Celestite Mirror

Death Note
Слэш
В процессе
NC-21
Celestite Mirror
Living Dead Beat
автор
Описание
Что, если жадность Лайта не позволит L умереть? Вместо смерти он подарит ему... Жизнь?
Примечания
Я искренне не извиняюсь за то, что здесь написано. Теги будут добавляться по мере роста буков.
Посвящение
Fire-irbiss и TheAbsoluteDark Господа Вы что сотворили со мной?! Вот эта работа начинает существование только из-за вас... 😝 Wolves in the Throne Room — Celestite Mirror Сонастройка на всю работу, именем которой она и зовётся
Поделиться
Содержание Вперед

XII

Странные сменяющиеся образы из-под самой поверхности, выплывающие, погружающие обратно, вспыхивали новыми формами и протекали вяло, лениво — но даже этого недоставало для того, чтобы за них уцепиться. L не чувствовал, что спит, но не мог наверняка сказать, что бодрствует: его всасывало в холодный липкий бред, тяжёлый и густой, в котором он застрял и не мог освободиться. L не мог двигаться, потому что не чувствовал сам себя ничем, кроме как расплытой массой боли. Границей себя он понимал, как сильно вспотел и как влажные капли стекали по нему, но не чувствовал самой кожи, не мог на ней сфокусироваться и осознать, как часть себя. Движения казались выше его сил, за его пределами. Окружившая тяжёлая густота была неподъёмной, запечатавшей его в объятиях бетона, навечно отлившем его в своих гранях, увековечивая его невозможное самоощущение. Движение было непревосходимым фактом, когда не ощущаешь, чем двигать — если только сдвинуть монументальность камня, но камень неспособен двигаться, дышать и жить... Застывший бетон не может так сильно откликаться болью на любую мысль и волеизъявление. Боль была центром, пульсацией где-то в сердцевине, с расчётливостью часового механизма отбивая свой жёсткий ритм, волнообразно вздымая всю внутренность, каждый аспект восприятия, жадно подчиняя себе хаос внутренних форм. L осознавал, что это его собственная пульсация, что там его жизнь бьётся в цепях, и он, слишком размытый и лишённый целостности, мог видеть в этом тонкую нить к чему-то из собственных глубин... Но протягивая изодранное внимание, касаясь исходящих грубых волн, он одёргивал ладони с не меньшей агонией — его обжигало, испепеляло кончики пальцев и оставляло безобразные ожоги на его аморфном теле самоощущений. Ожоги поверх ожогов... Разве это возможно? Находясь в этой ловушке, он не мог их избежать. Он часть этого обожжённого пространства, он обожжён не меньше всего, изнутри прогоревшего, и он снова чувствовал, как размывается, поглощённый нахлынувшей со всех сторон болью. Сумрак дарил блаженную прохладу, но даже там осознанная пульсация не угасала. Как ритм собственного сердца, но искажённый, изуродованный чужим пороком, застрявший в тисках иной воли. Как первооснова всего, пронизывающая L насквозь, где он не ощущает себя, но вздымается с каждым толчком изнутри, набатом провозглашающим точку его самости. Различий нет, границ, которые бы разделили их, не существует. Агония не просто охватывает его — она струится в нём, заменив собою кровь острой россыпью блестящего витражного стекла, она касается его зыбкой плоти мягкостью одеяла, способного раздавить хрупкую бумажную конструкцию и лишить её целостности, она скользит по обнажённому телу и касается горящих ощущений — лёгкостью, приятным холодом и его острейшими иглами, когда льда для жизни становится слишком много. L молча позволяет каждой волне, с каждым её импульсом толкать пучину внутри него глубже, зная, что на самом деле она проходит насквозь, и бесконечные внутренние ожоги уже не имеют смысла, потому что они единственное, что в нём осталось, обращаясь стартовой точкой самоощущений. Его собственный и этот надсадный внешний такт были едины — одно и то же, и на самом деле это его тело пульсирует в страдании... И, как и прежде, L не может укрыться от этой неотвратимости. Даже в хаосе, в котором он почти себя не