
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
У них на выяснение причин и продумывание плана часа два. Должно хватить, чтобы собрать чемоданы. Должно хватить, чтобы пересечь границу. Чтобы разочароваться в друг друге окончательно. Чтобы расстаться. (Или au, где Гето обращается к Годжо после того, как вырезает деревню)
Примечания
"Слоновье кладбище" - место, которого не существует. Что-то сродни "пролетая над гнездом кукушки".
:::
Эта работа - долгое-долгое восхищение сатосугами, потому что я им задолжала. Канон отходит на второй план, так как Геге правда многое оставил нераскрытым. Многие факты в работе исходят из фактов в вики и, конечно, моей головы, больной из-за сатосуг.
Строчки из песен - больше описание главы, чем музыка, подходящая для чтения, поэтому будьте аккуратны.
:::
"Ебаная сказка наоборот. Был у них и принц, и рыцарь, и дракон, а теперь - ничего". (с)
Действие происходит в 2007-2008 гг.
Посвящение
Хорошим концам, которых не существует так же, как и слоновьих кладбищ.
6. Aren't we just terrified?
09 июня 2024, 07:28
You barely are blinking, Wagging your face around, When'd this just become a mortal home? Won't, won't, won't, won't, Won't let you talk me, Won't let you talk me Down.
Мир не схлопывается. Жизнь не заканчивается, и апокалипсис не настигает землю. Для всех, кроме них — двоих потерянных. Они заваливаются в комнату, больше похожие на скорбящих, чем на любовников. Идут по коридору, не здороваясь с персоналом. Молчат всю дорогу. И как самое главное — руки друг друга не отпускают. Годжо не уверен, что он на это способен. Пальцы — как приклеенные. Стоит потянуть, и оторвешь с кожей. И все равно внутри все давно принадлежит Сугуру, рви не рви — все подписано его именем. Сам Сугуру, стоит сказать в его оправдание, делает попытки привести его в чувства. Когда они идут по тихой безлюдной улице, и только его шепот прорывается сквозь тишину: — Может, хватит бегать? Когда они уже идут по коридору мотеля, никого не замечая вокруг, и он повторяет попытку: — Сатору, я думаю, ты переживаешь слишком сильно… Когда они заваливаются в комнату, душную-душную, прислоняясь к запертой двери, и он говорит: — Давай придем с повинной. Годжо не отвечает ему. Точно не принимает во внимание мнение, но на самом деле — обдумывает план побега. Как скрыться. Как сойти с шахматной доски, когда ты — королева. Он пялится прямо на полоску света, выглядывающую из-за щелки двери, и старается найти в своей жизни такую же. Этого света раньше было как в Калифорнии, а сейчас — где он? Сугуру — темный лес. В котором, хочешь не хочешь, заблудишься. Сквозь кроны деревьев не просачивается солнце. И только темной-темной ночью можно поднять голову и увидеть белый ореол света. Лунного, конечно. Круглая луна сквозь костлявые ветви деревьев, абсолютно голых. Годжо отпускает его руку, но только для того, чтобы найти сумку, с которой они сюда приехали. Такие же потерянные, в бегах, но с какой-то надеждой. Сейчас даже ей в чемодане не остается места. Слишком тяжелая эта ноша, чтобы тащить ее на край света. Поэтому Годжо вслепую бросает в сумку все пожитки, принесенные за две недели, и только стук их соприкосновения с тканью разбавляет тишину в комнате. Этот стук — прямо по голове. Как бейсбольной битой. Сразу приходит в голову, что Годжо — мастак в любых играх, кроме вечной борьбы с самим собой и любовью к чему-то, что никому нельзя любить. Он бросает вещи почти бездумно, перемещаясь из угла в угол на бешеных скоростях, чуть ли не путаясь в собственных ногах и всегда — мимо Сугуру, застывшего прямо посередине, чтобы слиться с мебелью. Несколько пар вещей: футболки, джинсы. Парные кружки, сделанные ими когда-то там, еще до всего пережитого, которые сразу же трескаются при резком соприкосновении с полом, от которого отделяет не один слой вещей. И хуллион книг. Книг, которые Сугуру даже не открывал и которые Годжо приносил ему, чтобы вернуть страсть к жизни, когда в его голове был один сплошной белый шум, делающий все вокруг бессмысленным. Представь себя голодным волком, ползущим за существом слабее. Представь себя человеком, брошенным на необитаемом острове. Все они — твари, и все они борются за жизнь, потому что в крови это. Конечно, легче легкого броситься в море или переползти на спину, чтобы смотреть в небо — голубое-голубое. Легче легкого встать на табурет и свесить вниз ноги. Как там в японской литературе, прославляющей прелесть сеппуку, которой зачитывались няньки Сатору в его поместье? Потерять честь — умереть для общества. Но не для себя же. Годжо так и отвечает себе, когда теплая ладонь укладывается ему на плечо, прерывая движения. Сугуру наклоняется так низко, что прижимается грудью к его спине, склоненной над сумками. Годжо наслаждается этим теплом, и его спина точно в огне, а он говорит: — Давай сбежим вместе. — Куда же? — тихо, тихо спрашивает Сугуру, не сразу понимая, что ему не вопрос задали: это было утверждением. — Пока не уляжется… На земле много мест. На земле, Сугуру, не в ней. Эта идея крутилась в его голове больше недели. Взять в охапку Гето и отправиться куда-нибудь на побережье. Обстоятельства изменились: взять в охапку близнецов, Гето и отправиться на побережье. Деталь — почти незначительная для предложения. И какая огромная для их жизней. Для одного конкретного решения. — Бред, — заключает Сугуру и разворачивает его за подбородок к себе. Его голос как в кабинете у психотерапевта, и не нужно никакого побережья, потому что вот песок, который смывает с берега легкой-легкой волной — это выражение на его лице. — Они найдут нас по следам проклятой энергии, когда мы уничтожим кого-нибудь, кого