
Пэйринг и персонажи
Описание
Безмолвное соучастие — в ладонях, крепко сжатых на бедрах Фушигуро.
Примечания
в меру сладко и горько, безнадежно и обнадеживающе; исчерпывающе и неисчерпаемо, правдиво и неправдопободно: играться с противоположностями не так-то сложно, когда регулярно сталкиваешься с ними.
ps. ну и отдельный привет тоджи-копу. а почему нет?
///
24 августа 2022, 05:42
И он был предсказуем — в своих мощных плечах, горячих ладонях и плотных ляжках, стиснувших колени Мегуми. Можно сказать, что Фушигуро это предугадал: что он окажется на краю стола, что его бедра начнут нещадно мять ненасытные пальцы, и что эти губы, с еще не сошедшим привкусом кофе, обязательно проследуют по привычному маршруту: от уголка правого плеча до стыка с шеей, и дальше по ней, до челюстной кости — прежде чем доберутся до губ Мегуми.
Уже его поджидавших.
Уже его жаждавших: по-свежему настырно, с ревом, отчаянно. Черт бы побрал привычку Ремена медлить, постоянно заходя издали, и черт бы побрал самого Фушигуро за его нетерпение, его возбуждение, его желание снова оказаться под ним.
Под его бедрами и губами.
Под руками, не знающих пощады, и натиском стойкого шепота: из-за словечек вроде «возьми глубже» или «ты такой влажный» Фушигуро хотелось двинуть ему в нос, но вместо этого он подчинялся. Заглатывал глубже, как ему говорили, или раздвигал ягодицы, потому что ублюдку нравилось, когда Мегуми делал это сам. Или когда он усердно сжимал бедра, пока его брали на весу и сзади, и вытягивал стопы — потому что ублюдок обожал, когда Мегуми, такой тяжелый, увесистый в своей похоти, хватался за веснушчатые предплечья и царапал их в кровь.
Двигался сверху и шоркался спиной о его грудь.
Щекотал прядями щеки и прижимался изо всех сил. Покуда мозолистые руки крепко держали его под коленями, и ох, боже, каким же удовольствием было кончить в эти обширные ладони и закатить глаза, едва длинные пальцы, перепачканные его же спермой, оказывались у Фушигуро во рту.
Или они же, липкие, на его пояснице.
Или они же, шероховатые и теплые, позади его талии, когда Сукуна обнимает.
К его рукам все и сводилось, раз уж об этом.
Краеугольный камень всего — от жестов до прикосновений — и это ими сейчас сминали Фушигурову талию, ими же раздвигали ему ноги, и ими же, до одури горячими и крепкими, чуть ранее разминали сигарету, перекатывая ее между подушечек. Цепких, мягких: наблюдая за тем, как белая бумага льнула к загорелой коже, Мегуми — до тошнотворной слащавости, ему несвойственной — хотелось в них потонуть.
В его ладонях. Их бы он расцеловал.
Хотя скорее бы укусил.
Запястье или пальцы: это больше про Фушигуро, пускать в ход зубы, нежели чем осторожничать или нежничать. Клыками он мог сказать больше — а чего вы ждали от парня, общающегося на языке кулаков? — и потому часто так делал, кусался в смысле, чтобы выразить ураган своих невнятных чувств: в желудке, в груди.
Уносящий его невесть куда: пацан, без вести пропавший в собственном мире.
В том, на чем он выстраивался столько лет.
В том, что зараз рухнуло, стоило кое-чьим лапам пробраться в уютный Фушигуров мирок.
И вот что получается.
Любить было так странно.
Влюбляться, в смысле, (а Мегуми осторожничал со словом любовь) и становиться уязвимым, слабым, растерянным — и это при его-то решительном взгляде да кулаках, готовых, чуть что, выбить все дерьмо. Озлобленный и равнодушный, едва ли Фушигуро сам подозревал, будто бы способен выказывать сантименты, но так оно выходило: нажим ладони на позвонки, грубые губы поверх его, не менее настырных и любящих, и Мегуми готов. Раскалывается, безбожно теряясь в приливе небывалой ласки, (о которой, честно, даже думать было противно) и плавится, ослепленный пробившимся со дна светом: это пролом во льдах его бесстрастного естества.
Под которыми тонна нежности, обожания, привязанности.
Желание спасать и быть спасенным.
Отдавать всего себя и забирать столько же.
И конечно же, черт возьми, многострадальная его влюбленность, его почти-что-да-да-любовь, выжигающая все подчистую: она осушала Мегуми и толкала его к обрыву, она пудрила ему мозги и потягивала его кровь; она склонялась над ним, трансформируясь в дикую страсть, и она же являла собой это похабное лицо: сплошь охотничий прищур, обрывок ухмылки и клыки, наточенные на то, чтобы вгрызться в Фушигуро. В который раз.
Черт бы побрал это сраное, пьянящее чувство.
О котором Мегуми не подозревал, когда, опередив Ремена, первым зажал того в угол, сунул руку ему в джинсы и, властно сжав очерк под тканью, выдал свою самую обаятельную улыбку.
Он сказал отлично.
Сукуне этого хватило.
