
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Санс признаётся быстрее, чем ожидалось. Чем ожидалось, что он признается в принципе. И неприкрытая, сквозящая в краткой фразе тоска сбивает с толку, почти оглушает. Она заражает какой-то иррациональной печалью, потому что Папирусу, по правде, не о чем грустить, и больно сжимает всё внутри сочувствием к брату, так редко позволяющему себе побыть слабым. [Underfell]
Примечания
в андерфелле всё спокойно
1
28 августа 2022, 10:46
— Тебе совсем плохо? — интересуется Санс даже с намёком на заботу. Вверх тормашками озадаченное лицо склонившегося над ним старшего брата выглядит тревожно и потешно одновременно. Папирус не знает, хочет он ужаснуться ему или улыбнуться, но чем дольше он в молчании всерьёз раздумывает над этим, тем сильнее Санс хмурится, становясь не столь обеспокоенным, сколь напряжённым.
— Нет, — в целом честно заверяет Папирус, пугаясь дальнейших сансовых метаморфоз. Ему, конечно же, плохо, но не совсем. — Наверное, просто непривычно. Не знаю, куда себя деть.
Он понимает, почему Санс так настороженно спрашивает: изнывающий от безделья Папирус — небывалое зрелище. Его неподвижно распластавшаяся на диване фигура явно не вызывает доверия и, наверное, выглядит странно со стороны, потому что Папирус чувствует себя под стать: странно и неуместно, хотя место он сейчас занимает вполне конкретное. И, наверное, это нехорошо; не стоило ему так делать.
Диван, несмотря на общий нейтральный статус гостиной, где они с братом встречаются каждые утро и вечер, чтобы ритуально говорить ни о чём, принадлежит всё-таки Сансу. Это правило повелось как-то само по себе с момента приобретения дома, и не похоже, что сам Санс на нём сколько-нибудь настаивает, но Папирус всё равно деликатно старается держаться подальше. У него как минимум есть своя комната, а ещё кухня с чердаком, куда Санс особенно не суётся без надобности: вряд ли из уважения к чужим границам, скорее из личной неприязни и нежелания лишний раз оставаться там, где его власть над младшим братом не абсолютна. У Санса есть почти всё то же самое, а ещё вот эта маленькая деталь, кажущаяся Папирусу очень важной, даже если Санс не в полной мере понимает её суть или же если не понимает вовсе. В глубине души Папирус уверен, что непритязательному по натуре Сансу на самом деле вообще всё равно: куда чаще он проливает кофе и бросает на диван свою куртку и какие-то книги, чем непосредственно самого себя, и вряд ли что-то сильно изменится, если к заурядной картине выцветших с годами подушек, покрытых неприглядными тёмными пятнами, вместо горы хлама ненадолго добавится хандрящий младший брат.
Прежде чем Папирус успевает извиниться за без спроса занятый им диван, Санс, как почуяв неладное, неуклюже советует:
— Тогда займись чем-нибудь. Это ненадолго.
Как же это ненадолго, когда о непогоде стало известно заранее ещё вчера вечером, и затянуться она обещала на целый день? Кажется, Санс объяснял, с чем это связано за прошлым ужином, но Папирус был так поглощён не то наблюдением густого молочного тумана снаружи, не то навеянной им досадой, что всё прослушал, а переспрашивать не решился. Какая разница, почему в Сноудине что-то опять происходит с погодой, — это же Сноудин! — если из-за неё он снова вынужден сидеть дома и страдать? «Это не страшно, конечно, чай не буря, но работать при такой видимости всё равно бессмысленно», — безынтересно комментирует происходящее за окном Санс уже утром, громко отхлёбывая кофе из чашки, а Папирус думает, что не менее бессмысленно в таком случае ничего не делать.
В отличие от брата праздность его раздражает. Он не может представить себе времяпрепровождение, наполненное целым ничем: у него нет иных обязанностей, кроме рабочих, и хобби, за которым он мог бы коротать такие дни, тоже нет, поэтому он с самого утра занимается домашними делами, очень стараясь растягивать каждое. И даже так они заканчиваются ко второй половине дня, оставляя его на диване без цели и без движения.