не требуется. Шаманы есть везде — в Америке, в России, в Африке, на самых далёких островах, куда ты хочешь уехать. Да и знаешь… несправедливо это. Ведь я виновен. Годжо открывает рот, точно рыба. Одно дело держать это в голове, и другое — выносить в люди. Запашок от этого признания смердящий, словно у трупа одинокого человека, которого нашли лишь через месяц. Запашок, от которого всем плохо. Но Годжо все равно усаживается на пол, притягивая к себе колени, и дышит-дышит, не может надышаться им, потихоньку приходя в себя. Он потерян. Потерян. Почти впервые в голове нет даже нечеткого плана, кроме как уехать, желательно, в другую галактику, или перебить всех причастных, чтобы их с Сугуру оставили в покое. — Что нам делать? Что делать? Что делать? Вопрос, которому посвящены тонны книг и на который приходят всегда разные ответы. Ключей на них нет. Сугуру усаживается рядом, зеркаля позу: колени прижаты к груди, подбородок лежит сверху, голова наклонена вбок немного и глаза вперились прямо в четкий на фоне окна силуэт. Тишина угнетает, но со временем ее начинают разбавлять другие звуки: скрип кровати сверху, чьи-то крики и самое громкое — биение сердца Сатору. Если прислушаться к нему, можно потеряться во времени. Частота — больше сотни ударов в секунду, и каждый удар приходится точь-в-точь по его щеке, то правой, то левой, отрезвляя на мгновенье. Так отрезвляя, что Сатору осознает резко: — Почему ты так спокоен? Брови Сугуру в который раз летят вверх, но на этот раз Сатору не верит. В глазах — то же самое безразличное выражение и уже не песок с побережья, а с пустыни, в которой никого нет. Он пожимает плечами, словно не знает ответа. — Я устал переживать, наверное. Ведь знаешь, сидя под этим столом и прижимаясь к тебе, я слышал все. Все до последнего слова. Кое-что выбило меня из колеи: он, Яга, сказал, что потерял любимого человека из-за проклятья. А он почему так спокоен? Почему даже его голос не дрогнул, когда он это говорил? Выходит, есть силы… Почему их нет у нас? — Он взрослый человек, — предполагает Сатору, но подает так, будто это утверждение, которое может оправдать что угодно. — Или, может, смирился. У него было время. — У него было время, — повторяет Сугуру, переминая эту фразу на языке. — У него было время, а у нас его нет. — Сугуру… — только и начинает Сатору. — Если тебя убьёт так же, я никогда не прощу тебе этого. Что угодно: авария, смерть от удушения. Пусть самоубийство, но ни в коем случае не сгусток ебаной проклятой энергии… — Сугуру… — Может, его жена сама виновата в этом? Где гарантия, что не она была прародителем того проклятья? Знаешь, в детстве, когда я не мог уснуть по ночам, их было бесконечно много: ссор и их последствий. Они думали, что я не слышу крики с кухни, угрозы матери, но по лестнице ко мне в комнату пробирались мелкие и слабые, но самые страшные в моей жизни проклятья. Я их боялся, потому что был так мал… И ещё не мог убить их. Прятался под одеялом, которое никогда, блять, не помогало… — Сугуру, перестань, — говорит Сатору и закрывает его рот ладонью, чтобы ни одно слово, пропитанное или злом, или любовью, больше не вылетало. Кожей он чувствует губы, мягкие-мягкие, и его теплое дыхание. — Я не собираюсь умирать. По крайней мере раньше тебя. Он подмигивает, и Сугуру, напряженный, как струна, закатывает глаза, понимая, что это — самая дурацкая шутка, которую когда-либо говорил Сатору. — Дохбаеб, — говорит он, и слова выходят невнятные сквозь слой крупных пальцев. Рука Сатору под стать его размерам: большая и широкая, способная обхватить челюсть Гето от одного уха до другого. Но чувствовать ее на себе приятно. И знакомо, невероятно знакомо. — Я умру сеходня-завтра. — Что? — переспрашивает Сатору, делая вид, что не понял, но его лицо — сплошной протест, а в глазах-океанах так и мелькает отрицание сказанного. — Я шучу, конечно. Ты не умрешь: ни сегодня, ни завтра, ни в ближайшие десять лет. Была б моя воля… мы бы никогда не умерли. Или умерли вместе, от старости, хотя да — ты скажешь, от старости не умирают, и это всегда инсульт, рак… Он тарахтит без остановки, как заведенная пластинка, пытаясь говорить громче мыслей и образов в голове, а глаза Сугуру напротив все чернее-чернее… Годжо не замечает этого. По крайней мере, до того момента, как Сугуру перехватывает его запястье и оставляет долгий-долгий поцелуй на прижатой к своему рту ладони. Он внезапно говорит: — Если бы я хотел умереть, то определённо раньше тебя. И никакая это не шутка. А ещё лучше — умереть от твоей руки. Я был бы не против, — он спускается по запястью поцелуями. — Совсем не против. — Но… — снова хочет начать Сатору, однако так повелось: они говорят бессмысленно много, а потом перебивают друг друга, и никто из них не воспринимает сказанное всерьёз, а только откладывает на подкорку подсознания, чтобы вспомнить в более подходящий момент, когда оба будут далеко-далеко отсюда. Сугуру, может, на эшафоте, принимая смерть от руки руководства. Сатору, может, в тюрьме за пособничество. В какой-нибудь магической тюрьме, из которой выйти сможет лишь через тысячу лет, когда научится совладать с собой. — Заткнись, — пресекают его попытки. — Так мало времени. У нас на двоих осталось так мало. Может, не будем о плохом? Может, вспомним что-нибудь хорошее… Например, как ты впервые попал в техникум? Помнишь же? Я просто возненавидел тебя. Заносчивый, хвастливый… и при этом сильный. И да. Красивый, такой красивый. Как они оказались здесь? Ебаная цепочка событий, что уже превосходит сотню метров. Его рука касается щеки Сатору, совершая мягкие-мягкие движения. Годжо прижимается к его руке ближе, склоняясь