мегуми…
Знай он об этой боли, когда дрочил этому татуированному выблядку, может, и не стал бы с ним связываться. Однако с того вечера в нем образовался крохотный прокол, через который утекло не только много воды, но и много крови — и прежде чем она грандиозно разлилась на закате ушедшего дня, Фушигуро впервые осознал: он вряд ли сможет спастись.
Сидя сейчас, на рассвете, весь взволнованный, неопределившийся.
Целуя теплые губы и вздрагивая, стоит с них рухнуть прерывистому шепоту. Накал, втиснутый между ребер, распирал его — и вместе с ним Мегуми ощущал тяжесть всех костей и всю вязкость крови, всю невесомость в сердце и всю плотность мышц, под которыми не было ничего, кроме ошеломляющей преданности Сукуне.
А он как будто забавляется.
Когда приближается, берет расслабленное лицо в ладони и, высунув язык, щедро ведет им по белому подбородку. Мысленно Мегуми просит Сукуну не разговаривать, но он, как назло, тут же вводит слово в раннюю тишину:
— И чего это он так расстраивается?
Мегуми мазнул носом по его щеке, запустив пальцы под горячую футболку. По его венам будто пустили высоковольтное напряжение.
— Ему не нравится, что ты старше.
— На три года всего.
Локти расползлись по талии Мегуми, а он, приглаживая Сукуньи лопатки, слегка потонул в наспех скроенной грусти: рывки свежего раздражения, недоумения и отчаяния; неизвестно из-за чего.
Из-за ничего или из-за всего сразу.
— И что у тебя татуировки и розовые волосы.
Его мягкие пальцы проскользнули аккурат по параллельным прямым вдоль широкой спины: прерывистые жирные векторы, черные и насыщенные; от шеи до поясницы.
— Ага.
— И что ты ленивый болван.
Ремен чмокнул его в висок.
— Это твои слова или его?
— Мой цензурный перевод.
Мегуми прикусил его щеку, подмяв резцами одну из тонких нарисованных линий: она угловато очерчивала челюсть. Ремен, слегка повернув голову, провел губами по льдистой мочке под черными волосами.
Они притягивали к себе ладони.
Фушигуро притянул Сукуну к себе, вжав колени ему в бока.
— А еще ты бестолковый, бесталанный, ветреный и выглядишь, цитирую, как пидор.
Сукуна усмехнулся, и его дыхание щекотнуло бескровную шею.
— Ну надо же, а я всегда думал, что полицейские — добрые дяденьки… Это если ты, конечно, сам не злодействуешь.
— Разные бывают, — вцепившись в предплечья Ремена, Мегуми протянул стопу вдоль смуглой голени. — И знаешь что, помолчи-ка лучше.
— А что такое?
Усмешка, вызов. Его глаза, отливающие алым, разрезали Фушигуро надвое: в нем поровну обожания и нетерпения, яростного вожделения и печали. Сущие обломки, из которых Мегуми возрождался вновь — и это после того, как он сгинул, самоликвидировался, обратился в пыль немногим ранее, этим же утром.
Все из-за отца. Убийцы всякой идиллии.
Борца со спокойной жизнью.
На страже цивилизованного общества.
— Меня раздражает, когда ты много болтаешь.
Мегуми лгал: он обожал болтливость Ремена, обожал его низкий голос, а то, как он слово за словом вжимался под сердцем, делало Фушигуро по-дурацки счастливым. Насколько это возможно, правда, быть счастливым, когда раздражен и еще гоняешь на языке привкус недавно разлившейся ссоры; и насколько это возможно — испытывать счастье, — когда толком не знаешь, что это такое: как и с чем ее едят. Эту эфемерную легкость, отягощающую сердце.
Чувство без наименования и эмоция без слов.
Безмолвное соучастие — в ладонях, крепко сжатых на ягодицах Фушигуро.
— Что поделать, если я люблю поговорить… — Дымка в рассветных глазах и облупившийся черный лак на ногтях; лучше бы Ремен сунул пальцы ему в рот или в задницу, чем извлекал звуки. — И люблю, когда ты хмуришься, при этом не скрывая, что хочешь меня.
Огромные ладони прошуршали по груди Мегуми, и он, накрыв своими, прижал их крепче, просунув кончики пальцев сквозь его.
— Помолчи и займись делом.
Сукуна склонился к покорно подставленной ему шее.
— Делом, говоришь… — И тут же оставил пару укусов у ключиц: легких и ненавязчивых, как бы играючи. — Каким таким делом?
Фушигуро отрывисто выдохнул: из-за шепота, что порционно вкладывался в уши. И дыхания как бегство: оно жгло кожу.
Тело сгорало в трафарете пятерней, которыми Ремен жадно стискивал Фушигурову грудь, вдавливая пальцы поближе к сердцу. Протяни ты их чуть дальше — и сможешь достать его,
сукуна-сан
Мегуми разомкнул губы, прижался ими к уголку губ Ремена.
поцелуйменяпоцелуйпоцелуй
Толща сизых стен сжималась, обращая коробочное пространство кухни в неразрывный круг; в него же закольцовывались Фушигуровы злоба, непонимание, трепет. На начальной стадии их несложно принять за азарт или стихийную страсть — или за что-то еще, — а может они ими и были, их многоликими проявлениями.