— Я уже всё сделал, если ты не заметил.
— Ну, почитай что-нибудь, — зачем-то снова предлагает тот, переминаясь с мысков на пятки. Есть в этом жесте что-то нервное, впрочем, как и в самом Сансе. Кажется, он особо не думает над вариантами или просто глумится: где это видано, чтобы Папирус хоть раз был замечен с книгой в руках?
— Я с детства не люблю читать, ты это знаешь, — ворчит Папирус, всё же задетый словами брата; Санс слишком внимательный, чтобы сказать такое случайно.
Книги не увлекают его, даже если они полны красочных картинок и написаны простым языком. Раздражающая взгляд россыпь букв без труда складывается в знакомые слова, слова в предложения, а те в свою очередь в целые истории на бумаге, но никогда — в яркие образы событий в его голове. Без удовольствия прочитанную литературу Папирус может запомнить, как запоминал определения и правила в сухих учебниках, начисто лишённых фантазии, как и он сам, но не может себе ничего вообразить. Но он любит, когда брат читает ему и не важно, что именно: будь то сказки, учебники или атласы. Строго говоря, Папирусу важен сам процесс и в некотором роде интимность момента. Санс тоже это знает, он понял это даже раньше своего младшего брата, и, возможно, в его словах кроется что-то большее, например, предложение, о котором он не хочет говорить напрямую… Но Санс молчит.
— Значит, готовь.
Ох, у него на самом деле нет идей.
— Нельзя готовить еду в плохом расположении духа! — важно возражает Папирус и запоздало понимает, что в горизонтальном положении едва ли выглядит серьёзно для подобных слов. — Мысли и моральный настрой в этом деле очень важны, Санс, это всем известно. Пища слишком восприимчива к тому, как мы её готовим, поэтому если в процессе монстр несчастлив, то и блюдо у него получится невкусным и… — На полуслове он ловит устремлённый куда-то в сторону взгляд Санса — того самого Санса, охотно уплетающего на завтрак сырники с чесночным соусом — и замолкает. — Ой, да кому я это всё рассказываю.
— М-м… — тянет тот рассеянно. Не похоже, что он его слушал, как неясно, что он высматривал в противоположной стене. — Звиняй, да. Ты прав. Ничего в этом не смыслю. Делай, как считаешь нужным.
Папирус молча потирает глазницы. Один день. Ему нужно как-то пережить один этот день, и всё вернётся на свои места: снова будет работа, снова рядом не будет Санса. Раньше — на самом деле, всё время, проведённое им в бытовом одиночестве — он думал, что хочет побыть с братом вместе, как в детстве. Они редко разлучались до поры, пока Санс не ушёл работать в НИИ с королевским учёным, а Папирус был вынужден отправиться в школу. С тех пор утекло много воды, многое закончилось, много чего случилось с ними и их общей жизнью, которую они привыкли делить, но не разделять. Сейчас Санс рядом — ближе, чем был, пока занимался работой, отбирающей у него ту самую жизнь, — они с самого утра вместе под одной крышей, как в старые времена, но Папирус почему-то ощущает себя в безнадёжной ловушке. А желание побыть с братом всё такое же сильное.
Должно быть, отсутствие реакции у Папируса в какой-то момент становится слишком гнетущим, потому что в тишине Санс неоднозначно похлопывает его по плечу рукой, то ли утешая, то ли приводя в чувство. Рука у него неизменно костлявая и неожиданно тяжёлая. Папирус прислушивается к жгучему отпечатку холода, который она на нём оставляет, и едва не тянется за ней сам, когда Санс отстраняется. В душе всё трепещет от внезапной потребности прижаться, сделаться ближе и если не согреться самому, так согреть.
Погода за окном располагает.
— Ну, я пойду тогда?.. — Почему-то звучит вопросительно, словно Санс спрашивает у него разрешения. Вот только никогда его старший брат не прибегает к подобным глупостям, он всегда поступает по-своему, и если Санс действительно захочет уйти — он просто уйдёт. Папирус слишком взвинчен, чтобы думать о подлинных желаниях Санса в этот миг.