к ней. На секунду воспоминания захлестывают его целиком, заполняя всю душу, и волнения на секунду, всего на секунду сходят на нет. И, боже, как сильно ему была нужна эта секунда. Просто необходима. — Возненавидел?.. А я сразу в тебя влюбился, — признает даже для себя он, чувствуя облегчение. Еще там, на лестнице в техникум. В широкий разворот плеч и равнодушный взгляд, брошенный мельком. Такой равнодушный — непривычный для Сатору, являющегося ключевым звеном любой встречи. В вечно приподнятую бровь. В запах сигарет, невероятно резкий. Или, может, на первой тренировке? Когда Сугуру стоял к нему спиной и выдавал такие телодвижения, что челюсть не держалась на месте? И всегда — спиной… точно скрывая что-то на дне своих зрачков, своих глаз, абсолютно черных. Он скрывает и сейчас: на лице — удивление, а в душе — самая настоящая буря. Причиной которой никогда полностью не является лишь Сатору. — Так быстро? — Гето поднимает брови, и морщинка меткой растягивается на его лбу. — Я думал… тебя раздражали наши споры. Всю жизнь говорили, что ты сильнейший, а тут другие шаманы, которые, конечно, не сильно лучше, но тоже что-то умеют… Годжо внезапно хмурится и перебивает: — Мы — сильнейшие. Сугуру огорошен, но не показывает это. Он пожимает плечами и говорит: — Конечно, конечно, мы… Но, знаешь, этих сил бы у меня никогда не хватило, чтобы сделать шаг навстречу. Ты всегда был инициатором. Ты поцеловал меня первым. Проходу не давал. И так далее, и так далее… я долго об этом думал… было время. Он поднимается внезапно и смотрит сверху вниз, пока голова Сатору поднимается вслед за движением его тела, не желая терять из поля зрения. Вначале он стоит прямо, словно не может решиться. И потом жмурится и снимает футболку через голову. Она летит куда-то вбок, но Сатору уже не видит: он занят разглядыванием картины, открывшейся перед ним. Мышцы. Поджарые мышцы. Шрам, оставленный Тоджи напоследок, на груди. Родинка возле соска, родинки на руках — тысячи-тысячи родинок, расположение которых Сатору давно известно. Он задирает голову и не может насмотреться. — Что ты хочешь сказать этим, Сугуру? — говорит, шумно сглатывая, чтобы не понять неправильно. Они слишком, слишком мало говорили. Сугуру пожимает плечами и делает шаг назад, чтобы войти в полоску света, идущую от окна. Он замирает, давая возможность собой насмотреться, а потом разворачивается полностью, в спадающих с бедер штанах, из-за которых уже видна полоска боксеров. Направляется он к шкафу в конце комнаты и беспорядочно открывает все дверцы, которые не успел открыть Сатору в приступе внезапного желания переехать отсюда. И только открыв предпоследний, он выдыхает облегчённо и показывает тюбик смазки, наполовину использованный кем-то. Сатору кривится. Не от идеи, а от брезгливости — мало ли в каких местах побывал этот тюбик и сколько. Сугуру, замечая выражение на его лице, только закатывает глаза и выдавливает себе на руку немного геля. Нюхает, точно запах может сказать ему что-то. И только потом снова вперивается своими потемневшими из-за нахождения в тени глазами. — Займись со мной любовью, — говорит он и размазывает гель между пальцев. — В последний раз. Годжо давится слюной. Он падает на задницу прямо там, где стоял, и скрещивает ноги. Ему тяжело, слишком тяжело осознавать, что все это в последний раз. Но если Сугуру хочет… Они никогда не занимались сексом без должной подготовки. Это всегда вычитанная статья, отсутствие других людей в ближайших комнатах, презервативы с самым сладким запахом и смазка. Годжо ни с кем не трахался до Сугуру, потому что не выбирался из своего поместья, когда у Гето уже был опыт, причем с разных позиций. Воспоминание так и всплывает перед глазами: Сугуру, абсолютно потный после миссии, целует его, Сугуру трогает его член, Сугуру отсасывает ему, потому что эти ебаные шарики проклятой энергии отбили у него все нормальные инстинкты выплевывать то, что оказалось во рту, Сугуру обнимает его, Сугуру растягивает себя, Сугуру умоляет-умоляет-умоляет. Это всегда начиналось именно так, с просьбы. Кто Годжо такой, чтобы отказать Сугуру? Однако… сегодня тошнит, словно от неправильно переваренной пищи, не только его. Это так банально. Они могли бы говорить без умолку о том, что сказать не успели, но предпочтут молча трахаться. Они никогда больше не смогут приготовить вместе еду, посмотреть фильм, покататься на велосипеде. Они никогда… Сугуру делает несколько быстрых шагов и оказывается рядом, обнимая его. Его волосы, давно не мытые, пахнут только его собственным запахом, и они забиваются прямо в нос Сатору. Грудью они прижимаются друг к другу, и Сугуру говорит: — Знаешь, есть весь этот бред о последнем желании, — его пальцы, все еще скользкие, проходят по спине Сатору, задирая футболку. — Представь, если бы на суде перед смертной казнью я попросил это у старейшин. Сатору тихо, тихо смеется и тоже обхватывает Сугуру за талию. — Надеюсь, они бы умерли от возмущения. — Надеюсь, мы этого никогда не узнаем, — говорит Сугуру. — Но если ты хочешь… просто, чтобы было что вспомнить обо мне. И, боже, какой же это бред. В голове Сатору и так слишком, слишком много воспоминаний. Он помнит каждую минуту этих двух лет, все моменты, в которые бодрствовал и не моргал. И даже когда моргал… всеми шестью глазами смотрел только на Сугуру. Конечно, ему есть что вспомнить и даже больше. Он вполне способен создать фильм на тему Гето Сугуру, написать книгу, посвящённую его жизни, и, может, когда-нибудь… Но помнить в последний раз именно это объятие, самый последний поцелуй? Почему-то не хочется прощаться. Разойтись бы в разные стороны, уходя из школы, и просто