
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
То, что он должен сказать...
Примечания
Эта работа одна из тех, что долго продумывалась перед сном, когда в моей жизни было непростое время. Я не думала, что в итоге начну писать её, но вот я здесь и выкладываю её хех
Тьма
19 февраля 2021, 04:49
Медленно, но верно всё катилось к чертям, ведь не могло то хорошее продолжаться вечность, не тогда, когда за окнами творится самый настоящий ужас, ад, как его любил называть Ягер. Всё реже с каждым днём он мог видеть тонкую фигурку танкиста, чувствовать его тепло и ощущать себя человеком. Сидя погруженным в собственное одиночество в четырёх стенах строгого, до отвратительного идеального кабинета, он раз за разом прогонял в голове их общие моменты, ловя себя на мысли, что привязался. Привязался к человеку, проявившему к нему интерес, поделившимся остатками тепла, доброты и, как бы глупо это не звучало, протянул руку помощи, вытягивая из той черноты, в которую Клаус всё больше погружался, захлёбываясь ей, без сил самолично царапать себе путь наружу.
За последние два дня он почти ни разу не смог навестить танкиста в мастерской или в лазарете, как бы сильно не хотел этого, как бы сильно не жаждало этого его сознание, что, кажется, буквально пульсировало от нехватки человека, нехватки простых взглядов, улыбок, чувства нужности. Кажется, он откровенно подыхал. Он определённо точно был сильно болен, и чёрт его знает почему, но присутствие Николая спасало его от того, чтобы выблевать свои кишки наружу, прервать своё тошнотворное существование всего одним взмахом лезвия с именной гравировкой. Как поэтично это было бы — Николаус Ягер, заслуженный офицер СС, убитый его же ножом. Клаус бы постарался сделать так, чтобы это выглядело как удачное покушение, а не жалкий суицид.
А теперь, когда он утопал в работе, когда буквально через несколько часов начнётся день испытаний новой стратегии обучения курсантов, придуманной самим Клаусом — развлечение, которое должно было спасти его от скуки, от желания повеситься, вспороть себе вены, ныне стало главным страхом, от которого дрожь по телу, холодный пот выступал на лбу, а лёгкие сдавливало, не давая вдохнуть. Он всё ближе был к ситуации, когда либо он, либо его. Он нутром чувствовал это, знал ведь — всё происходящее вело именно к этому. Он знал, что наведёт орудие Пантеры на своё Спасение. На Николая.
В такие моменты внутренности скручивало, а от подступающей тошноты было ощущение, что он вместе с новым потоком, вперемешку со слизью и кровью выплюнет болезненный желудок, что нездоровой жалкой тряпочкой упадёт между ног да запачкает от мокрого шлепка по идеально-белому кафелю, прилегающей к кабинету ванной, его начищенные сапоги. Картина эта чётко вставала перед глазами и была даже противней, мерзостней его собственного лица в отражении по утрам. И как только Николаю было не противно до обидного редкими моментами смотреть на Клауса такими добрыми и искренними глазами, не хмурить брови в отвращении, что он сам испытывал к себе?
Удивительным образом, русский не брезговал прикосновениями, не кривился в укромном углу, касаясь сухих ладоней мужчины или доверчиво заглядывая тому в глаза за почти законченным танком, что скрывал их от посторонних глаз, упираясь тому головой в плечо. Парень всегда вздыхал обречённо, так понятно и без слов передавая, что и ему сейчас не просто, что и он, по непонятной для себя причине, скучает и нуждается в хмуром и строгом, безумно больном немце.
Этот вечер отличается от предыдущих, немного, но до дрожи в пальцах и трепета в грудине приятно. Этим вечером Николай снова оказывается в его кабинете и в этот раз он другой — виноватый, сметённый и до боли знакомо тоскливый. Он, сидя перед мужчиной, смотрит только исподлобья, кусая и без того потрескавшиеся губы, и видно, что ему хочется выдать уйму слов и мыслей, да только всё, что он может — это дрожащими пальцами накрыть ладонь Клауса и, поджав губы, постараться одними глазами передать то, что его гложило. Клаус понимает, кажется, всегда понимал, поэтому слабо улыбается и тянет юношу к себе, желая хотя бы не надолго ощутить то тепло, по которому он так сильно успел соскучиться.
Сколько они просидели в объятиях он точно не знал, помнит только, как уткнулся носом между ключиц парня и вдыхал по-странному прохладный аромат кожи — сегодня русских танкистов намыли, точно покойников, явно отправляя их в последний путь, а холодный душ, точно насмешка. Поразительно, но все, кроме них с Тилике верили, что курсанты с лёгкостью победят русский экипаж — глупцы.