— Нет, стой! — Контакт. Ему нужен какой-нибудь контакт, иначе он сойдёт с ума от безучастности быстрее, чем завтрашний день настанет. Взметая пыль, Папирус поднимается с продавленных возрастом подушек рывком, неизвестно, чего испугавшись сильнее — собственной дерзости или того, что Санс его оставит. Голос противно дрожит, но ещё противнее Папирусу всегда ощущать себя неуместным: — Не уходи.
И без того отличающийся весьма специфической для своего вида внешностью Санс выглядит… неестественно. Папирус не сразу понимает, что с ним не так, и не успевает замаскировать свой испуг в момент озарения. Всегда почему-то сильно сутулящийся, теперь Санс стоит, выпрямившись во весь рост, и выглядит не столь непривычно высоким, сколь откровенно тощим и каким-то чахлым, как одна из обглоданных морозом сноудинских сосен. Растянутый линялый свитер на нём вкупе с неподвижностью усиливает сюрреалистичный тревожный эффект чего-то искусственного. Жутковатое наваждение хочется сморгнуть, но ничего, конечно же, не выходит.
— Санс?.. — не слишком уверенно зовёт Папирус, всматриваясь в сделавшегося неживым брата. — Давай поговорим. Пожалуйста.
К счастью, Санс отмирает. Выражение его лица всё такое же потерянное и пустое, но, по крайней мере, спина и острые плечи расслаблены: он снова привычно горбится, пряча руки в карманах штанов.
— О чём?
На самом деле Санс исключительно болтлив: он любит говорить много и, когда того хочет, красиво, и это одна из немногих вещей, которой его старший брат действительно наслаждается, обмениваясь сплетнями со всего Подземелья. Папирус знает, что Санс не охоч до бесед только с ним. Это знание одновременно утешает его и угнетает: по крайней мере, брат не замыкается, отгораживаясь от других; он отгораживает Папируса. Несомненно, от себя и того, что он делает, но в страхе ли? Во избежание?
Да, их взгляды на жизнь не сходятся, как и планы на будущее, однако Папирус уверен, что никогда не станет для Санса помехой в них, и поводом не станет тоже. Поэтому у него нет ни одной веской причины полагать, что своей цели брат когда-нибудь предпочтёт его, как и причин ошибаться в этом. И Папирус не напуган горькой правдой, но обижен ею так сильно, что стыдится признаться в своей обиде перед самим собой, озабоченно ища в чужом багровом взгляде, в жесте, в слове, в каждой подозрительной заминке между ними хоть что-то. Что-нибудь, что убедит его в собственной значимости и избавит от слепого желания винить Санса во всём, особенно в том, чего он не делает.
— О чём угодно, — быстро предлагает Папирус в очередной надежде, что это не риторический вопрос и не скрытая усмешка. — Можешь не обсуждать ничего со мной, если не хочешь, просто расскажи мне что-нибудь. Мне всегда нравилось тебя слушать.
Это не пустословная льстивость; Папирус признаёт достижения Санса в риторике, вот только ему уже давно не доводилось бывать одиноким слушателем его витиеватых речей, и он был бы рад оказаться хотя бы их невольным свидетелем. Желательно без посторонних, потому что делить и так не достающегося и не достающего ему брата с кем бы то ни было, тем более в таких сокровенных мелочах, ему не хочется совершенно. Чужое присутствие там, где всегда был и должен быть только он, ощущается почему-то кощунством. Разве Санс не должен хотя бы на толику ощущать тоже самое?
Хорошо, если так. Но доподлинно ничего Папирус не знает, видит лишь то, что Санс неприкрыто волнуется, мнётся, механически перебирает пальцы, и каждое движение у него какое-то деревянное.
— Папс… — Его голос сдавлен. — Я не думаю, что мне есть о чём тебе рассказать.
Санс смотрит на него исподлобья с заметной растерянностью, но неизменно жутко; он просто неспособен выглядеть невинным. И всё же Папирус замечает то, что Санс старается скрыть или, наоборот, не способен нормально проявлять в принципе; замечает то, чего никогда не замечают другие, покупаясь на его немигающий взгляд. А иногда Санс закрывается так, что прочитать его Папирус не способен при всей своей проницательности, но он почему-то уверен, что в такие моменты брат едва ли понимает сам себя.