больше никогда не встречать друг друга, словно и не было ничего, никакого дуэта, никаких сильнейших. Но Сатору, слабый Сатору, конечно, говорит: — Ладно. Он не уверен в себе, не уверен в том, что у него получится просто доставить удовольствие им обоим, и сейчас не время менять позиции и отдавать всю власть в руки Сугуру, все еще не пришедшего в себя и оттого такого, такого… Слишком много слов. Слишком много описаний. Сатору отключает голову и просто целует Сугуру, начиная блуждать по его спине ладонями. Прелюдия — неуверенная, неловкая… Спина Сугуру потная от их поездки, его волосы грязные, потому что он из-за своего состояния был не в силах помыть их, от него пахнет дождём и немного — гамбургером, и где-то, наверное, можно даже найти остатки того, как они пытались скрыться от сэнсэя. Как же много произошло. По ощущениям — за одно мгновение. Передозировка Сугуру. Передозировка, от которой и не хорошо в процессе и плохо после. Только минусы. Только последствия. Только Сугуру.***
Годжо решает, что все это очень даже переоценено, и говорит он о себе, когда спустя полчаса поцелуев не чувствует ни капли желания вжать Гето в стену и трахнуть. Тот седлает его бедра неприлично долго, сминает губы, пока Годжо размышляет обо всем на свете и никогда о теле, сидящем на нем. В голове как назло ни одной эротической картинки. Трупы, сложенные пирамидкой, трупы в морге, трупы-трупы-трупы. Как одно из самых сокровенных — Сугуру на эшафоте, повешенный на тонкой нити, которая сквозь толпу стремится прямо к безымянному пальцу Сатору и опоясывает его. Теплый язык пересчитывает его зубы, чужой пах, уже слегка напряженный, упирается в абсолютно мертвый его, трупно-ледяные ладони обхватывают плечи, голая грудь прижимается к его одетой, а он думает… Только о чем конкретно, и сам сказать не может. Наверное, на него воздействует стресс от незавидных перспектив. Наверное, недавняя встреча с Ягой и горькая-горькая ложь, оседающая на подкорке. Что бы ни происходило, Годжо лежит неподвижно и чувствует только неудобный подлокотник дивана затекшей спиной и ни капли прежде окрыляющего желания. Он, очевидно, устал от этого. Устал слишком сильно. Гето, очевидно, тоже уставший, но уже от насилия над мертвецом, упирается ладонями в чужие плечи и усаживается удобнее. В тусклом свете изредка мигающей лампочки он необычайно далекий. Вот — широкий разворот плеч, до боли знакомый, вот — темные от желания и тоски глаза, понимающие все. Частями нормально, но в целом — призрак, призрак настоящего, за которым стоит призрак прошлого, самый дорогой, и призрак будущего, ещё такой непонятный, но приближающийся, если ему вообще суждено проявиться и если Сугуру не умрёт. Обещать ему обратное — все равно что биться затылком о стенку, но Годжо этим злоупотребляет и говорит впустую, почти ни о чем, приравнивая обещание сходить в кино, которое не редко практиковал на первом курсе с Сугуру, к обещанию жить счастливо и долго. Сугуру, ничуть не смущенный ложью, говорит, запуская пальцы в волосы: — Не получится, видно, сегодня. Он говорит, и навязчивая прядка снова падает ему на лицо: — Я поторопился. Он говорит и собирает руками волосы, оттягивая их назад во что-то, напоминающее хвост, и вот он уже на месяц-два моложе: — Не переживай только из-за этого. Я просто решил, что, раз у нас так мало времени, надо испробовать все… Закончить ему не дают, потому что Годжо подрывается на локтях и целует уже с желанием, мокро, сминая потерявшие способность чувствовать губы, с уже поднимающимся желанием в штанах. У него никогда не было проблем с эрекцией, но почему она должна проявиться сейчас, когда особенно не надо? Он так-то не девственник уже года два и пределы своей выносливости знает. Однако сейчас «спускового крючка» не хватает, и на помощь приходит эта галлюцинация, эта фантазия. Перед глазами, уже плотно закрытыми, — Сугуру немного моложе, Сугуру с собранными волосами, Сугуру в идеально отглаженной форме, Сугуру смеющийся, Сугуру, пьющий газировку, Сугуру, пихающий его в бок локтем… Самое лучшее порно. Самая сексуальная картинка эротического журнала. Личный «Плейбой». Нынешний Сугуру, ничем из выше перечисленного не отличающийся, отвечает ему. Отвечает и доверяет полностью, пока они идут до ванной и врезаются в стену. Пока чуть ли не поскальзываются на кафеле и не заканчивают свою жизнь и вечер совсем-совсем неприятным образом. Доверяет, пока сидит под проточной водой, наполовину одетый, пока Годжо нависает над его телом и, запустив руку в тяжелые из-за впитавшейся воды штаны, медленно, мучительно-медленно растягивает для себя самого. Почти не хнычет от этого. Не жалуется. Не ноет. Терпит, потому что отказать сегодня — отказаться в последний раз. Стоит признать милосердие: руководству есть чего опасаться, но они дают им фору, чтобы насладиться друг другом напоследок. Так странно, если подумать. Так странно… Совершенно на них не похоже. Именно эти мысли занимают хорошенькую голову Гето, пока Сатору упирается носом ему в ключицу и растягивает неприлично долго. Его пальцы — длинные и толстые, к первому добавляется второй, третий, а он, словно задумавшись, наслаждается этим и только горячо дышит Сугуру в плечо. Сам Сугуру — тихонько стонет, больше напоказ, чем действительно от желания. Стоит признать, что в мыслях они впервые сходятся: этот секс, эта близость от отчаяния и скорой разлуки или все-таки, потому что они хотят друг друга? Вода течь не перестает. Они оба — до жути мокрые и в то же время очерствевшие, потому что, правда, на что ты способен, когда уже приговорён? Ты узнаешь, что умрешь через неделю. Неважно, каким образом. Написано в гороскопе, гадалка