От гнева до влюбленности, от голоса до шепота.
От соприкосновения колен до обоюдно вставших под одеждой членов.
От и до: от жаркого заката, когда сперма на простынях и бедрах бесстыже отливала розовым, до парчового рассвета, щедро накачанного серебристо-серым, холодным, недружелюбным свечением.
Как будто небеса сегодня не в духе.
Или не в духе был он сам.
Вняв сиюминутному беспамятству, Мегуми стал хмурее тучи: буря собиралась в его радужке, прозябала между бедер, свисала с локтей и пяток. Обычно, дай они с Ременом волю рукам, как голос едва ли пускался в ход, но сегодня им было о чем поговорить: вернее, Сукуне всегда было о чем поговорить, а Фушигуро, едва тот распахивает свой рот, все неспособный наговориться, только и хотел, что поскорее его заткнуть.
Чмокнув плечо Сукуны, он лизнул соленую шею, предварительно оттянув ворот футболки. Белая ткань влажно собралась у него в руках, и когда Мегуми опустил их на массивный позвоночник, то едва не приварился к нему: настолько стало жарко.
В миллиметровой отмели, разверзнувшейся между их ключиц.
Фушигуро поерзал, потеревшись пахом о внутреннее бедро Ремена.
Ремен медленно завел пальцы за резинку шорт Фушигуро.
— Неужели я и правда усердствую в том, что… — Он закусил губу, проскочив руками вдоль бедер Мегуми: достояние сегодняшнего утра, но об этом немного позже. — Ну…
— Нет. — Голос-скала и стрельчатые своды нетерпения между пальцев; Мегуми нервно схватил мощные руки и протянул их выше, просунул под хлопчатую черную ткань. — Нет. Все в порядке.
Грудью он вжался в грудь Ремена и уткнулся в мускусный запах его шеи: древесная смола, сладость, страсть.
трахнименяпожалуйста
прямосейчас
Мать вашу, если бы Фушигурово смятение-тире-обожание имело запах, то это был бы он: терпкий шлейф с загривка, плеч и запястий Сукуны.
прямоздесь
В который он нырнул носом, ближе к левому уху.
Сукуна облизнулся, по-хозяйски сжав тощие ягодицы:
— Но знаешь, порой мне и вправду хочется долбить тебя так, чтобы ты кричал и плакал. — Его полутон распадался в Фушигуро, цементировал того изнутри. — И чтобы ты вырывался, чтобы тебе было больно, чтобы ты просил меня прекратить…
Подобие угрозы (или шаблонные мечты извращенца?) размазалось по губам, потонуло в древесном аромате оливковой кожи: Сукуне к лицу эта густая медовая сладость, эта пряность, с которыми, белея, спекался бескровный и пахнущий мылом Фушигуро.
— Но он сказал, что если я тебя изнасилую, то у меня будут проблемы.
— Эй, — Отстранившись, Мегуми ухмыльнулся: хищно, вызывающе. Вектор разговора ему не нравился, но он до странного приводил в восторг. Как жажда.
Как танец на краю пропасти.
Как дорога туда, откуда ты уже не вернешься: ни прежним, ни живым. Никаким.
Фушигуро осторожно надавил коленом ему на член и продолжил:
— Прежде всего у тебя будут проблемы со мной.
Ремен лизнул его под подбородком, оскалился.
— Ударишь?
Мегуми сжал ладони на его плечах.
Объявление войны не на словах — на кончиках пальцев.
— Еще как.
— Сильно?
Пальцы на бедрах Мегуми сжались сильнее, выпустив ногти в кожу. Отражение ухмылки блеснуло на тихоокеанском дне Фушигуровой радужки; он же очертил пальцем уголок Сукуньей челюсти, пригладив на ней вытатуированную черную линию.
— Зубы устанешь собирать.
— Вау. — Переместив руку, Ремен медленно просунул большой палец в угрожающий ему рот и несильно надавил на язык. Самым кончиком он задел маленькие ровные зубы: сверху и снизу. — И тут Фушигуро Мегуми обнажает клыки…
А он и вправду их обнажил: ухмыльнулся широко и бесстыже, будто только этого и ждал. Момент, когда он приблизит Сукуну к себе, когда поцелует его с придыханием — неосторожно и слюняво — и когда прикроет глаза, едва горячая ладонь, как магма, проберется к нему под белье и окажется на липком члене.
Головка между пальцев и сдавленный стон — между грудью и подбородком Сукуны.
Бедра рефлекторно дернулись, но Мегуми, хвала его выдержке, и не думал терять лицо:
— Я их и не прятал, Ремен.
Он смотрел на него исподлобья: упрямо, настойчиво.
С щеками, алее девственных, и в кровь искусанными губами: Мегуми держал себя в руках, даже если стояк рвал его ширинку, и Сукуне, плавно опустившимся перед ним на колени, это нравилось. Перечислять почему и как — все эти превосходные степени — не имело смысла.