— Тебе всегда есть о чём рассказать, — эхом звучит фраза из детства. — К тому же, это ведь только на этот раз.
В ненавязчивом пригласительном жесте Папирус похлопывает по свободной подушке рядом с собой и отсаживается дальше. Жест почти автоматический и малоэффективный, но словно именно его не хватало Сансу всё это время. Он выдыхает, похоже, свободно и забирается на диван впритык к подлокотнику. Места для них двоих слишком мало, и в поиске необходимого ему как воздух пространства Санс весь съёживается, поджимая колени. Немного подумав, Папирус устраивается у него в ногах — его собственные перекинуты через другой подлокотник. Поза явно не способствует созданию непринуждённой атмосферы беседы и не соответствует желаемому комфорту обоих, но ему, вопреки, так хорошо, а Санс его игнорирует, молчит, старательно высматривая что-то в окне. Со своего ракурса окна Папирус не видит, однако смотреть там всё равно не на что: белая пелена не развеется ещё долго. Сноудинские капризы погоды, конечно, уже не в диковинку, но по-прежнему удручают.
— Интересно, на Поверхности такие же погодные условия? — замечает он, не рассчитывая, что брат станет развивать тему.
Но Санс выдаёт одновременно ожидаемо и неожиданно:
— Не совсем.
— Ты помнишь?! — моментально оживляется Папирус и мысленно одёргивает себя за глупый вопрос. Разумеется, он помнит.
Хотя, мог бы и забыть.
— Ну… да. Помню. Что-то помню, — неловко отзывается Санс, словно бы сомневаясь в собственной памяти. Он трёт шейные позвонки и всё не решается опустить взгляд. Наверное, это к лучшему, Папирус абсолютно не уверен, что сейчас сумеет его выдержать. — Такие погодные условия в целом есть, но не у нас, мы ведь южане. А на юге никогда не бывает зимы, там всегда жарко, нет снега и таких лесов, кстати, тоже нет.
— Как в Хотленде, что ли? — Папирус не скрывает уныния в голосе. Уж лучше снег.
— Нет. — Санс качает головой. — Вообще ни как в Хотленде. В отличие от него там много рек и травы. А вот на восточной границе сплошные горы. Ты и сам это знаешь, я думаю.
Папирус пытается кивнуть, что лёжа на спине сделать проблематично: географию бывшего королевства проходили в школе. Не сказать, что он многое почерпнул из тех уроков, и единственный, кто мог бы добавить подробностей теперь, сейчас молчит: слова ему не даются. Былое красноречие оставляет Санса наедине с младшим братом, неловким молчанием и, должно быть, воспоминаниями.
— Расскажи ещё, — просит Папирус с осторожностью и опаской. — Как там?.. — Он не может до конца сформулировать вопрос. Там, на Поверхности? Там, на юге? Там, в прошлом?
— По-другому, — отвечает тот почти сразу. — Не думаю, что я смогу это тебе объяснить, и не думаю, что ты поймёшь. Знаю, все говорят, что там хорошо, но они говорят не о том. И вот это… уже сложно. — Он вздыхает, и Папирус слышит, как с хрустом сжимаются его кулаки. — Дело не в небе, которого мы не видим, и не в том, что мы… во всём ограничены здесь. Двор и все остальные не понимают, что просто выйти за стены — это ещё не свобода. Может, кому-то этого и будет достаточно, но точно не мне. И я понимаю, что прежней жизнь никогда уже не станет, я и не надеюсь на это, но я всё ещё помню её, помню то чувство, когда ты ничему не принадлежишь. Не в физическом смысле, понимаешь?.. Нет конкретного места, где тебе обязательно надо или хочется быть, у тебя по большому счёту нет ничего, но при этом есть абсолютно всё. — Папирус не уверен, есть ли в тоне Санса нотки торжественности, или они ему только кажутся. Зато ему точно не кажется, что брат глушит в себе печаль. — Да, возможно это странно звучит, но ты подумай об этом, представь, что можешь быть, где хочешь и кем хочешь. Ты можешь… просто быть. — Папирус всё-таки не понимает. Не понимает, что мешает Сансу просто быть, когда он уже есть. — Как там? — переспрашивает у себя Санс и усмехается в локоть, и Папирус непроизвольно берёт его за другую свободно лежащую руку, отмечая крупную дрожь. — Там… так, как ни в одном нашем доме никогда не будет здесь.