Николай щекой прижимается к его лбу, дышит размеренно, хотя его сердце бьётся в груди точно сумасшедшее, будто желая вырваться через тонкие дуги ребёр и прорвать бледную кожу груди, оказаться пойманным и сжатым ладонями Ягера. Клаусу больно и дурно от их беспомощности, от прожигающего одиночества, разделённого на двоих, от невесомых поглаживаний по своим плечам и подрагивающего дыхания, от которого его коротко стриженные волосы немного двигаются. Ему хочется, чтобы этот момент застыл, чтобы не прекращался никогда, чтобы юноша так и остался сидеть на его коленях, прижатый к груди в крепких объятиях — такой настоящий.
В этот раз младший лейтенант не остаётся на ночь, уходит на своё койко-место в крыле лазарета. А Клаус, перед его уходом впервые чувствует, как в горле образуется самый настоящий слезливый ком отчаянья, который слишком долго не находил выход, а теперь, стоит юноше смазано коснуться его губ, а затем скрыться за дверью, выскользнув в коридор, Клаус не может сдержать скулежа — горячие дорожки слёз обжигают кожу.
Он слишком устал, он слишком болен, ведь пропускает момент, когда разносит к чертям ванную комнату, как выстреливает в несчастное зеркало, точно попадая в лоб своему отражению и туда, где должно было быть сердце, если бы осколки не осыпались так скоро на пол. Быть найденным сидящим на бортике ванной он совсем не ожидает, а тем более, этого не ожидает его адъютант, что бросается к нему, едва заметив тонкий порез от осколка на шее, мокрые глаза и полное отсутствие румянца на щеках.
Этой болячкой страдают почти все военные, прошедшие через самый настоящий ад на земле, и, каким бы сильным и невозмутимым не казался бы человек на первый взгляд, каким бы молодцом он не держался на официальных приёмах и на бесконечных казнях, окружённый ароматной дымкой табака, вероятно, в одиночку этот человек был таким сломленным и разбитым, как Ягер, штандартенфюрер, герой Рейха. Тилике не задаёт вопросов, сам знает, какого это.
Взгляд хватается за маленький словарь на столе и несколько, так и не использованных, но подготовленных к переводам листков. Сегодня с Николаем они промолчали всё время, сегодня им хватило этого. Врёт. Сам прекрасно знает, что врёт себе, так же как и догадывается, что Ивушкин проделывал сейчас ощущал тоже самое. По-честному, им было мало, слишком мало, чтобы это считать здоровым.
Утро наступает быстрее, чем хотелось бы, оно ярко светит через незашторенные окна, уже, даже в такую рань, паля и обжигая кожу, медленно скрываемую под формой. «Скоро конец» — повторяет он себе, убирая самую важную для себя книжечку в нагрудный карман и нацепляя ставшую пугающе привычную маску отчуждённости и напускного безразличия. Ему больше не всё равно. Не после того, как он почувствовал себя на миг живым, не тогда, когда возжелал покоя ещё сильнее.
В мастерских привычно пахнет машинным маслом, сваркой и сыростью, извечной сыростью, что, казалось бы, никогда не покинет этого места. Как удивительно хорошо эта сырость передавала ощущения концлагерей и как всё-таки верно действовала, никогда не ошибаясь и всегда вызывая в Ягере желание прочистить желудок. Он уже давится подступающей рвотой, в этот раз она особенно ядовитая, желчь жжётся и сводит скулы — надо было хотя бы кофе выпить на завтрак.
Николай без труда обнаруживается за танком, там, где их не увидят ни солдаты, ни товарищи красноармейца. Там, где лишь пробивающиеся через окно золотистые лучи освещали и гладили кожу. Русский смотрит растерянно, немного напугано, совсем нерешительно подходит ближе, явно не зная, что можно теперь ожидать от такого человека, как Николаус Ягер. Но у Клауса нет никаких дурных мыслей, разве только одна.
Он суёт в руки Николая словарь, крепко сжимает его пальцы, не давая раскрыть обложку. Сколько же непонимания и грусти было в глазах напротив, даже жаль, что он не мог сказать сейчас всех тех слов, которых русский несомненно заслуживал, которых у Клауса хватило бы с лихвой.
— Оставь себе, — он шепчет это на ухо парню, предусмотрительно оглядевшись по сторонам и только тогда оставляет ответное смазанное касание губ и, наконец, покидает это место. Осталось совсем недолго до начала боя с курсантами, совсем немного прежде, чем его танкист сбежит, а Клаус даст ему фору.