чувствовал, пульсация оставалась нерушимым ритмом, за который он, углубляя свои ожоги, продолжал цепляться, слабо одёргивая обезображенные ладони, но снова и снова хватаясь за раскалённое огниво, потому что это было единственной ведущей к нему тропой. Это был глас его Я. Он не мог от него отказаться, даже если оно было очернено и искажено. Он не мог отказаться от самого себя просто потому, что ощущать себя стало невыносимо. Парадоксально. Но в конце концов и эта попытка ухватиться хоть за что-то растворилась вместе с испепелёнными ощущениями. Его замученное самосознание подхватывало волнами, где волны обратились вспять, унося его в обратном пути, к центру, к точке его невыносимого саморазрушения, где сильнее и сильнее эхо чужих касаний, первозданных и ещё ничем не искажённых. И снова он — беспомощный, в этот раз добровольно отринувший сопротивление, потому что лезвие ножа по щеке обратилось шёлком, словно желанные пальцы наконец не оставляли кровавые следы, но касались нежно, мягко, не провозглашая, а забирая ощущение беды. Это ложь. Это всё была ложь, и не было этих пальцев, по-человечески живых, милосердно обхватывающих его лицо, единственно чувственных и блаженных в этом бесчинстве ада. Закрывающих ему глаза чернотой, несущей совершенный покой, когда его собственное тело окончательно отступило от неумолимого, перекрывшего любую волю исхода — к смерти. Тогда, когда он потерял даже дыхание, что стало бессмысленным, но всё, кроме него, потеряло смысл ещё больший. Всё, что осталось, вышедшее за осознанные рамки — бархатистая тьма, напоминающая, что этого всего может не существовать. Даже тепла подушечек, невесомо скользящих по скулам. L встрепенулся, поражённый ощущением, хотел будто бы крикнуть — что угодно, слова не имели значения, — но фантомный холод грубой стали вновь заполонил ему рот, истекая в глотку, запирая в ледяную тюрьму и выворачивая челюсть. Он уже избавился от него, он оставил его в прошлом, но почему-то чувство вернулось, напоминая, что каждый вдох — боль, и борьба за собственное дыхание была чудовищной... Тени чёрных вод сковали ему грудину, волны, эти бьющие сквозь плоть волны пролегли удушающими жилами по всему, что он мог ощущать, вырывая восприятие наружу и вновь фрагментируя его. То, что он на секунду ощутил свои рёбра — хоть и огненную искру, недружелюбно откликнувшуюся, — бессмыслица, когда излишне резко, предельно яростно перешивалось его взаимодействие с миром. Лишь ледяная сталь, её жестокая острая настойчивость, где её массивность была почти необъятной, прижимая, придавливая, вставала над сознанием L, как вторгнувшийся извне паразит, от которого не было спасения. И здесь впадаешь в кататонию, лишь бы в свои последние минуты ничего не чувствовать. Но и оно не проходило. Ожидаемый, такой желанный конец не наступал. Можно замереть, притвориться мертвецом и лишить себя чувств, но смерть не придёт по одному только зову. Вновь осязая свежие ожоги на ладонях, L касался этой раскалённой жестокости, нависшей над ним, самыми кончиками обугленных пальцев — потому что она была прямо перед его лицом, и у него наконец было застывшее время аккуратно рассмотреть её контур. L не смог раствориться, чудовищная суть боли не обратила его в несвязный набор атомов, и приходилось возвращаться в жизнь, которая обрела одну-единственную форму. Всё, что L мог ощущать под пальцами — безумную стихию, отклик которой отдавал его внутренним тактом. Каждый всплеск, жаждущий растворить рассудок, каждый изгиб, что неизменно пройдётся зубьями пилы, или пучки игл, запрятанные в углах, где думаешь, что наконец безопасно... Всё это отклик чужой воли, изменившей ему внутренность. Его собственную внутренность. Это всё ещё он. Некуда сбегать. Он не желал этого с собой! Пытаясь отползти, сжимаясь боязно и изо всех сил стараясь не касаться боли, L оказывался вновь ею затоплен, слишком могучей и яростной, оборачивающейся штормовыми