предсказала или чёрным по белому вывел врач, обследующий тебя вот уже несколько месяцев. Ты узнаешь, что умрешь через неделю. Что делают люди, попавшие в такую ситуацию? Гето решает, что наверняка что-нибудь экстравагантное. Назло обществу. Кто-то обворовывает магазин, кто-то берет кредит, сваливая все на страховку, кто-то уходит в лес и больше никогда не возвращается в общество, давно сгнившееся, давно залежавшееся. Он сам — спит с лучшим другом, завидным красавчиком, о внимании которого мечтают многие, если не каждая девица в городе, с наследником одной из самых влиятельных техник, и, конечно, последний факт льстит Гето в сто крат больше других. Спит, конечно, не в первый раз, но впервые с таким очевидным отчаянием в каждом поцелуе, чтобы убедиться, что навсегда останется в памяти своего Сатору. Была б его воля, оставил бы татуировку на сетчатке глаза. Была б его воля, забрал бы с собой. О последствиях своих поступков в его голове, конечно, ни задней мысли, ни капли раскаяния. Будет время перед прощанием с жизнью, перед тем, как в последний раз бросить взгляд на потолок. Сейчас — только Сатору, Сатору. Облепившая крепкое тело футболка, пот, смешанный с непереставающей течь водой, запах, какой-то личный, родной, принадлежащий только Сатору. Короткие белые пряди, в которые так приятно запускать пальцы, правильные черты лица, которые он может нарисовать перед глазами, даже когда их закрывает, и небо, небо, самое чистое, самое свежее — в его взгляде. Край разбитого хрусталя. Арктический лед, холодный, невероятно холодный и, безусловно, рядом с Сугуру тающий. Все дальше — как в самом дешевом кино. Ванная маловата для двух здоровых лбов, и вода из неё выплескивается, из-за чего позже они едва ли не подворачивают ноги и не разбивают головы. Гето думает: жалко, что этого не произошло. Может, закончили бы намного счастливее, потому что внезапно и вместе. Может, судьба будет иметь их во все дыры позже, и стоит наебать ее, если разбить голову о кафель в этом дешевом, сгнивающем доме. Но он всего лишь делает вдох. И вот они уже в комнате, лежащие на футоне. Красивая картинка: Годжо лежит безучастный, будто мертвый, а Сугуру пыхтит над ним, широко раскрывая рот, чтобы успевать дышать в перерывах между интенсивными движениями. Отлеживание боков на футоне и злоупотребление сигаретами, переданными Секо, на пользу ему не пошло, и прежде образцовый спортсмен и лучший в ближнем бою шаман дышит часто-часто, всего лишь мягко перекатываясь на чужих бёдрах. Член Сатору, по ощущениям раскаленный, без презерватива и достойной смазки приносит больше дискомфорта и боли, чем чего-то еще, несмотря на то, как долго его растягивали. Сугуру вспоминает, как оно было раньше. Как оно было раньше? Кажется, намного страстнее и при этом спокойнее. В экстазе, в желании показать себя с лучшей стороны. Потом — по привычке, тихо и мягко. Быстро. Горячо. Сколько было раз, сколько раз они чувствовали себя хорошо вместе, и почему сегодня, когда это особенно необходимо, не получается насладиться полностью? Годжо, погруженный в собственные мысли, но непрерывно наблюдающий за ним, берет слова назад: предоставленный им футон неплох. Отнюдь. Он лежит, упираясь в него спиной, и смотрит в далекий и в то же время приближающийся потолок, пока Гето упирается одним кулаком в мягкую гладь неподалеку от его живота, а другим — в бедро. Сам он — как под водой. Движения плавные, мягкие. В этой полутьме кожа Сугуру кажется фарфоровой, а распущенные волосы, лезущие в глаза, — терновыми ветвями. Сатору ничего не соображает. Потолок ему кажется звездным небом, а тело, поднимающееся и опускающееся с запрокинутой назад головой, самым желанным на свете. Глоток воды для путника. Песня сирены. Много эфемерных сравнений, которые не способны передать и половину того, что чувствует Сатору, лежащий с приоткрытым ртом и смотрящий строго перед собой. Целый подвиг — наклонить голову под нужным углом, чтобы рассмотреть Сугуру. О, этот Сугуру. Глаза — мутные, подернутые то ли горечью, то ли желанием. Губы — красные-красные, мокрые, зацелованные. Тот, прошлый Сугуру, не любил беспорядок, однако иногда позволял Годжо наводить его. Он позволяет и сейчас, напоказ размазывая белесые капли по подтянутому животу, рассеченному шрамами, и бедрам, раздвинутым невзначай. Целый подвиг — поднять омертвевшую руку, словно вросшую в этот старый футон, и провести по мокрой от пота спине Сугуру ладонью. На ней — поцелуи вперемешку с укусами, которые будут напоминать о нем, останься они на утро в кровати или в предсмертной камере. Темнеющие засосы, разорванным ожерельем опоясывающие всего Сугуру в разброс. Вот — темные соски, все еще мокрые от прелюдии. Вот — счастливая дорожка, ведущая к месту соприкосновения их тел, жаждущих друг друга. Сатору знает этот маршрут наизусть. Гето предпочитает эти длинные одежды, из которых даже острые колени, проезжающие по ткани, не выпирают, Гето скрывается ото всех, чтобы ночью открыть себя лишь Сатору. Местность узнаваема: длинный шрам, оставленный напоследок Тоджи, пересекающий эти острые-острые ребра, в которых, как в клетке, запирает свои проклятья Сугуру. Родинка за ухом, на плече, россыпь — на внутренней стороне бедра, и одна, самая-самая привлекательная, на ступне, которую Сатору, бывало, часами зацеловывал перед всей этой вакханалией. Он сегодня готов на подвиги. Ведь он уверен, что это их последняя ночь. Но Сугуру всего лишь выдыхает. И вот Сатору меняет позиции, устав от роли принимающего: целует его под коленом, медленно задирая ногу. Сугуру в свою очередь стукается головой, когда его резко переворачивают, и он даже рад