Тишина сдавливает душу горечью. Чувствуя острую потребность что-то сказать, Папирус лишь крепче переплетает их пальцы в сомнительной поддержке; брат не отстраняется.
— Но «по-другому» — это же не обязательно «плохо». — Плохо то, что он никогда не умел говорить так же убедительно как Санс. — Здесь тоже можно хорошо жить, разве нет?
— Жить можно вообще где угодно, когда ты ко всему привыкаешь. Я не об этом… Если бы ты помнил всё то, что помню я, ты бы понял.
А ещё был бы таким же, как Санс. Безусловно, Папирус любит его и уважает, но последнее, чего он хочет в отношении старшего брата — быть похожим на него.
— Я пытаюсь понять тебя сейчас.
— Не стоит. Не забивай себе голову, это только на этот раз, помнишь?
Разговор — да, всего лишь на раз, а эта дилемма — на всю жизнь.
— Хочешь сказать, ты до сих пор не привык? — предполагает Папирус как бы невзначай, не оставляя попыток.
— Привык. Иначе бы уже помер, — возражает Санс. — Дело не в причине, а в этом… м, ощущении. Наверное, мне плохо от самой мысли, что я никогда его больше не испытаю. Вот и всё.
— Не говори так, мы…
— Нет. — Резкая смена на жёсткий тон заставляет Папируса присмиреть и непроизвольно сильнее сжать брату руку в поиске дополнительной точки опоры. — Послушай меня, не всё на свете можно вернуть. — Санс внимательно смотрит на него сверху вниз. — Не важно, чем для нас всё закончится. То, что было со мной, в любом случае уже в прошлом, и оно навсегда там останется. — Он отворачивается, чтобы спрятать опрометчиво опущенный взгляд, накрывая рукой глаза. — Я просто не хочу это всё забывать. Я не хочу забывать ещё больше, чем уже успел.
Едва слетевший с уст вопрос уже кажется брошенным зря:
— Потому что ты боишься, что тогда у тебя не будет смысла мстить?
По всем правилам в их отношениях Санс должен разозлиться на косвенный упрёк, но он вдруг начинает смеяться, — сухо и рвано — не убирая руку с лица.
— Если ты думаешь, что мне больше не за что убивать, ты ошибаешься. Повод всегда найдётся, но что, по-твоему, у меня останется? И останется ли вообще? — не дожидаясь ответа, он продолжает: — Ты даже не представляешь, как тебе повезло, что оказавшись здесь, ты ничего не потерял. Может быть, ты сам так не считаешь, но правда в том, что невозможно потерять то, чего у тебя никогда не было. Невозможно скорбеть по отнятому, если ты точно не знаешь, что у тебя отняли. И я не пытаюсь сказать, что ты в таком случае не имеешь права получить это потом, я пытаюсь сказать, что…
— Ты скучаешь, — вдруг встревает Папирус. — А я нет.
Фраза до того серьёзная и внезапная, что едва распалившись, Санс спотыкается об неё как о брошенный кирпич и моментально остывает.
— Что?
— Ты скучаешь, а я нет, — невозмутимо повторяет Папирус, дивясь собственному хладнокровию. — Ты никогда не признавался в этом, но я думаю, что это так. В отличие от тебя мне не по чему скучать, я действительно не могу понять тебя в том, чего никогда не испытывал, как и то, почему ты это скрываешь.
Поверхность, что всегда была для него источником вдохновения, для Санса остаётся бременем. Не то чтобы Папирус никогда не осознавал этого раньше, в конце концов, брат выстроил всю свою жизнь вокруг неё, одержимый желанием не вернуть всё назад, но силой проложить себе путь вперёд, просто они не говорили об этом. Не говорили о том, чем это желание вызвано на самом деле. Впрочем, признавать за братом подобную индульгенцию Папирус всё равно отказывается; может быть, он действительно никогда не осознает каково это — потерять прежнюю жизнь, зато он осознаёт бесцельность мстить за её утрату.