Ничего не имело смысла, стоило Фушигуро измениться в лице, взирая на Сукуну с обратной стороны себя, жизни, всего.
И вот, Ремен перед ним.
Монолитно впечатал колени в пол: холодный, а над ним — полыхающие стопы Фушигуро.
Едва коснулись его поясницы, локтей.
— Ты в курсе, что я могу кончить лишь от того, что ты зовешь меня по имени?
Взгляд снизу вверх и подпольное покровительство, втиснутое в клин раздвинутых коленок. В ответ Фушигуро прищурился, ухмыльнувшись, и был таков: половина лица на свету, половина сокрыта, и если оно так выглядит, пресловутое падение без оглядки, то пожалуйста, пусть это не прекращается ни на миг. Пусть Ремен — пот у основания шеи и никакой мольбы в глазах — и дальше срывается в бездну, пусть он перестанет считать этажи, пусть он провалится дальше, глубже, ближе, где растворится в испарине с этой узкой груди, где растеряется в пульсе на молочной шее и где солнце поперек горла Мегуми рассечет Сукуну раз и навсегда.
Этот мелкий…
— Ну ты же зовешь меня Мегуми.
… но крышесносно обаятельный старшеклассник.
Пальцы сами льнули к нему, сами следовали за линиями его мышц, сплетений, изгибов: плоские бедра и острые локти, хлипкие плечи и дощатые кисти; тощая талия и девичья шея, которую даже наличие кадыка не делало мужественнее.
Он весь, целиком. Такой притягательный.
Очаровательный, манящий.
Настолько, что это кажется нормальным: мгновенно захотеть этого пацана и самому же, не осознавая, вытаскивать его член из объемных шорт. Да, это нормально: бросать на эти якобы-смущенные щеки беглый взгляд, вести рукой по жилкам на стволе и приближаться, приближаться: губами, языком. От скольжения его дрожащих ладоней полыхают макушка и плечи, а прикосновение коленок к его щекам кружит голову. Член во рту быстро становится больше, тверже, из-за чего Ремену приходится открывать его шире; в отличие от него, Мегуми получше прячет свои миниатюрные зубки, когда отсасывает, но этому парню явно по душе, когда Сукуна легко задевает его кожу клыками.
Вот как сейчас.
Реакция не заставляет себя ждать — и Мегуми, вздрогнув в мерцающем полукруге, вцепился в светлые пряди, сжался в молниеносном стыде.
Кухня смущенно отвернулась в полумрак, подглядывая сквозь пальцы.
Брошенные к ногам тени расползлись кто куда.
Тихий пригород извне вел себя тише обычного.
Даже настенные часы, казалось, перестали отсчитывать секунды.
Вокруг ни души: лишь они вдвоем, ну и еще пол, стол, свет, тьма, влажные движения языком и хриплые вздохи. Занимающийся рассвет стыло лег поперек Фушигуровых щиколоток, а Ремен, добравшись ртом до самого паха, бросил скошенную тень на истертые половицы: она вместилась аккурат посередине светового отпечатка окна.
Распахнув глаза, Фушигуро дернул большим пальцем на правой ноге, ковырнул им щепотку света. Он не кончил, хотя был готов, и тут же досадливо напрягся: со слезами в уголках глаз и крупной дрожью под коленями, животом. Чуть вытянувшись, он угробил все свои последующие стоны, уложил их внутри и приберег на потом.
Ремен поднялся, загнал свои бедра между его бедер.
Мегуми шпарило фантомным ощущением его глотки и языка.
— Ч-черт… почему ты остановился?
Взведенный и одурело чувствительный, он не узнал собственный голос: Фушигуро услышал его не как сквозь толщу воды, но что-то вроде, когда мозг как будто подтормаживает, не поспевая за реальностью, а всякий звук, разбухая, кажется громче раз в сто.
Обхватив красивое и бесстыжее лицо Мегуми, Сукуна продел его холодные мочки сквозь пальцы и приблизился; губы у него в слюнях и смазке.
— Потому что хочу быть в тебе, когда ты кончишь.
На этот раз Мегуми обратился к иным силам:
— Боже, и откуда ты набрался этих дрянных фразочек…
Ремен хмыкнул и очень — очень — медленно двинул рукой по Фушигуровому члену. В этот же момент его как будто прижало; как будто другого дня не будет на такие мысли, и ему нужно обсудить сейчас, сейчас: когда Мегуми разоружен настолько, что не сможет ни воспротивиться, ни поспорить.
— А ты похож на него.
— Что?
Сукуна потер головку большим пальцем.
— Тебе бы только форму напялить и…
— Н-нет, Ремен… Заткнись…
Щепотка противостояния — по инерции; это у него в крови, и правда же, похож!
— Хотя мне и твоя школьная нравится, знаешь, симпатичный такой бежевый пиджачок…
— Ремен…
— Ты ведь смог отстирать его на той неделе, а?
— Ремен!
Пальцы в полукруг томно сомкнулись вокруг жаркой пульсации; она же гулко рифмовалась в висках Фушигуро. Стиснув локти вокруг влажной шеи Сукуны, Мегуми задвигал бедрами, вбиваясь ему в руку.