немного, что темнеет в глазах на какое-то время. Можно лишний раз сделать вдох. Можно забыть на мгновение, что сердце Сатору, его глупое сердце, в груди бьется слишком часто, чтобы ощущать себя мертвым, но эта адреналиновая скорость, если поехать с которой, можно разбиться, ничуть в этом не помогает. Годжо говорит: — Эти две недели… самые отвратительные в моей жизни. Но как нам было необходимо. Сугуру тихо стонет в ответ, но Годжо в целом уже все равно на это. Ведь внутренней стороной ладони он нажимает прямо на клетку из ребер, принадлежащих Сугуру, и сердцебиение там, за ней — ровное-ровное. Как парадокс: он дышит громко, прижимаясь красной щекой к футону и закрываясь волосами, пока рука Сатору орудует глубоко в нем. Симулянт. Симулянт. Симулянт. В сексе — ещё простительно. Но в эмоциях, в самых откровенных разговорах… Глаза Годжо угасают немного, но руку с чужой груди он не убирает, стараясь совершать толчки в такт пульсу. На его плече — длинная нога, возле груди — сильное бедро, и он прижимается к нему губами, к россыпи родинок, чтобы отвлечься немного. Конечно, секс — это приятно. Почти всегда приятно. Как хорошо, что есть это «почти», чтобы описать все чувства Сатору. Заниматься с ним сексом так — все равно что проматывать дешевое-дешевое порно, снятое на любительскую камеру. Обстановка располагает. Годжо вдавливает его в футон, грязный, теперь уже от воды, стекающей с их тел, и спермы, местами прожженный, чтобы сменить позу и теперь трахает так, почти не выходя из этого тесного и тугого сумрака, почти наслаждаясь. Отдаться полностью мешает то ли запах, не выветривающийся по той причине, что исходит с улицы, то ли это ебаное ничего в глазах Сугуру. Если вы когда-нибудь на кого-то равнялись, то представьте, что этот человек сдался. Если вы когда-нибудь кого-то любили, то представьте, что этот человек медленно умирает на ваших глазах. Представьте, что вы выстроили карточный домик, и ветер рассыпал его на составляющие, и вы не плачете, потому что это пустяк, но в груди — что-то сродни изжоге, но имеющее под собой суть далеко не физического характера. Представьте. Просто представьте. Годжо чувствует себя точно так же. Он целует холодные, пусть и так четко очерченные, губы, и чувствует гниль на зубах. Он увеличивает темп, желая достигнуть разрядки, но, несмотря на трение, чувствует неприятный холод. Этот холод исходит больше изнутри, чем снаружи. Этот холод нельзя искоренить никаким огнем и никакими прижатыми к тебе голыми телами. Годжо запрокидывает голову, и его зрение размывается по краям, потому что Сугуру изнутри становится теплым благодаря достигнутой разрядке. Сперма вытекает из его нутра, такого же темного, как внутренний мир в каком-то метафоричном плане. Они оба дышат громко, успокаиваясь. Ногти Сугуру, прежде такие идеальные, а сейчас обгрызенные, словно тела в той деревне — проклятьями, прорывают новые дороги на чужих лопатках, чтобы не дать заблудиться следующим путникам, чтобы сказать: эта дорога — моя. Боль от его ногтей — как комар над духом, отвлекающая, саднящая и никуда не исчезающая, как бы ни водил ты плечами, разминаясь. Эта боль, которую так стремится доставить Сугуру всем вокруг, отвлекает. Сатору в голову приходит неожиданная идея. Он приподнимается, выходя из чужого тела, и оставляет Сугуру лежать вот так — растраханного, с раздвинутыми ногами, вытекающей спермой, чужой плотью под ногтями, тяжело дышащим с его поднимающейся вверх-вниз грудью и все ещё взбудораженного. Его собственная спина вся в красных полосах, он сам — полностью голый, и Сугуру, тяжело дышащий и наблюдающий за ним из-за уложенной на глаза ладони, думает о том, что было бы хорошо, заявись руководство прямо сейчас. Он ходить не может. Сил хватает только на сигарету и на долгий-долгий взгляд в спину Сатору. Белая-белая кожа, рост под два метра, узкие бедра, опустившийся член, босые ноги большого размера и эта пустота в заполнивших голубую кайму зрачках, которая все говорит без остановки: И я люблю тебя, я люблю тебя… И которой Гето пока — или уже? — не способен ответить тем же. Сатору оставляет его и проходит к чайнику, чтобы заварить сенчу, которую так любит Сугуру, и совершенно случайно, невзначай, стоит чайнику закипеть, опрокидывает его на себя. Это — членовредительство. Это — совсем не случайно, а просто так, чтобы отрезвить себя. Сугуру приподнимается на локтях, удивленный, но лишь слегка. Его вид такой, такой замыленный и развратный, словно на фотопленке извращенца. Его радужки — угольно-черные, то ли от расширившихся зрачков, то ли от освещения, скрывающего любые изъяны. Будь то шрам или угревая сыпь, будь то кривая ухмылка или сотня людей, что ты убил, за плечами. — Блять, — выражается Годжо, но слишком поздно и тихо, чтобы другие поверили в его искренность. Он жалеет о том, что не вышел из поля зрения Сугуру, ведь эта узкая квартира — проходной двор, где все двери выбиты несколько жильцов назад, и не отрывает взгляда от силуэта, совсем темного на фоне окна, в которое пытается ворваться солнце. Говорит, словно в оправдание: — Обжегся. Как же, блять, мне больно. Хотя… какая, в конце концов, разница, если им осталось жить два понедельника, если не меньше того? Есть ли им дело до этих масок и оправданий, бессмысленных оправданий, которыми стоит запастись тем, кто без перерыва тягает шалав в номер напротив? Сугуру пожимает плечами. Если час назад он не мог усидеть на месте, то теперь он — само спокойствие. Помогает, наверное, добротный секс, сигарета и появившееся смирение. Он закуривает прямо там, на футоне, накрывшийся найденной на полу простыней, и его грудь твердая-твердая, задница — ведет