Санс же сам понимает — не всё на свете можно вернуть. «Тогда зачем?» — так и подмывает спросить, но Папирус не спрашивает.
— И не надо, — заключает Санс громким шёпотом. — Я никогда не просил тебя об этом.
— Вот именно, ты никогда ничего не просишь. И ничего не рассказываешь! Мне постоянно приходится тебе всё предлагать и на всё уговаривать, и чудо, если ты в итоге на что-нибудь согласишься, прямо как сейчас! — подхватывает Папирус, не давая повиснуть противной паузе. — Я хотел бы понимать тебя лучше, даже в тех вещах, в которых ты считаешь, что я не способен тебя понять, я хотел бы для начала попытаться это сделать, но это невозможно, когда ты со мной не разговариваешь. Ты не представляешь, как сильно меня раздражает то, что я не знаю, что у тебя на уме и что с тобой происходит. А даже если дело конкретно во мне, об этом тоже надо говорить, Санс!
— Дело не в тебе, — отрезает тот непривычно строго. — Но мне кажется бессмысленным говорить с тобой о Поверхности, когда мои рассказы и родительские рисунки так и не передадут тебе суть. Некоторые вещи… просто нельзя описать. Их надо почувствовать, и я хочу, чтобы ты однажды почувствовал, а не бесконечно слушал от меня о закатах и звёздах, которых, возможно, уже даже и нет. — Его тон смягчается, когда он добавляет: — Альфис говорила, они гаснут. Удивительно, да?..
Папирус готов слушать бесконечно, как и поклясться, что когда Санс рассказывает — редко-редко, но рассказывает — ему о Поверхности, он видит её своими глазами. Именно это кажется ему удивительным, а ещё то, что Санс до сих пор остаётся рядом, позволяя себя касаться. Едва подумав об этом, Папирус замечает, что его пальцы брат сжимает в ответ, и чувствует, как от осознания этого всё больше робеет.
— А ты попробуй для начала, — пересилив себя, предлагает он. — Опиши, как это чувствуешь ты.
— Описать что? — ни с чего раздражается Санс, прищёлкивая зубами.
— Что-нибудь. Что, как ты считаешь, ты не можешь описать. Что тебе нравилось на Поверхности?
Больше Папирус не спрашивает и не подталкивает, оставляя брату пространство для мысли. Ему остаётся созерцать поднадоевший за день потолок, потому что на Санса неловко смотреть даже украдкой. Вдруг он отвлечётся на него? Вдруг передумает? А вдруг?..
— Грозы. — Санс признаётся быстрее, чем ожидалось. Чем ожидалось, что он признается в принципе. И неприкрытая, сквозящая в краткой фразе тоска сбивает с толку, почти оглушает. Она заражает какой-то иррациональной печалью, потому что Папирусу, по правде, не о чем грустить, и больно сжимает всё внутри сочувствием к брату, так редко позволяющему себе побыть слабым. — Там, в степях, они были… ужасающими. И в то же время захватывающими. Меня ничто так не захватывало и не впечатляло с тех пор. Возможно это потому, что я был маленьким и мало чего видел, чтобы запомнить, а возможно, потому, что грозы, правда, неповторимые сами по себе. Сложно даже подумать, что на свете им найдётся что-то похожее. Они всегда начинаются как бы неприметно: просто небо темнеет, становится, знаешь… будто бы однородным, так, что просветов и переходов между тучами практически не видно. — Пользуясь моментом, Папирус прикрывает глаза, чтобы лучше представлять то, о чём брат говорит. К большой досаде, представлять особо не выходит: в голове неживописные родительские картины перемежаются с чернеющими скалистыми сводами. — И они подкрадываются очень тихо, так, что ты поначалу даже не замечаешь, как вокруг всё меняется. Ветер не дует, не шумит трава, не слышно птиц. Будто весь мир вокруг тебя постепенно останавливается и перестаёт дышать, и в такие моменты, когда ты наконец-то осознаёшь, что гроза близко, у тебя у самого невольно перехватывает дыхание от её присутствия. А в таком состоянии степь замирает ненадолго, но