Похабно и склизко.
Как его голос, облизывающий вместе с языком:
— Значит, и ту отстираешь. Тебе пойдет и, эй, может, скосплеишь?
— Н-не дождешься…
Ремен сжал его ствол — сильнее, чем предполагал, — а у Фушигуро сразу звездочки в глазах; несмело простонав, он оцарапал Сукуне плечи и вновь укусил: теперь в шею. Вгрызся, лишь бы помолчать, в то время как Ремен помалкивать не собирался — хотя бы вникнув моменту.
Нет, плевать.
Его нерасторопность и сырые пальцы точно синонимы сладостной дурноты с его щек: они как пережиток стыда за то, чего вполне можно было бы избежать.
— Не дождешься, говоришь, — он ускорился, бегло поцеловав Мегуми, — а я бы так славно оттрахал тебя в этой голубенькой рубашечке и…
— Х-хва…тит…
Сукуна обхватил бледный подбородок и, задрав голову Фушигуро, склонился к приоткрытым губам.
— … и кончил бы тебе в рот, пока ты смотришь на меня, как сейчас, и весь такой раскованный, горячий.
— Я… тебе…
— Ты прекрасен, когда умоляешь меня без слов, — Сукуна лизнул верхнюю губу, лизнул губы Мегуми, — но еще прекраснее — с моим членом за щекой.
Чем ближе к вершинам, тем крупнее становился в Мегуми его ропот: оцепенелое тело поднимало мятеж, а всякая мысль, чувство, слово и все, что от него еще оставалось к тому моменту, распались в бесов — и он сам словно растворился, раскрошился, сгинул, растерявшись в конце пути всего человеческого. Дрожащие плечи и колени — лишь оболочка, сочленение, последняя ниточка, связывающая его, в эйфории, с чем-либо земным; найти точку опоры отныне казалось нереальным, но Мегуми, излившись в шершавые ладони, быстро пришел в себя: сосредоточился на этом лице, на этих щеках.
На нем.
Говорит ему все это, а сам красный, как будто перед ним впервые разделись.
Фушигуро ослабил хват на взмокшей шее — и комната вокруг перестала вращаться.
— Я же сказал, — он собирал себя понемногу, потихоньку; атом за атомом, крупица за крупицей, — что не дождешься.
Со стропил, лениво покачиваясь, свисали обрывки его гордости, печали, неясности. Рефлекторно Мегуми хотелось разобраться в том, что же он на самом деле чувствует, но Ремен — тяжелые пальцы и глаза, блеснувшие в алой кайме, — тут же приподнял его подбородок и, склонившись, поцеловал до того жадно и грубо, что можно было подумать, будто бы он это от отчаяния. Как будто они видятся в последний раз.
Неужели он внял тому, что наговорил Фушигуров папаша?
Боже.
Мегуми, безмолвно с ним споря, увесисто обнял за талию и лизнул Сукуну под языком; расцепившись, они рассеянно посмотрели друг на друга, после чего снова. Кинулись в омут.
Смешались воедино: хитросплетения рук и бедер, повороты языков и нажим губ; потно-мыльный запах на коже Фушигуро и агаровый — на локтях и ключицах Ремена. Его, этот аромат, эти глубину и притягательность, Мегуми хотел слопать вместе с ним, таким неотесанным и хамоватым; с таким не чутким и не радушным, но вы только посмотрите, как он, оказывается, умеет переживать.
И как он хватается за Мегуми, будто вопрошая.
И как Мегуми держится за него, отвечая на все вопросы сразу.
В своей манере.
я убью тебя, если ты подумаешь иначе
***
Его отец выразился примерно так же. Когда впорхнул в ранний час на кухню, проскользнул к холодильнику. Мегуми тупил у плиты, ломая голову над завтраком, а Ремен только-только собрался покурить: уже поднес было сигарету к лицу, как в проеме нарисовались плечи и выправка закоренелого копа. В мешках под глазами он нес раздражение, в руках — растянутую толстовку, которую набросил на себя на ходу. Вымеряя шагами комнату, которой не хватало для его размашистой походки. Вбирая в грудь воздух, которого было мало для его огромных, прокуренных легких. Таков был Тоджи Фушигуро: черные, как у его отпрыска, волосы, бледный отпечаток от фуражки на лбу (Мегуми злобно шутил, что это единственная его извилина) и общий вид чувака, по молодости переспавший с кучей дам, а теперь едва ли способный даже взглянуть на них. И вот. Зашел такой к ним, прервав Сукуну на полуслове. Тут же втиснул свое — вернее, целый ряд: — Парни, вы на полном серьезе решили потрахаться с утра пораньше? — Он тащил голос за собой, как на поводке, и не обращал его ни к кому из присутствующих, но тут же разговаривал с каждым. Открыл холодильник, подвигал пластиковые контейнеры, банки из-под пива. — Я даже завидую, столько энергии… — Теперь он говорил с ними, засунув голову в проем застиранного света. — Но нужно же иметь совесть и вести себя потише, в четыре-то, блять, утра… Где-то на задворках Тоджи нашарил бутылку молока, сцапал за горлышко. И, толкнув плечом дверцу, на пятках развернулся лицом к Мегуми, ткнув в