в рай, но Годжо думает о них в последнюю очередь, потому что смотрит только в глаза Сугуру. Ебаное ничего. Ни звезд, ни другой галактики. Яркий огонек на миг загорается, но Годжо уже знает, что это — сигарета, отражающаяся в черных-черных омутах, в которых лошади вязнут. Он говорит: — Давай уедем, пока не поздно. И Сугуру отвечает: — Твое «поздно» наступило две недели назад. Не говори глупостей, Сатору. Нам бежать некуда, — замолкает и продолжает лишь после долгой-долгой драматической паузы, словно второсортный актер спектакля. — Только у меня будет просьба: давай обойдёмся без членовредительства и промывания мозгов сегодня. Хотя бы сегодня. «Сегодня», значит, никогда больше, потому что завтра не наступит, но они делают вид, что есть шанс, что все пройдёт мимо них, что их всего-навсего пожурят и отпустят восвояси. — Но… — только и успевает сказать Сатору, как его прерывают. Он чувствует дежавю — необычайно острое. Но Гето говорит: — Пожалуйста, Сатору. Просто возьми, блять, и поцелуй меня. Не отпускай до самого конца. Пожалуйста, пожалуйста… Перед этим «пожалуйста», произнесенным мокрыми зацелованными губами, от которых исходит запах никотина вперемешку с гнилью проклятий, никто не сможет устоять. Годжо — не исключение. Он делает несколько шагов, приближаясь к футону, а потом — все же вспоминает про руки и переводит взгляд на них. Красные-красные и распухшие, они о чем-то напоминают. — Как больно, — произносит одними губами Сатору. Как больно. Уже две ебаных недели. Вплоть до конца этой ночи. И Сатору впервые молит, чтобы она закончилась. Но сейчас же можно залезть Сугуру под кожу и никогда не вылезать из нее. Из тесной-тесной, безопасной, словно живот матери, оболочки. Пока ждёшь… Ждёшь чего? Действительно, чего? Приговора, стука в дверь, остановки сердца, спасения? И это — последний выдох, потому что больше Годжо вдыхать не намерен ничего: ни запах городской свалки, ни медленно сгнивающей души Сугуру, ни ностальгичного флера, окутывающего их этой ночью, ни отчаяния, абсолютно пробивающего грудь отчаяния, дыра от которого остается размером даже не с бога, а размером с Сугуру месячной давности, таким любимым, таким нежным Сугуру, место которому осталось только в мечтах, в припадочных видениях, во сне. В самом прекрасном сне…***
Неудивительно, что той же ночью ему снится кошмар. Он лежит на сухих листьях и долго-долго не открывает глаза, проводя по земле руками. Осень. Красивая-красивая осень, до которой все еще хочется дожить. Он открывает глаза, и перед ними — черные деревья, длинная когтистая дорога по направлению к луне. Только ее видно сквозь ветви. Месяц неполный, с острыми наконечниками. Годжо не хочет просыпаться. Почему-то здесь так спокойно, что хочется лежать вечность. Однако, если это продолжится, он пропустит все на свете, и только эта мысль заставляет его приподняться, упираясь руками в землю. Вначале он сидит неподвижно, оглядываясь и видя только деревья, пальцами зарывается в листья и все-таки находит что-то. Тут же одергивает руки и поспешно встает. Отряхивается. Там, под большим слоем листьев, — кости. Чьи они? Кому принадлежат? И тут Годжо, конечно, видит Сугуру. Точнее, его энергию. Она как фонарь в темноте ведет его сквозь деревья, острые и бесконечные. Он идет, и под его ногами скрипят упавшие ветки. Конечно, он надеется, что это ветки, но, опуская голову вниз, находит только скелеты. Куча скелетов. Кости, кости, черепа. Он идет Сугуру навстречу и царапает лицо о тернии. Они, словно руки, хватают и рвут его одежду, когтями проводят по спине, стремятся попасть прямиком в глазницы и выдрать их. Годжо закрывает глаза руками. Помогает не сильно, и теперь кровоточит не только его сердце, истерзанное, но и его пальцы, которые он раздвигает немного, чтобы видеть дорогу и этот приятный свет. Он в свою очередь становится все тухлее. Под ногами Сатору — скелеты. Много человеческих, принадлежащих и взрослым людям, и детям. Несколько скелетов искажены, словно проклятья. И один из них выделяется особенно сильно. Рептилия. Рептилия, но гигантских размеров. Годжо начинает с ее хвоста, и, когда доходит до головы, проходит много времени, однако силуэт узнаваем. Дракон. Причем радужный, уже знакомый дракон, сейчас превратившийся лишь в свое основание. И возле его черепа стоит Гето. Он опустил голову, и посередине его груди, немного слева, затухает свет. Его челка спадает ему на глаза, закрывая их, и он стоит, стоит неподвижно, опустив руки, ссутулив плечи. — Сугуру, — зовет Сатору и увеличивает размер шагов. Прихрамывает, потому что сквозь обувь прорываются острые кости давно умерших проклятий и людей. Идет, идет и никогда не уменьшает расстояние. Гето говорит, не поднимая головы, и его голос — тихая, тихая ночь, стрекот сверчков: — Это кладбище велико. Он говорит, и его шею облепляют волосы — вороньи крылья: — И оно станет больше. Он говорит, и его палец, длинный и тонкий, с отросшим ногтем, указывает прямо на Сатору: — И ты будешь в этом виноват. И сколько бы Годжо ни бежал, у него ни на метр не получается приблизиться к нему. Никогда не получается. Потому что он неизменно просыпается и оставляет Сугуру совершенно одного посреди кладбища кораблей-надежд и чувства вины, не покидающего их обоих уже как третью неделю. Потому что он, словно предчувствуя что-то плохое, открывает глаза. Все шесть глаз, которые видят слишком, слишком далеко, чтобы нормальный человек мог выдержать это. Белые ресницы разъединяются медленно-медленно, точно крылья севшей на цветок бабочки, а до Годжо доходит, что он скатился с футона, видимо, бившись во сне с самим с собой, и теперь утыкается носом в