в ложки капают крепкие капли, рыжие таблетки, принимаемые поквартально отхватывают от времени горсть, обгладывают уже чистую кость, но всё равно толкают тело вперёд по его течению.
что олегу до капризных старух, до сердобольных мужчин, набирающихся под солнцем морщин, если дима неизлечим, совсем и сразу, как нырнуть и удариться об дно, олег посреди январской стужи сидит среди боли, спрятанной в шерстяные одеяла, трубки, трубки, ни минуты без трубок. он теряется в палатах, видит больных, спасательный зверь для которых ещё не рождён, целыми комнатами, и всё равно не видит болезнь, только когда идёт по бледным коридорам слышит дыхание в спину, и как что-то скрипит вилкой о тарелку, ищет сердце, которое можно съесть, затянуть в чёрную дыру. олег находит, водит по предплечьям в сплетающихся рисунках, целует пальцы, привыкшие к клавишам пианино, те двигаются, как у старика и стирают слёзы с его лица. олег бредёт под начинающимся дождём, пока что морось не о чём, но это только первые капли, олег одним шагом переживает полгода, даже немного больше, раз ранетки уже спеют и отливают больше жёлтым, чем зелёным, челка липнет ко лбу, олег проводит рукой — кровь, как на вилке болезни, сжирающей димино сердце, разрезающее его тупым ребром.
за поворотом, к счастью и облегчению, оказывается ещё один сердечный лоскут, не оторвавшийся, не оторванный болезнью от мышцы, серебристая иномарка с низким потолком и вытянутым носом, мир дышит, нет мир пахнет сырой водой, светится фиолетовой молнией, плечи тяжелят первые моросящие капли. саша стоит без зонта, наверное, хочет курить, но морось хлещет по рукам и поглаживает по затылку. по вискам, клея волосы к глазам, сначала саша рассматривает царапину у олега, не обращая внимания на воду, спешащую под воротник, олег поник и не находит в себе настроя что-либо говорить. саша, улавливая, что настроение у него плохое, забирает тканевый свёрток и отпускает только: «ты пунктуален, как небосвод», что же это значит, означает, подразумевает, олег не хочет задумываться, вклиниваться в пространство уже опустившихся плеч, багажник захлопывается вровень с громом. саша набрасывает олегу на плечи шерстяное, колючее, как ежонок, одеяло, есть в сашином величии что-то птичье, он будто берёт олега под крыло, большое и тёплое, олег соскальзывает с ног прямо на сидение автомобиля, мокрые кисти рук как мягкие кошачьи лапы путаются в одеяле, саша захлопывает дверь.
садится за руль, щёлкает ключом, находит в бардачке платок, «прижми к ране», одна рука на руле, другую он протягивает олегу, тот зажимает пальцы в свободной ладони, два, как ребёнок, только учащийся ходить. саша прикрывает глаза, что-то сверяет, олегу не становится легче дышать или отрывать язык от нёба, саше не станет труднее вести машину, где-то в плоскости, под слоем космических склер сверху их рукопожатия дима кладёт ладонь, олег, еле открывая глаза, видит очертания тату. саша улавливает тонкое запястье, мгновение исчезает, смывается ливнем, вгрызающимся в стёкла, зеркальные глаза блестят, как ртуть, нагоняют жуть,
смотря в карие, под ними начинает саднить так же, как рассечённый лоб.
— ты не опустошен, — замечает саша, поспешно гася взгляд, — ты выпотрошен. можешь что-нибудь сказать?
— спасибо, — язык двигается, как корабль, севший на мель, легкоплавкая карамель, намертво приставшая к зубам. олег борется со сном и теплом одеяльной шерсти, оно всё глубже и глубже поглощает в себя, — спасибо, что забрал меня. спасибо, что умеешь водить.
одеяло съедает олега, окончательно и бесповоротно, это похоже на самую последнюю секунду теплового удара, когда кроме солнечного жара нет ничего, ни звука, ни вдоха, ни слюны на языке. он чувствует, как падает вглубь, ныряет в лесную жуть, может быть, в тысячный раз спрашивает, «что же делать теперь», может быть, только думает, знает, ему приснится что-то плохое, лесное — бродяга с корнями или землёй вместо глаз, держащий вилку в руках, и шум пчёл, и горечь расширенных зрачков посреди сбитой разгорячённой постели, олег перестаёт чувствовать руки, но начинает лапы дикого лесного кота. доброго, но способного порвать, раскроить любое дышащее тельце, олег слышит, как саша, подбрасывая пластинку автомобильного ключа в руке что-то бормочет, на секунду разбирает слова:
— спи, просто спи.