него пальцем. — … особенно когда у твоего папаши единственный выходной. Ремен поднял голову — блеснули в сером отсвете его крашеные волосы — и нагло сунул сигарету между губ. — Здрасьте, Фушигуро-сан. Тоджи ткнул в его сторону бутылочным дном. — Какого хера он еще здесь? Сукуна оскалился, повернувшись к Мегуми. — Он и правда меня обожает. Мегуми глубоко вздохнул: если верить рассказам Тоджи, то в этом он — вылитая мать, которую тот не помнил, но незнание ровно половины своего происхождения не мешало ему раз и навсегда пожалеть о том, что он когда-то появился на свет. Или что он — это он, а не кто-нибудь другой, и что именно он, а не кто-то там, оказался сейчас в эпицентре дурацкой драмы; уже как бы не впервые, но каждый раз это катастрофа: застрять, зажатым меж двух придурков. Любезно друг друга ненавидевших. Из-за чего Мегуми любезно ненавидел их: сквозь колоссальную любовь, но все же. Из хорошего в сложившейся ситуации было лишь то, что в самом начале обошлось без реакции типа «ты что, с мужиком?». Тоджи как было плевать, так оно и осталось; в личные дела сына он не лез, вопросов не задавал, да и то, что он и бровью не повел, когда однажды вечером Мегуми сел с ним поговорить (едва ли не единственный их серьезный разговор: под теплым светом в гостиной и взглядом Мегуми в пол) оказалось вполне ожидаемым. Тоджи, задумчиво покружив пальцем по книжной закладке, сказал ему, чтобы тот не связывался с уродом. Мегуми пообещал этого не делать, но слово свое не сдержал: по мнению отца, из всех уродливых уродцев его чадо выбрало себе самого что ни на есть. Тут можно было бы засмеяться или заплакать. Тоджи не хотелось ни того, ни другого: ни тогда, когда он впервые столкнулся с этим разукрашенным в прихожей, ни сейчас, когда рухнул напротив него на стул и, подавшись вперед, ловко выдернул сигарету из широкого рта. — Перестань таскать их, шкет. Сукуна подпер подбородок костяшками. — Мне двадцать один. — Все равно ты шкет и бездельник. — Я учусь и работаю. — Барменом. — И учусь в универе. — Да мне насрать. Слова летели над столом, как теннисный мячик на корте. Сукуна взмахнул ракеткой. — Что не отменяет того факта, что я как минимум не сижу на шее. — Мне сказать, куда бы тебе лучше пойти? — Уж извольте. — Ремен. Это Мегуми, сложил руки на груди. Его голос — как поднятый белый флаг, как попытка одернуть Сукуну, потому что кому как не Мегуми, самому упрямому из всех упрямцев, знать, что никто не переупрямит Фушигуро-старшего. Мастера спорта по дебатам и чемпиона мира по тому, чтобы гнуть свою линию. С ним даже Мегуми поднимал ладони, мол, сдаюсь. Иной раз отца лучше проигнорировать: он как школьная задира с задней парты; пока на него реагируешь, это им движет, но едва отворачиваешься, якобы не при делах, он сразу же сдувается, теряя интерес. Бесцельно повертев пластмассовую крышку, Тоджи гневно взглянул на Сукуну. И подобрал самую тихую свою интонацию: — Тебе двадцать один, а мозгов как не было, так и нет. Сукуна парировал; как он считал, у него еще был шанс найти подход к нелюдимому и раздражительному Фушигуро-сану, однако, стоило ему настроить голос к своей говорилке, как получалось иначе: — Зато член что надо и мордой вышел. (Иначе, потому что мозг от говорилки благополучно отключался). — Избавь меня от подробностей. Был черед Мегуми сделать ход. Он вынырнул из темноты, с трудом оторвав пятки от пола, и себя — от бортика стола. — Помолчите оба. Гневно почесал шею, как если бы это помогло спрятать засосы, — а Тоджи явно их заметил — и поставил перед ним чашку кофе. Тоджи переключился на сына: беззлобно, но с гнильцой. — О, ну надо же, — он перекинул ногу на ногу, — какая честь, нажал лишний раз на кнопочку и сварил отцу кофе. — Я варю его каждое утро. Старший плеснул молоко в напиток: больше обычного, из-за чего недовольно цыкнул. — Ага, для себя и своего… — Пап. Фушигуро — тот, со шрамом у губ и руками, созданными для женских бедер и груди побольше — приложил немало усилий, чтобы засунуть обратно вынырнувшие было ругательства; он ошалело помолчал, подумал над стертой столешницей. После чего понеслась. Легкие комнаты тотчас наполнились сизым предрассветом и словами, в него вгрызающимися: — И боже, как можно так трахаться, что… — Пап, мы не трахаемся. — … что чуть ли штукатурка не сыпется. Я только и делал, что слушал сегодня скрипы и стоны, и как чья-то башка, — Тоджи тыкнул незажженной сигаретой в сторону Ремена, — вероятно, твоя, долбилась о подголовник кровати. И в смысле не трахаемся? Раздался полувсхлип-полукряхтение: это Сукуна попытался не засмеяться, но не сдержался. Его силуэт