пол. Собственно, пошло все оно. Пошло все нахуй. Он собирается снова спать, и ничего, блять, не потревожит его. Ни кошмары, ни холодный пол, ни отсутствие одеяла и одежды. Он закрывает глаза и сворачивается калачиком, сладко вздыхая в предвкушении сна, которого он был лишен во время этих бесконечных походов. Тишина в комнате. Тишина, располагающая ко сну. Тишина и… шепот. Тяжелое дыхание. Шепот тихий, тихий, словно до него кто-то хочет докричаться прямиком из Преисподней. Неужели пришли? Неужели за ними уже пришли, а Годжо будить не хотят, чтобы не бороться с ним? Он резко вскакивает и поворачивается, осматривая комнату. Пораженный, приоткрывает рот. На футоне — Сугуру, все еще голый. Простынь скатилась ему в ноги, точнее, на одну из ног, и поэтому любой, кто зайдет в комнату, может увидеть его раздвинутые в стороны бедра, измазанные за ночь лубрикантом и спермой, и часто-часто вздымающуюся грудь. По его ноге что-то ползет. И оно — не единственное в комнате. Сатору прищуривается, чтобы в темноте разглядеть, что это. Его рот приоткрывается шире, чтобы выпустить удивленный вздох. Мелкие, незначительные проклятья боятся их и никогда не приближаются, поэтому он и не убил абсолютно всех в этом районе, ведь очень быстро родятся новые. Но одно жирное, склизкое проклятье ползет по ноге Сугуру, а тот только безотрывно смотрит на него. — Сугуру, — говорит Сатору и сглатывает комок в горле слишком громко. — Сугуру, убей его. И Сугуру, невероятно маленький, со своими большими испуганными глазами, часто-часто дышит и отвечает: — Я, кажется, не могу. Я не могу, не могу… Блять. Вот же блять. Чувствуя тревогу и испуг Сугуру, проклятье показывает зубы и впивается в его ногу. Тот шипит только. Существо — то ли гусеница, то ли еще что-то, жирное и скользкое, но слабое-слабое… Сатору подскакивает с места и превращает его в пятно на полу одной ударной волной. Сугуру подтягивает к себе ноги и утыкается лицом в колени. Его испуг можно потрогать, он осязаем, стоит в воздухе и приманивает к себе другие проклятья, которые, слепые, ведутся на него, точно моль на кусочек света. Точно. Свет. Сатору садится рядом и укладывает на согнутую спину Сугуру руку, поглаживая ее. Все существа, чувствуя его силу, уступают и поворачиваются, чтобы зайти в другие двери и полакомиться там кусочком: ссоры, секс, измены. Сатору выдыхает. Кажется, время для разговора. Для очередного длинного разговора. — Сугуру, — начинает Сатору медленно, все еще успокаивая его поглаживаниями. — У меня две новости. По обыкновению: хорошая и плохая. Сугуру всхлипывает и пожимает плечами. Он начинает тереть глаза, чтобы не расплакаться, потому что снова чувствует себя маленьким мальчиком, спрятавшимся под одеялом. Только вот рядом с ним, прямо под боком, — Сатору, а не смеющиеся над рассказами папа или мама. Поэтому он пытается прийти в себя и говорит: — Давай с плохой. Сатору медленно, подбирая слова, начинает: — Скажи, ты чувствуешь в себе проклятую энергию? Потому что я, кажется, нет. — Что? — замирает Сугуру, пригвожденный к полу этой новостью. — Такое бывает? — Яга говорит, что из-за количества съеденных проклятий твоя энергия нестабильна. — Но она только возрастает?.. Сатору молчит, и это — лучший ответ. Сам он понятия не имеет, как не заметил этого раньше. Проклятая энергия Сугуру часто менялась, но чтобы исчезнуть насовсем? — Как она ощущается, твоя проклятая энергия? — спрашивает Сатору, чтобы отвлечь его. — Как… — Сугуру переминает слова на языке. — Как голоса в голове. Шепот, как правило. В основном мне удается приглушать их, но, если я слишком эмоционален, они прорываются. — И в ту ночь кричали они?.. — резко осознает Сатору. — Или люди? Сколько же ты выпустил проклятий, раз не заметил? Сугуру неожиданно признается, и всхлип, особенно громкий, все-таки вырывается из его горла: — Они кричали все… так громко кричали… я выпустил большую часть, если не всё из резервов. Я буквально взорвался. Стоял, и они всё делали за меня... Сатору, они кричали… прямо как сейчас. И перед глазами снова — он сам. Силуэт с широкими плечами, из-за которых без остановки вылетают сгустки проклятой энергии. Ваши ссоры. Ваши измены. Ваши страхи. Ваша ненависть. Ничего, созданного Сугуру, ничего, что вырастил он. Ведь он — лишь сосуд. Стена, из-за которой прорывается, словно из-за плотины, что-то. Плотина рушится. Все, что вылезает из-за неё, добирается в самоволку, кто пешком, кто ползком, кто в полете. Наводнение в Японии, 1886 год. Наводнение в Японии, 1923 год. Наводнение в Японии, 2011 год. Сугуру сравнит этот выброс с ними снова, когда увидит на новостном, если доживёт до последнего, самого сильного. Но сейчас в его памяти всплывают только два таких инцидента, похожих на тот, что создал он, и он только закрывает уши руками, становясь намного меньше, чуть ли не растворяясь в своём горе, как сахар в сладком-сладком чае Сатору. — Значит, никуда не исчезли. Это хорошо. — Хорошо... Хорошо, — повторяет за ним Сугуру. — Говоря об этом... какая новость хорошая? На губах Сатору — улыбка, самая обнадеживающая. Он сжимает щеки Сугуру ладонями, стараясь не обращать внимание на ожоги, и насильно поворачивает его голову к окну, чтобы тот увидел просачивающийся рассвет через стекло, но тот ничего не понимает и только озадаченно смотрит, хлопая глазами. Сатору мягко поглаживает его по скуле большим пальцем и говорит: — Уже утро. И за тобой никто не пришел. И не придет. Потому что Яга, надевающий свои темные-темные очки, чтобы видеть меньше зла в людях, не увидел самое очевидное под своим носом и не почувствовал его. Только еще не ясно, что это значит для них. Плохо это или хорошо?