водами. Он вновь терял себя, терял целостность, контуры, растворялся в вязкости, в жажде сбежать, но возвращаясь к этому адскому кругу снова и снова... Вновь и вновь поднимаясь на гребнях пульсирующих волн, бьющих сквозь остаточное нутро, его неизменно уносило назад, к сердцевине, выворачивающей его наизнанку, выжигающей заново сиянием злого солнца, от которого невозможно скрыться. Жар доставал отовсюду. Жар пробивал насквозь, через любую толщу волн, насаживая его на себя, как желейную куклу, вливаясь раскалённой магмой вверх по позвоночнику и воспламеняя собой, но почему-то, как и всё иное, не сжигая до конца... Словно этот ужасающий момент застыл вне пространства и времени, навечно запечатав его в себе, как в капле янтаря, увековечив секунду вжатия раскалённого клейма в плоть под мягкой желтоватой прозрачностью. Обречение на извращённое бессмертие... Хотелось сжаться, сузиться до размеров атома, в надежде что и ощущения станут такими же, наконец исчезая, — но это обозначит лишь то, что кроме этих ощущений ничего не останется. Ничего, кроме чужого внимания и прикосновения. Кроме орехового взгляда, непрерывного и яркого, восставшего солнцем его мира, где каждый мягкий солнечный луч выжигал ему кожу. Отовсюду. Везде. И L бросался в темноту, к её опасным сокрытым ловушкам, где видимое становилось тише, где тёплые мягкие пальцы прикрывали ему веки, забирая его вымученное Я в убежище, забирая в свои обманчивые объятия... Которым так хотелось отдаться, больше не думать и не существовать, но после которых ледяная тюрьма в глотке и фиктивная жизнь. Вновь и вновь, по одному и тому же кругу. Сбегать и правда было некуда. Разглядывая своё нутро, подходя к нему в очередной раз, L хотелось одёрнуть ладони, посылающие неизмеримо мучительный импульс — он чувствовал, как волнообразный такт сбился с ритма, учащаясь, пытаясь его отбросить — пытаясь его же защитить?.. Можно ведь остаться на волнах, и там гораздо безопаснее — без необходимости фиксировать своё внимание, с позволением ему расползтись и избежать страдания, которое должно быть как можно тише. Ему не было нужды вообще выплывать наружу, зная, что его тело ожидает одна беспрерывная жестокость. Но... В конце концов он не мог сбежать. Не хотел. Это не то, что L мог объяснить самому себе, но случившееся всё ещё не то, что он чувствовал необратимым. В бесконечном круговороте повторений не было выхода, он был где-то извне, снаружи, возможно при прямом взгляде на это солнце, насмешливым светилом напоминающим путь, который взамен оставлял раны... L не был способен погибнуть в своём собственном мире, но двигаться куда либо было возможно только сквозь пламя. Не имело значения куда, свободных путей не осталось — побег становился бессмысленным, подсвеченный вопросом — куда? Но боль казалась неизбежной при любом раскладе, пожелай он забвения или чего-то ещё. Сияющий жар жестокости окутывал его с ног до головы, лишая способности шевелиться, заставляя вопить беззвучно запертым изнутри гласом, но сжимать дрожащими ладонями боль изо всех сил, пытаясь объять непостижимое... В какой-то сюрреалистичный момент распахивая глаза и вырванным из нутра рывком хватая воздух, находя себя в реальности, буквально толкая себя, приподнимаясь в отчаянном порыве куда-то вверх, в невесомость, он наконец чувствовал, что живёт и дышит. Неясный взгляд был перед ним, за секунду до того, как мучительный кашель впечатал L обратно в постель. Прохладные касания, пробивающиеся сквозь густую пелену, были на его лице. Лайт?.. Ему хотелось рвануться прочь, но тело стиснул судорожный спазм, корсетом сжимая грудину, забирая любое право на собственное движение. Каждое хрипящее сжатие рёбер ощущалось как удар ломом поперёк грудины, проламывая её и пытаясь выбить через гортань, когда казалось, что следующим порывом L попросту выплюнет лёгкие. Каждым толчком себя он подсвечивал бешеную пульсацию над сердцем, словно из