дрогнул, рассек белый свет; Ремен повел плечами и приготовился к тому, чтобы отплясать на Тоджиных нервах. Из полутьмы блеснули его внимающие всему глаза. — Занимаемся сексом, — самодовольно произнес тот и опустил голову на ладони. — Ну, или любовью. Тоджи — как и Сукуна чуть ранее — завис с сигаретой, свисающей с уголка губ. Выглядел даже слегка воодушевленно, но это только на миг. — О нет, детки, вы именно что трахаетесь, причем не на жизнь, а на смерть, — он вынул сигарету и положил ее рядом, — да так, что я еще удивлен, как пол не провалился от ваших… — Пап! — … телодвижений. Ремен закусил губу. Курить хотелось нещадно. Мегуми, замешкавшему рядом с отцом, хотелось не только провалиться под землю — хотелось никогда на ней не появляться. Опять. Ну а Тоджи, самый собранный из всех, воспользовался заминкой и, протянув руку, легонько задрал шорты Мегуми. На левом бедре, блеснув в кособоком луче, обнажился ряд разномастных синяков и засосов: стройная вереница на коже, что белее снега, что девственнее самых чистых, нетронутых простыней. Втроем они синхронно уставились на ногу Фушигуро. Ее обладатель — с сожалением, Сукуна — с желанием; Тоджи — победоносно. И слегка яростно. — А ведь это выглядит как изнасилование. — Монотонный, тяжелый голос лихо вспарывал набрякшую тишину. Тоджи мазнул пальцем поперек горла. — Как и то, что у него здесь. Вон даже... Он не стал трогать Мегуми, а сжал руку на своей шее, изображая. — ... след от руки. И кто знает, что там еще, на теле моего несовершеннолетнего, подчеркиваю, пацана. Интонация как блик на оружейной стали — а Сукуна лишь хмыкнул, внимательно смотря перед собой. Молчание сдавливало его, сжимая со всех сторон, но это было верным решением: не подавать виду. Как он считал. — И ты знаешь, шкет, что если испортишь мне настроение, то я могу тебя посадить. Отшатнувшись, Мегуми яростно пихнул его руку. — Прекрати. — Статья сто семьдесят шесть уголовного кодекса, если ты не знал, — Тоджи игнорировал сына и не сводил глаз с лица напротив. — Семь лет максимум. — Да что вы. Тоджи усмехнулся: ему самую малость, но понравилось, что Ремен этот — крашеные ногти и дурацкие тату на лице, руках и груди — оказался не из робкого десятка. Дерзкий, открытый, ухабистый: да, черт возьми, было что-то в его нахальстве и прямолинейности, в его схваченных ожиданием плечах и пунцовых волосах, на которых сонливое солнце, зевая, отыгрывало раннюю увертюру. Позолоченный оттиск поверх взъерошенной макушки. И никакого страха в красных, влажных — после бессонной ночи — глазах. Можно сказать, что он настроен серьезно, но Тоджи пожил достаточно, чтобы, в отличие от этих молокососов, кое-что понимать; или же он пытался убедить себя в том, что понимает. Ладно. Бледно-серое небо — самое то к неприготовленному завтраку и кофе на голодный желудок — понемногу разбухало за спиной Сукуны, а у Мегуми полыхали плечи. Одетый в просторную футболку, он стоял на кухне, которая не была просторной, но вдруг сделалась таковой: расширилась в бескрайнем стыде, отвращении, невнятности. Раньше он не задумывался, но теперь уныло склонил голову; а действительно, кто он для Ремена? И кто Ремен для него? Они об этом не говорили и даже как-то не пытались внести ясность — просто спали и проводили время вместе, — но отцовы слова, с виду похожие на ворчание, несли под собой ту метафизику, о которой Фушигуро побаивался задумываться всерьез. Но от которой, как ни сбегай и как ни прибавляй шаг, не сбежать. Как жаль. Тоджи побарабанил пальцами по столу, усердно раздумывая, к чему бы придраться на сей раз. Сукуна, сложив руки на груди, горделиво откинулся на спинку стула, и с Фушигуро они выглядели как два боксера перед боем: осторожничают, присматриваются. Разминают кулаки, полируя пятками ринг, и вот-вот набросятся друг на друга — чья же возьмет? Мегуми, наблюдавший за ними, проглотил свое сердце вместе с остатками ночи, о которой уже начинал скучать: по крайней мере, еще пару часов назад его не занимало то, что занимало сейчас. С тяжелой головой и без настроения он въезжал в рассвет. Спасибо кое-кому. Двум, пожалуй. В перерыве отмерших в горле слов, лязгнувших чашек и скрипа стульев Мегуми вдруг ощутил себя самым одиноким, самым брошенным и дезориентированным: он стоял чуть поодаль, внимательно всматриваясь в выражение Ремена, и ему как никогда хотелось остаться с ним наедине. Может, всему виной отзвук давнишнего одиночества или один из безликих страхов, которым он, расстроенный, предавался время от времени, однако факт оставался фактом: Фушигуро всерьез задумался о собственной влюбленности и потому