пока она неподвижна, в этой темноте кажется, что границы между небом и землёй больше нет. Меня… всегда это пугало, наверное, даже больше всего остального. Есть что-то жуткое в том, что ты не видишь, где темнота заканчивается и как далеко она простирается. — Разве Санс когда-то боялся темноты? — Но это не главное. Главное, что потом ты видишь первые молнии, и эта часть, когда гроза вступает в свою силу, самая страшная. И самая потрясающая. Я не знаю, как тебе сказать, но… это будто бы небо трескается. Оно раскалывается у тебя прямо над головой — его раскалывают молнии, они такие… обычно яркие, острые, быстрые, похожи на… лезвия. Да, определённо на лезвия, они даже ощущаются одинаково. — Папирус не знает, как ощущаются лезвия и что Санс имеет в виду, но внезапное озарение вдруг закрадывается в голову невольными сравнениями. — И мир как бы отмирает. Снова живёт, я бы сказал, неистовствует, будто бы даже убыстряется: вокруг тебя всё живое и по-настоящему злое. Злой сильный ветер, злое чёрное небо. Все звуки, которых до этого не было, усиливаются так, что голову закладывает — молнии бьют очень громко, и если гроза прямо над тобой, всё ревёт. А ты один, посреди этой степи, среди травы и ветра, под расколотым небом, которое на тебя вот-вот должно упасть, но оно не падает. И за этим страхом, когда ты начинаешь понимать, что ты не просто наблюдатель, ты сам — часть этого, приходит такое… чувство силы. Чувство этой вашей общей с грозой злости, и вы одно целое, несмотря на то, что миг назад тебе казалось, что эта гроза станет для тебя последней. Но особенность гроз в том, что они такие же быстрые, как их молнии. Они скоротечны. Начинаясь медленно, подступая быстро, они так же быстро заканчиваются, и уходят так, что не остаётся следов: небо не тронуто, оно абсолютно чистое, и мир дышит, живёт, как и жил. И ты… в общем-то тоже, живёшь как и жил, но забыть о том, какая мощь на тебя обрушилась, ты уже никогда не сможешь. Тебе останется только ждать, когда это повторится, чтобы снова почувствовать себя сначала ничтожным, а потом всемогущим.
Санс проговаривает это на одном дыхании, но размеренно и удивительно спокойно, словно не говорит о чём-то настолько масштабном и впечатляющем, и потому вовсе не должен звучать эмоционально. Однако Папирус мало обращает внимания на то, как брат звучит в этот момент. Он думает о том, что опрометчиво позволяет себе не только временами забывать, но и игнорировать то, насколько Санс импульсивен, насколько напряжён и озлоблен на эту жизнь, что не способен ни мыслить трезво, ни позволять себе радоваться вещам и событиям, не выписывающимся в лично выстроенную им картину лучшего мира.
— Понятно, — объявляет Папирус с непроизвольной грустной улыбкой. Он приподнимается на локтях, чтобы обернуться и иметь возможность нормально взглянуть Сансу в лицо. — Мне кажется, ты похож на грозу.
Тот теряется.
— Глупости. — Санс спешно бурчит, явно смущённый и не знающий, куда спрятаться от чужого внимания.
— Да брось. Тебе, правда, подходит. — Быть прямо напротив намного приятнее, чем в ногах, наверное, потому, что незначительная разница в росте добавляет Папирусу уверенности, когда это он — тот, кто смотрит на другого сверху вниз. — Со стороны всё-таки видно лучше. Может, я не могу себе это представить, но… мне кажется, я всё же могу это понять. — Он мягко гладит большим пальцем костяшки Санса; есть желание пойти дальше — начать целовать их, двигаться медленно от кончиков всегда холодных пальцев до тонких запястий и, может быть, даже куда-нибудь дальше, куда ему прежде не позволялось зайти. Желание приходится спешно тушить в себе, потому что к встрече с грозой в лице старшего брата Папирус не готов. Не готов почти никогда. — Мне кажется, я всё же могу понять тебя.