Ему не жаль своих курсантов, когда по их танку приходится выстрел, это удивляет, но не более. Ему даже не было бы жаль, если бы осколочный попал бы в смотровую башню, пока он был ещё там, а не тащил бы прочь генерала Гудериана, слыша, как Тилике голосом на грани срыва выкрикивает приказы застывшим от неожиданности солдатам. Нет, у них не получится остановить русский экипаж, те прорвутся и оставят злосчастный лагерь за собой. И Клауса. Он останется в этом аду, останется один.
Ему не жаль, когда он ищет танкистов, рискуя рухнуть наземь вместе с самолётом, у которого кончалось топливо. Его совершенно не тяготит, когда он откровенно даёт Николаю время на отдых, хотя мог настигнуть его уже в лесу. Не будь у него под боком своры подчинённых, он бы на всех парах помчался бы к русскому, чтобы хотя бы ещё раз глянуть на него, чтобы вручить тому пистолет и после колющего губы поцелуя дать выпустить пулю. Всего одну. И куда парень сам захочет. Только бы от его руки.
Его не расстраивает, когда один за одним погибают его танкисты, лишь сводит под нижней губой от мысли о гибели добродушного адъютанта. Из всех солдат, из всех подчинённых и учеников Ягера, именно Хайн был тем, кто меньше всего заслуживал такого конца. Он бы многое отдал, чтобы на месте Тилике оказался кто угодно, вот только даже именуемый наместником дьявола человек остаётся по-прежнему человеком и не в его власти менять что-либо.
Лишь стоя с экипажем Николая по разные стороны моста, ожидая их дуэли, Клаус думает, что ему жаль, что после всего именно русский будет чувствовать разъедающую пустоту, такую особенную и сильную, такую, что не найдётся человека, ни одной души, с которой парень сможет разделить это бремя одиночества, сковывающей тоски. Он обрастёт им, как дно корабля обрастает кораллами.
Он ни за что бы не позволил себе отобрать у парня жизнь, только не у того человека, что смог дать ему на короткое время попробовать их совместное болезненное обречённое счастье, извращённое, но живое, такое, какое могло быть только у них. Он не знает, можно ли это назвать любовью — вряд ли, но то что было между ними, то, что есть, когда танк Клауса повисает на обрыве полуразрушенного виадука, а сам он, рыча и стоная от нечёткой боли, выползает, точно червь, из башни танка, оно такое сильное, что ему даже не жаль оказаться сломанным физически. Его сознание поразительно чисто, и кажется, он сделал всё правильно.
Николай тянет его на себя, хочет вытащить, а глаза его полны той самой щенячьей преданности, что растопила в Клаусе давно забытых заледеневших птиц. Он не даёт парню исполнить желаемого, лишь сжимает его руку — короткое рукопожатие вместо всех несказанных слов, вместо нужных признаний, вместо миллиарда «извини» и тысяч «всё хорошо» и «я так хочу», вместо всего одного «прощай».
Он думает, что отпуская его, Николай не должен лить слёз, не должен сожалеть, ведь самому Клаусу совсем скоро будет хорошо, даже если по ту сторону окажется адский котёл, ему будет спокойно. Ему уже хорошо, ведь как он и хотел, именно русский стоит у истока его конца.
Срываясь вслед за своим танком, он наконец чувствует искомое и долгожданное освобождение, что ускользало от него слишком много раз. Ни дуло пистолета, ни верёвка, ни даже остро заточенный нож не стали его гибелью — а танк. И всё-таки, он умрёт как герой в глазах своей родины, умрёт солдатом в своих глазах, умрёт так, как должен был ещё тогда, в далёком сорок первом, связавшим их с Николаем.
Соприкасаясь с ледяной водой, выбивающей весь остаток воздуха их лёгких, он надеется, что его русский сохранил потрёпанный словарь, что он откроет его, что найдёт, заметит подчёркнутые самые важные слова, несказанные и те, что были произнесены вслух, что найдёт на страничке, начинающейся с «Li», то огромное количество раз, сколько Клаус подчеркнул самое важное слово, что он улыбнётся, увидев то количество раз, что Ягер выписал это слово на этой страничке. Он надеялся, что аккуратно сложенная записка, написанная осторожным и немного кривоватым почерком на ломаном русском осталась зажатой между страниц и не ускользнёт от адресата, не скроется от замыленных слезами глаз.
Когда вода смыкается над ним, когда на последнем выдохе он безмятежно улыбается, он думает о безмятежном лице Николая, спящего на его кровати, укрытого его одеялом и разнеженным его руками. Он думает, что младший был прав, это было действительно нечто, думая о котором, ничего другого кроме слов русского с его забавным акцентом не возникает.
Liebe.
И больше ничего.