испугался, ведь ее вполне логично могло не оказаться по ту сторону баррикад. Об этом так легко и так трудно спрашивать. Слова простые, но будто промазанные слоем цемента. Как хорошо было не вдаваться в подробности, не докапываться до мелочей — как это делают взрослые. Докапываются и придираются. Чем порой хуже детей. — Ладно, ребятки, — Тоджи пригубил остатки кофе, поерзал на месте. — К вашему счастью, у меня есть планы на сегодня, поэтому еще немного — и я вас оставлю. — У тебя же выходной. Мегуми хотел и не хотел, чтобы он ушел. — И что? Предлагаешь мне проваляться у телика? — Нет, но… — Я просто дам тебе шанс, чтобы знаешь что? — Тоджи развернулся к нему, положив локоть на верх спинки стула. — Чтобы, когда я пришел, этого мудозвона здесь не было. — Как грубо. — Чтобы его вообще здесь не было. Мегуми сглотнул, скрестил на груди руки. Он мог бы воспротивиться, но интуитивно понимал: сейчас — не тот случай. Но и отступать тоже не про него, иначе какой он Фушигуро? — Не дождешься. — Огромных трудов стоило сказать мягко, когда закипаешь, и остаться таковым. Они все были таковы. Именно что. А что еще он мог сказать отцу? Заметно оторопевшему и — к неожиданности — не нашедшему, что ему ответить. Сукуна тоже. Удивился — это ничего не сказать; хотя он-то чего это вдруг? Ранний зной удушливо впитывался в воздух, и он, тяжелый и влажный, грузом вешался на легких. По огромной гире на каждое из них. Когда Мегуми вдохнул, пыль и солнце взрезали его ноздри. — Пап, я серьезно. Тоджи посмотрел на него: раздраженно, устало. — Какое совпадение. Сердце как сломанная кость. Когда он, немного пожевав губу, оторвал взгляд от отцовых лодыжек и заговорил вновь: — И я привязался к этому мудозвону. Будь они все в другом настроении — рассмеялись бы; но настроения оставались скверными, натянутыми, и в них можно было выжить, будучи сосредоточенным, на пределе: глаза в глаза и хорошо наточенные слова на языке. Мегуми рывком выкинул Сукуну с ринга, отдав ему свою роль рефери. — Мне жаль. — Почему? Каждый новый вдох в этой меблированной коробке — как удар хлыстом. Тоджи заранее ощущал себя на пороге грандиозной ссоры, произошедшей немногим позже, тем же вечером (но об этом еще никто не знал), а Сукуна готовился услышать то, за что он меньше чем через полчаса займет свое место между любовно искусанных бедер. Возьмет в ладони это лицо, расстроенное, но увлеченное, но так и не найдет нужных слов. Сейчас еще говорил Тоджи: — Потому что ты оказался неразборчивым в людях. — Весь в мать. Струна из трех слов, стальной тесьмой обернувшейся вокруг шеи. Фушигуро вытянулся. Оба вытянулись. Один — готовый обороняться; второй — нападать. Мегуми на самом деле сжал кулаки, просунув их поглубже в карманы шорт, а Тоджи сжал костяшки у себя на коленях: ему хотелось подорваться и ударить, да только проблема в том, что он не стал бы этого делать, как и Мегуми не стал бы настраиваться против отца. Любезная ненависть — быть может, но и она скроена из тонны любви: своеобразной, специфичной, но так у них принято. У монстров, которые живут и движутся на собственных орбитах — как и многие другие, — и как у многих других у них свои заморочки, свои правила, свои полые чувства, которые каждый из них даже в рамках друг друга интерпретирует по-разному, по-своему. И покуда слоги штопором летели там, где повисли вина, обида и злость — по давно утерянному и еще не приобретенному, — они вдвоем смотрели друг на друга, осуждая и прощая одновременно. Настаивая на своем. Разминаясь для будущих ругательств, что неизбежны. В конце концов Тоджи сам ему говорил: вот выпустишься из школы — и живи как хочешь, и этот завет тоже был их семейным делом. Тоджи помнил об этом, пока поднимался, сгрызая губы. Пока молчал секунду, другую. Наскребал откуда-то горсть смелости. — Как же ты прав, маленький ублюдок. И когда выходил: без хлопаний дверью, но с не менее тягучей тишиной. От такой не дребезжат окна и посуда, но разъедает сердце, кости, плоть. Оторопелым отчаянием. Желанием хоть что-нибудь изменить. Исправить. Сделать иначе. Что? Мегуми, осознавшему свою влюбленность к тому, кого хотел бы назвать любовью всей жизни, и преданность — к отцу, отвернулся, гадая, как бы ему отреагировать. Сукуна, беззвучно отодвинув стул, подошел к нему и, молча наклонившись, поцеловал холодные губы. Собой он окончательно заслонил набирающий краски свет. Фушигуро обессиленно схватился за его шею. А потом произошло то, что произошло: Ремен усадил того на край стола, а Мегуми в очередной раз проклял все на свете — но прежде всего его и себя, — после чего отдался ему без промедления.