его развёрнутой плоти сшили сердце новое, эхом откликающееся на любое движение, когда оно молило о покое и тишине, но вместо этого его рёбра ходили ходуном, неспособные успокоиться. L хотел сжаться, напрячь тело, чтобы кашель не сотрясал его целиком, но вместо действий мышцы откликнулись выламывающей изнурённостью, ударяя его бессилием. L не знал, как собирался пережить то, что в этот момент ощущал. То, что делал релаксант и хирургия обычно убивалось обезболивающим, хотя бы поначалу, но здесь... L чувствовал, как сильно ненавидел Лайта. Как сильно в этот момент он проклинал его каждым фрагментом воли, за его мстительность, мелочность и садизм. За жажду причинить боль вместо того, чтобы просто оставить в покое в каком-нибудь унылом гробу. За неспособность оставить его даже тогда, когда вдоволь поглумился и наигрался, переходя все мыслимые крайности, но даже там не находя в себе тормозов. L хотелось голосить во всю глотку от этой боли, но кашель снова и снова выбивал из него жизнь с методичностью опускающейся кувалды — L уже даже не ждал, когда всё закончится, в какой-то момент потерявшись в ощущениях, будто бы снова втягиваясь в бред, с его сумрачными неясными картинами, так милосердно приглушающими реальность. Его стягивало хуже пут, связывая с болью даже то, что было не связано. Его тело обратилось против него, реагируя на остаточный дискомфорт в гортани и кислородный голод, только ради них бросая остальные ощущения в ад. Лайт запер его без замков и ключей, превратив в темницу самое святое и неизбежное — его чувства и плоть, и невозможно было отделаться от ощущений, что оно будет длиться вечно — нескончаемое, непревосходимое, непреодолимое... Идущее из источника, который невозможно заставить заткнуться — внутри него. Разумеется, он и не существовал ни для кого, кроме как для L, чтобы сделать с ним что-то, когда сам L не мог, оставаясь один на один с кошмаром, который был сильнее его во много раз. Он даже не сразу заметил, что кашель наконец утихал. Или ему казалось? Слишком долго. Слишком ярко. Его тело уже без сил обмякло, содрогаясь остаточными спазмами, но боль всё ещё не отступала. По груди прокатывались тяжёлые частые волны, как отклик произошедшего, реагируя на его пульс, дыхание и, казалось, даже на ложащийся сверху воздух. Другой глас, гудящий растревоженным пчелиным ульем, подхватил порыв экзекуции и теперь вторил бешеному стуку из его груди. L не шевелился, но шевелилось ОНО, обретя свою собственную жизнь и своим криком способное свести с ума. Печать Киры. L даже не подозревал, что выражение "оголённых нервов" может быть настолько буквальным — рана чувствовала просто потому, что может. Она действительно воспринимала всё, даже малейшие колебания воздуха — словно повязки не было, а сама рана была вывернута наружу. Ей было всё равно. Эпицентр пульсации в самом деле был здесь, на поверхности. Новое сердце, сшитое из фрагментов срезанной плоти и брошенное над рёбрами, билось со своим звучным оглушающим ритмом, толкающимся яростно и настойчиво, словно его там заперли. Толчок за толчком, снова и снова... Удар, удар, удар, и цикличное повторение, как у бессмертного мотора. И всё сопровождалось огнём, который в бреду вымывал из него разумность, и грозил вернуть в него назад здесь, наяву. Это худшее недомогание из всех, что сейчас испытывало его тело — именно оно пульсировало быстрыми волнами, пробивая сознание насквозь. L отдалённо задавался вопросом, как он избежал запредельного торможения. А если и избежал, то зачем он вообще вытащил себя из забытия, где безопасности было хоть немногим, но больше? С сильным головокружением — даже лёжа, с закрытыми глазами, L наконец не шевелился, позволяя себе уплывать. Он измотан, ослаблен, вымучен, и если постарается, он сможет заснуть и бросить и Лайта, и произошедшее здесь к чёртовой матери хотя бы на заветные часы... В этот раз, как хотелось бы верить — спокойные.
Вперед